click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни. Федор Достоевский

Ностальгия

МАЛЬЧИК НА ФОНЕ ДЕРЕВА. ДЕТАЛЬ

https://lh3.googleusercontent.com/p0b96XeE8QVZo6KleNEhSq_VMf01eAdziR4pZdBbQv7tD5e5zXhhl9Wq6S5nNP4XL1WNfgpW6oyYYShR5KL8kqm1o7UHXyvJDo9nOQYgB6nC5u9w0I53Xpj9c55XU62lVRYd1CUkAJS5YY0EF1F0ULIddioNqBC4Ddc2VQSL7GVt5q16XYjj_3xCEjwMgXCu08R6ZOTV_qZrtB9g9VQ3Ky9bcIPqs0WnbeBE_fGlc_uNQ767vsFq7naXNiUE0plJH7NroUn6SMyVvuk8pDSNI3qyieW44BBTFY9_aizggBHsg5cgC7np__B04ZBIOlIVjeQAzg9qNMW4zGAYyhqmLPTzy4PFwEJzy7r3KH6s3lWVgXb6A2SU1VSIITUuPy7zhkRS5WkVC-psMOukTZcYmOLCEQHRcdEVsIlv7lDlOh5i6KRExNuThrWIVbqefdzgLtSOAtJnrLCC9LPMLJ3aIT_B4S0L42wf-__XzGPv1LKIAQNmtStm3XRgFQivHjlGqcFCDO18LEftfJ1jDm13fckQn65sdrb_nCLQ3mjvc5MTlSNB5eDw0ThDzXvwbf5oZ0Mf5JtW5UA94_tRCTWjEnkbzNHYN6rtjh72K1E=w125-h124-no

Николай Григорьевич Шахбазов родился 9 февраля 1919 года в Тбилиси. В 1938 году, переехав в Москву, поступил в Литературный институт имени А.М. Горького, который окончил в 1941 году, после демобилизации из Советской Армии. Работал литсотрудником в редакциях многих газет, был редактором Главреперткома, заведовал литературной частью в театрах, занимался переводами.
В 1965 году в издательстве «Советская Россия» вышел первый сборник рассказов «Лето прошлого года», в 1971 году в том же издательстве – «Синие горы». Печатался в периодических изданиях.

Повесть

...а может, фазан все-таки был, и не врет легенда, что он, сраженный, упал в горячий источник, бьющий из-под земли? Может, действительно царь сказал тогда, что на этом месте будет строить город? Может, и впрямь начал расти город отсюда – от бань, воздвигнутых над источниками?
Неумолчно льется вода, падает на камень. Падает вода на камень, льется. Лишь глубокие борозды – многовековая работа слез, стекающих по мрамору, – напоминают, что шумит время.

В марте на деревьях распустились почки, но уже в феврале зима была на исходе. Сирень сменила мимозу, сирень цвела буйно и размашисто, в небе временами грохотали грозы.

Я заметил отца еще издали, когда он появился в конце аллеи, это, видимо, было на даче – раз мне запомнилась аллея; он нес арбуз, и тени скользили снизу вверх по парусиновым брюкам, подпоясанным ремешком, по рубашке-апаш. Так назывались рубашки с короткими рукавами и с широким отложным воротником. Он нес арбуз, держа его у плеча, на запрокинутой ладони.
Следовало пересечь Пушкинскую, миновать Публичную библиотеку, идти по Кецховели, через Александровский сад, далее по Дзнеладзе до Водовозной. Школа находилась на Водовозной – угол Броссе, до нее можно было добраться и через Солдатский базар, мимо Воронцовского моста, по Набережной. Чего ради меня отдали в такую далекую школу, а не в сорок третью на Бебутовской, – неизвестно. Скорее всего потому, что сорок третья считалась привилегированной и родители опасались, что меня туда не примут. В этом здании с мраморными лестницами преподавали лучшие педагоги города, именитые семьи именно туда определяли своих детей... В тридцатых годах нашу школу заполонили дети военнослужащих, и Закавказский военный округ принял над ней шефство – таким образом и наша школа, в каком-то смысле, стала привилегированной.

Я до сих пор довольно туманно представляю себе, кто такой Броссе и почему его именем названа улица.

Первому классу предшествовал приготовительный, и в шесть лет я стал учеником приготовительного класса. В первый день, как только меня приняли, я влюбился. У нее были толстые, как у куклы, ноги и взгляд царевны. Так, из-под ресниц, могла смотреть только царевна. Голову ее венчал огромный бант, затянутый так туго, что пучок волос над ним напоминал метелку. На групповом снимке, который у меня хранится, лицо мое выражает крайнее недовольство и печаль. Я хорошо помню причину моего недовольства. Когда нас выстроили перед фотоаппаратом, я не замедлил занять место рядом с объектом моих воздыханий, но фотограф, руководствуясь высшими законами искусства, велел мне перейти в другой ряд. Я вынужден был подчиниться, но уже скрыть огорчение было выше моих сил. Снимок этот датирован двадцать шестым годом; вот почему я утверждаю, что впервые влюбился именно в приготовительном классе.

...через девятнадцать лет я на ней женился, мы прожили два года и разошлись.

Впрочем, тогда были не классы, а группы.

Все годы, что учился, я ходил в школу в первую смену и не было случая, чтобы, вылезая из постели, не позавидовал тем, кто учится во второй или не учится вовсе. Особенно тяжело приходилось зимой. За окном сыро и пасмурно, слякотно, в предрассветной мгле на одинокой ветке сидит одинокая ворона, и так не хочется вылезать из постели, шагать в школу! Все еще с закрытыми глазами я натягиваю чулки, кое-как застегиваю рубашку, что-то бормочу – сетую на судьбу. На улице холод через воротник проникает за спину; я плетусь, тащу в руке портфель, в котором учебники, тетради, пенал, чернильница-неразливайка (по задумке, чернила из нее не должны выливаться – как бы не так!), и успокаиваю себя мыслью, что в конце Серебряной меня ожидает маленькое чудо. Там, в самом конце Серебряной, на углу Пушкинской, в подвале, единственное окно которого наполовину выступает над тротуаром, помещается пекарня. Я задерживаюсь и заглядываю в окно, – обнаженные по пояс рослые парии весело и ловко ныряют вниз головой в раскаленную пасть печи, застывают вертикально и, пришлепнув тесто к покатой глинобитной стенке, мгновенно, как солдатики, вновь становятся на ноги. Я смотрю в окно, как в сказку. За стеклом, в двух шагах от объявшего меня холода, празднично горит электричество, и пышет жаром, и парни беззаботно смеются, обмахиваясь передником; они извлекают из печи круглые плоские хлеба, подцепив их шестом с крючком на конце... Минуту-другую я стою над пекарней, обдаваемый снизу волнами теплого воздуха и запахом горячего хлеба, и, кажется, даже на какую-то секунду успеваю вздремнуть.

Классы были переименованы в группы потому, что воскрешали в памяти принадлежащую отошедшей эпохе гимназию. Старый мир должен был быть разрушен до основания, у нас, маленьких Робеспьеров, кружилась голова и захватывало дух, когда старшие, беседуя, произносили словосочетания вроде «диктатура пролетариата» или «революционный трибунал».

...теперь уже нет ни того угла, ни той пекарни.

На кухне в печке жарко пылают поленья, там бабушка возится с тестом, взбивает яйца, оттуда тянет ванилью и корицей, уже кипит самовар, и мама с легким треском распахивает накрахмаленную скатерть, ставит на стол чашки, тарелки, серебряную сахарницу с кусками белоснежного колотого рафинада. Я лежу с закрытыми глазами, хотя и не сплю, и знаю наперед – мама с минуты на минуту войдет в комнату и скажет: «Пора вставать». Мама входит в комнату и говорит: «Выглянь-ка в окно». Я догадываюсь, что означают ее слова, мгновенно вскакиваю и, полуголый, бегу к окну, откидываю штору и чуть более преувеличенно, чем следует, вскрикиваю от изумления. И действительно, есть от чего прийти в изумление. Все вокруг белым-бело; крыши домов, деревья, наш двор, ограда двора, балконы соседей – все запорошено снегом, шапочка снега сидит даже на черной точечке единственного ореха, которому непонятно каким образом удалось до самой зимы уцелеть на ветке. Первый снег! Еще вчера вечером ветер противно завывал в водосточной трубе, и, засыпая, ты думал, что так будет продолжаться вечно, а наутро, как в передвижной картинке, все за окном преобразилось, застыв в праздничном убранстве. Стоило лишь смежить веки и вновь открыть их. И это тоже было одним из маленьких чудес детства.

В обычные дни продукты покупала мама – в магазинах или у разносчиков овощей, но по воскресеньям за продуктами отправлялся отец, и ходил он не по магазинам, а на рынок, и то, что он приносил, называлось не продуктами, а провизией. Я очень любил воскресные возвращения отца с рынка. Из плетеной корзины перекладывались в огромный эмалированный таз охапки свежей зелени, пучки редиски, помидоры, баклажаны – отборные, без изъяна, влажно-яркие, будто омытые утренней росой, и, конечно же, фрукты, в зависимости от сезона, персики или сливы, гранаты, айва, инжир или черешня. Порывшись в кульке, я вылавливал две черешины, спаренные рогаточкой, немедленно насаживал их себе на ухо.
Бывало, отец приносил с рынка живую курицу.

Живая курица покупалась в случаях особых – в канун какого-либо праздника или торжества. Никто в семье резать курицу не умел, маме каждый раз с этим делом приходилось обращаться к дяде Багдасару.
Дядя Багдасар был великим мастером по части резания кур. Всех кур, что покупали жильцы нашего дома, резал только он. Казнь производилась во дворе, у водонапорной колонки. Мы, дети, с жестоким любопытством наблюдали за этой процедурой. Поточив нож, дядя Багдасар укладывал курицу на край стока и, легонько придерживая одной ногой вывернутые крылья, другой – лапки, вытягивал ей шею и быстрым коротким движением отсекал голову. Курица не успевала опомниться, как ее голова с моргающими веками отлетала в сторону. Дядя Багдасар продолжал стоять над курицей до тех пор, пока не замирали предсмертные судороги. Если обезглавленную тушку отпустить раньше времени, она, разбрызгивая кровь, начнет кувыркаться по всему двору. Те, что были понеопытней, так и поступали. Про таких людей дядя Багдасар говорил, что они не любят птицу и лишены чувства жалости.

Когда я вспоминаю детство, в моем воображении прежде всего возникают пять деревьев нашего двора. Два из них были тутовыми. Ягоды туты созревают быстро, и век их недолог. Если не успеешь полакомиться в мае, придется ждать до будущей весны.
Прохладную, спелую туту едят ранним утром – поштучно или пригоршнями вместе с коротеньким мясистым стерженьком, на котором она держится на ветке. Разумеется, мы ее не мыли. Тутовое дерево следует трясти изо всех сил, тогда крупные, как желуди, ягоды градом посыпятся на землю. Мы подбирали их с земли и, дунув, отправляли в рот.
Тута бывает двух видов – белая и красная. Красная тута, или хар-тута, по форме не отличается от белой, но вкус у них – разный. Красная тута по терпкости и сладковато-кислому вкусу напоминает ежевику. Сравнение это приблизительно, но какое-то представление о красной туте оно все же дает. Что же касается туты белой, тут, я полагаю, ничего не остается, как развести руками. Вкус белой туты не похож ни на что, он похож только на вкус белой туты.

Я уже был далеко не молодым человеком, когда умерла мама. И тем не менее я почувствовал себя взрослым окончательно тогда, когда ее не стало. Последние ее дни были столь мучительны, что смерть представлялась желанным избавлением от страданий. Она лежала на кровати, выдвинутой на середину комнаты, и, глядя уже из своего беспамятства, никого не узнавала, не узнала и меня, примчавшегося в родной дом тотчас же по получении телеграммы. Только в последнюю минуту взгляд ее просветлел и глаза увлажнились, она даже попыталась что-то сказать, но не смогла, и слеза, выступившая у края глаза, задрожав, медленно поползла к виску. И прекратилось наконец в ее груди клокотание, слышать которое не было никаких сил.
Ее похоронили на пятый день, и все пять дней двери на лестничную площадку, были распахнуты, в квартире толклись родственники, соседи, сослуживцы отца, знакомые, – о существовании многих из них я не подозревал и впоследствии больше их никогда не видел, – и каждый, стараясь услужить, что-то советовал, куда-то убегал и возвращался, по вечерам четверо оркестрантов, придав своим лицам выражение скорби, выводили на инструментах восточные мелодии, а мама лежала в гробу, обитом черно-красной материей, – чужая и отрешенная от всей этой суеты и ненужности.

В детстве мне казалось, что родители мои бессмертны, как боги.

Я ни в чем не был виновен перед мамой, во всяком случае огорчения, какие я ей доставлял, были огорчениями, какие доставляют все дети своим родителям, не более, и все же, когда она умерла, я испытал острое чувство вины перед ней. Вспоминались какие-то пустяки, стакан молока, который она просила меня выпить и который я так и не выпил, кашне, которым я отказался обмотать шею, думал я и о том, что, находясь далеко, в другом городе, мог бы писать ей длинные письма, какие писали в старину, а не ограничиваться телефонными звонками. Это чувство позднего раскаяния преследовало меня долго и после похорон, многие годы.

Всепоглощающим и неистребимым увлечением моего детства было коллекционирование лент. Лентами назывались кусочки расчлененной на кадры кинопленки. Особо ценились так называемые головки – лицо актера крупным планом, и цветные кадры. Это не были кадры цветного кино в современном понимании, а всего лишь кадры, снятые на пленку с синей или желтой эмульсией – в зависимости от того, происходило ли действие лунной ночью или в солнечный полдень. Ленты мы покупали на черном рынке, за Мухранским мостом. Проекционные киноаппараты той эпохи были несовершенны, пленка то и дело рвалась, и пока мы топали ногами и кричали: «Сапожник!», киномеханик склеивал пленку имеющимся под рукой ацетоном, предварительно отняв ножницами изрядное количество кадров с обеих сторон обрыва. Эти кадры и поставлялись на черный рынок.
Ленты мы не только коллекционировали, но и играли в них. Принцип игры в ленты несложен – лента, посланная с ладони ударом об край стола, должна накрыть ленту, находящуюся в поле. Трудность заключается в том, чтобы соразмерить силу удара с расстоянием, на каком лента находится. За игрой в ленты мы проводили столько времени, что на приготовление уроков его попросту не оставалось.

На двух магистральных проспектах, Головинском и Михайловском, были расположены шесть крупнейших кинотеатров города – «Миньон», «Арфасто», «Солейль» и «Дарбази», «Палас», «Аполло». Они показывали фильмы первым экраном, плата за вход была намного выше, чем в клубах. Наиболее фешенебельным из них считался «Палас». Просторное фойе, увеличенное системой зеркал, манило и пугало своей таинственностью. В глубине на круглой, как барабан, подсвеченной эстраде перед сеансом играл оркестр и певица в платье выше колен и с приколотой у бедра матерчатой хризантемой исполняла городские романсы; по ее шелковым чулкам спиралью бежал свет. В зрительном зале со стен томно взирали на респектабельную публику звезды мирового кино.
Нам, мальчишкам, больше по душе был «Миньон». Он находился на правом берегу Куры, в начале Барятинского спуска, в подвале углового дома, именуемого Совпрофом. Тут не было ни зеркал, ни оркестра и в буфете продавались не дорогостоящие бонбоньерки с изображением красавиц с распущенными волосами, а доступные нам мятные леденцы, от которых во рту сразу становилось прохладно. Билетерши «Миньона» многих из нас знали в лицо и в тех случаях, когда зрителей бывало мало, разрешали оставаться на второй сеанс.

....что же касается звезд мирового кино, то они имелись и в «Миньоне», и смотрели из своих овальных лепных виньеток не менее томно.

Я был уверен, что «Арфасто» – это какое-то иностранное слово, схожее по звучанию, скажем, с мефисто. Через много лет я узнал, что арфасто не что иное, как аббревиатура. В начале века дом, в котором помещался кинотеатр, был приобретен (или построен?) известным армянским миллионером-меценатом. В честь своих детей он дал кинотеатру название, составленное из начальных букв их имен: АРам, ФАддей, СТепан, Ольга.

Но чаще всего я бегал в Клуб кожевенников. Он представлял собой одну большую комнату, в которую можно было шагнуть прямо с улицы. Сюда после работы приходили мастеровые с Армянского базара – поиграть в шашки или домино, а то и, разложив на газете закуску, распить бутылку вина. В свои рассказы они вставляли крепкие словечки, приводившие нас в восторг, и в знак одобрения толкали друг друга в плечо. Здесь пахло красками и дубленой кожей, и здесь все были равны. Достаточно сказать, что нам, не достигшим шестнадцатилетнего возраста, разрешалось смотреть любые фильмы.
– Кем ты станешь, сынок? – обращался ко мне кто-либо из мастеровых.
– Кожевенником, – не задумываясь отвечал я.
– Молодец, – говорил он и толкал меня в плечо.
Здесь, в Клубе кожевенников, я уже в раннем возрасте уразумел, что демократия – весьма привлекательная штука.

Два раза в неделю столики отодвигались к стене, из лавок составлялись ряды, и комната, именуемая Клубом кожевенников, превращалась в зрительный зал. Зрителями были все те же кожевенники и мы, мальчишки. Старый маэстро с длинными, как у Листа, до плеч волосами и с черным бантом на груди садился за пианино фирмы «Оффенбахер» с вырванными канделябрами и, выбросив вперед руки в грязных манжетах, начинал извлекать из клавиш, большая часть которых западала, свою универсальную музыку. О, стремительные пассажи и рыдающие аккорды в темноте, и стрекот киноаппарата за спиной, и пылинки, попавшие в сноп света, пересекающий зал!
Какие только фильмы я не видел в этом зале! Многосерийные и короткометражные, игровые и хроникальные, бытовые и экзотические, комедии, мелодрамы и фильмы ужасов. Прыгал с крыши вагона, спасаясь от погони, Гарри Пиль, душил очередную жертву походивший на кобру Конрад Вейдт, простив любовнику измену и приняв яд, умирала, мерцая ресницами, Глория Свенсон.

...а может быть, не Глория Свенсон, а Норма Толмедж, или даже Франческа Бертини.

Но я немного хитрил, когда говорил, что стану кожевенником. Я мечтал стать шофером.

В конце мая в иные годы устанавливалась такая жаркая погода, что нас, учеников младших групп, распускали на каникулы раньше срока. Прослышав, что предполагается нас распустить, мы делали вид, что изнываем от жары, прямо-таки подыхаем от нее. Но и в самом деле было очень жарко. Теперь такой невыносимой жары не бывает; во всяком случае я что-то не слышу, чтобы из-за жары в школах прекращались занятия. Итак, наступала пора летних каникул, и все готовились к отъезду.
Мама еще зимой не раз говорила отцу, что следует подумать о лете. Вообще она считала, что обо всем следует подумать заранее. «То, что можно сделать сегодня, не следует откладывать на завтра». Эту фразу она повторяла так часто, что мне начинало казаться, будто человек, откладывающий на завтра то, что можно сделать сегодня, и впрямь никогда не принесет обществу никакой пользы. На предложение мамы подумать о лете отец неизменно отвечал, что согласен на любой вариант. С приближением лета грандиозные мамины планы становились скромнее, и в конце концов возможными вариантами оказывались Коджори, Манглиси, Кикети – дачные места близ Тбилиси, Цагвери, ну, еще Боржоми. Выбор чаще всего падал на Коджори. До Коджори было километров двадцать, и отец мог приезжать к нам на воскресенье.
Переезду на дачу предшествовали сборы. Из чулана выволакивались чемоданы, корзины, хурджины, мафраш – огромный ковровый баул, в них постепенно укладывалось все, что было необходимо для нормальной жизни, а необходимо было многое: постельное белье, тюфяки, посуда – столовая и чайная, – керосинка, мясорубка и сковородки. В назначенный день, на рассвете, за нами приезжал восьмицилиндровый «Мерседес-Бенц» с открытым верхом – кабриолет, вся семья, заслышав звуки сигнального рожка, пронзительно чистые в предутренний час, бросалась к вещам, и хотя было оговорено, кому что надлежит брать, каждый хватал что придется и тащил на улицу. Пока мы грузились, шофер, похожий на марсианина, в поднятых на шлем больших очках, в перчатках с раструбами и в клетчатых галифе, заправленных в краги, прогуливался перед машиной. Мама, боясь, что я выпаду по дороге за борт, настаивала, чтобы я сел между нею и бабушкой, а я канючил не соглашаясь, пока отец не прикрикивал, требуя, чтобы я угомонился и прекратил пререкания. Когда страсти утихали и мама в последний раз пересчитывала чемоданы и корзины, и отец водружал нам на колени оставшиеся непристроенными узлы и пакеты, – шофер садился за руль, опускал очки на лицо и взмахивал перчаткой. Его помощник несколькими оборотами коленчатого ключа запускал мотор, спешно занимал свое место – рядом с шофером, и наша машина с привязанным к багажнику мафрашем, взревев, трогалась в путь.

...В моем представлении Коджори находились на краю света.

Однажды случилось так, что, выехав из города на рассвете, мы добрались до Манглиси к вечеру. Путь до Манглиси намного длиннее, чем до Коджор, тем не менее не превышает шестидесяти километров. Одолев крутые подъемы и бесчисленные повороты, благополучно миновав Табахмела и Коджори, наш «Линкольн» (на этот раз отец нанял «Линкольн») вырвался на простор высокогорных полей и, присмирев, покатил по ровной дороге, рассекая воздух знаменитой борзой на радиаторе. День выдался на славу. В бездонной синеве неба таяли сквозные облачка, верхушки чинар чуть клонились, овеваемые прохладой, над алеющими среди зелени маками конвульсивно порхали мотыльки. Ах, никто не мог предположить, какие неожиданности нас подстерегают!
Где-то на полпути от Коджори до Манглиси с нашим «Линкольном» начало твориться нечто невообразимое. Ни с того ни с сего он вдруг останавливался и так же беспричинно, рванув с места, бросался в погоню за обгонявшими нас машинами. Шофер пытался его урезонить, орудовал рычагами, нажимал на педали, – он продолжал поступать как ему заблагорассудится. Временами он стрелял, выбрасывая клубы черного дыма, причем впечатление было такое, что стреляет он во все стороны и что мы вот-вот взлетим в воздух. Наконец, отстрелявшись, он остановился, и на этот раз окончательно.
Мама была в полуобморочном состоянии, но сразу же оправилась, как только отец обнаружил, что мафраш, привязанный веревками к багажнику, исчез. По всей вероятности, на одном из поворотов центробежная сила высвободила его из ослабевших от встряски веревок и он соскользнул на шоссе или даже свалился в ущелье. Огорчению мамы не было предела, и никакие уверения отца, что все пропавшие предметы он обязательно приобретет в городе и на днях доставит на дачу, не способны были ее утешить. Шофер, осмотрев машину и посоветовавшись с помощником, подозвал отца, и они вдвоем, шофер и его помощник, что-то ему начали объяснять, – отец молча слушал их, лишь изредка кивал головой. Потом он подошел к нам и сказал, чтобы мы сидели на местах и никуда не отлучались, они сейчас откатят машину к обочине и отправятся в ближайшую деревню за помощью.
Возвращения их я не дождался. Утомленный впечатлениями, я заснул, а когда проснулся, мы уже были в пути. Я было обрадовался, что едем, но то, что я увидел, выглянув из-за отцовской спины, повергло меня в отчаяние. Бедный наш «Линкольн»! Две пары буйволов лениво волокли по шоссе его бездыханную тушу. Он передвигался так медленно, что можно было, не рискуя отстать, соскочить на дорогу и шагать рядом. Впереди, свесив ноги, сидел на ярме восточного облика парнишка и подбадривал буйволов своими выкриками.
Отчаяние мое, однако, продолжалось недолго. Меня вдруг осенила мысль, что все события дня – и потеря мафраша, и неожиданное появление буйволов, и беснование нашего «Линкольна», в результате чего мы чуть не погибли, и его бесславная кончина – придают нашей поездке характер подлинного путешествия. Когда к вечеру подъезжали к Манглиси, я даже был рад, что мы привлекаем всеобщее внимание. Местные жители, замерев от удивления, глазели на нас изо всех окон, а дети, выбежав на дорогу, показывали пальцами и покатывались со смеху. Стоя в машине, несмотря на протесты мамы, я поднимал руку, приветствуя их, как премьер-министр, и очень жалел, что нас не сопровождает эскорт мотоциклистов.
Эскорт мотоциклистов выплыл из более поздних воспоминаний; тогда о нем я и понятия не имел. Надо думать, впоследствии я видел кинохронику, в которой на меня произвел впечатление визит в чужую страну какого-нибудь Бриана или Ллойд-Джорджа.

Как известно, школьники делятся на тех, что отнимают завтраки, и на тех, у которых отнимают завтраки. Я принадлежал к тем, у которых завтраки отнимали. Большинство моих сверстников вообще относилось ко мне, как к мальчику ущербному – хотя бы потому, что я писал стихи. В старших классах (когда мы подросли, группы вновь стали именоваться классами) положение изменилось. Сочинительство оказалось делом почетным. Руководство смекнуло, что на мне можно заработать. Был у школы свой чемпион по шахматам, был свой математик, вмиг решающий головоломные задачи, – почему бы школе не иметь своего поэта? И когда, закрыв глаза на тройки, которыми пестрел мой дневник, меня стали демонстрировать гостям, посещавшим нашу школу, мои сверстники в корне изменили свое отношение и ко мне, и к поэзии в целом.
Я хочу рассказать об одном эпизоде, связанном с моим увлечением поэзией.
К тому времени, о котором идет речь, моим кумиром стал Маяковский. Он пришел на смену Демьяну Бедному и вытеснил его из моего сердца. Бедный был поэтом и только, Маяковский же был поэтом с биографией, легендой. В десятом классе я уже прочел «Полутораглазого стрельца» Бенедикта Лившица, – книгу, сейчас, к сожалению, забытую, – и выпущенный в количестве семи тысяч экземпляров «Альманах с Маяковским». В них рассказывалось о бунтарстве футуристов, об их желтой кофте, о «Бубновом валете» и Бурлюке, о Хлебникове. Люди и события далекой эпохи вставали перед глазами, как в бинокле – приблизившись вплотную. Я жалел, что родился слишком поздно и упустил возможность быть к ним причастным.
В силу этого я пришел на школьный костюмированный бал в желтой кофте. На балу имело место все, что обычно имеет место на школьных балах. Помнится, было душно и пахло клеем. Я двигался в толпе тореадоров и арлекинов, непонятый, как Печорин, и когда члены жюри спросили, что должен означать мой костюм, – я ткнул себя пальцем в грудь и сказал: «Желтая кофта футуриста».
Эту желтую кофту мне припомнили очень скоро – когда принимали в комсомол. Выяснилось, что в рядах комсомола нет места для молодежи, страдающей мелкобуржуазными пережитками. Однако наш комсомольский лидер смилостивился и сказал, что двери комсомола для меня откроются, как только мелкобуржуазные пережитки я в себе изживу. Я не очень понимал, что должен для этого сделать, но пообещал, что сделаю это обязательно. Видимо, я это все-таки сделал, потому что через пару месяцев меня в комсомол приняли. Так из-за желтой кофты я попал в комсомол лишь со второго захода.

...Но первый костюмированный бал, в котором мне довелось участвовать, относится к более ранним годам. Учился я тогда, кажется, во втором классе. Собственно, это был не бал, а театрализованное зрелище, состоящее из серии живых картинок. Нас, малолеток, к участию в живых картинках не привлекали, мы представляли хор и комментировали то, что изображали старшеклассники. Старшеклассники, которым мы после уроков остерегались попадаться на глаза, изображали плантаторов и рабов, буржуев, рабочих и пламенных революционеров. Запомнились двое верзил из 8-го «б». Один изображал Капиталиста, другой – Рабочего. Рабочий с разъятой цепью на груди ходил за Капиталистом по пятам, готовый в любую минуту опустить на его цилиндр бутафорский молот. Капиталист с болтающимся на шпагате моноклем все время оглядывался – не отстает ли Рабочий? Они олицетворяли классовую борьбу и торжество мировой революции. Никаких тореадоров и арлекинов, разумеется, не было, как, впрочем, и желтых кофт футуристов.

Желтая кофта, в которой я красовался на балу, была всего лишь маминой домашней кофтой скорее табачного, нежели желтого цвета.
Мама сидит перед зеркалом, дует на пуховку, пудрится, вертит головой, проверяя – идут ли к новому платью серьги, и вся она такая нарядная и душистая, а отец в накрахмаленной сорочке с золотыми запонками стоит позади нее, повязывает галстук, – они собираются в театр. Я их уже не увижу до утра, мне хочется зареветь, но я сдерживаюсь, и мама, перед тем как уйти, торопливо целует меня в щеку, вернее, прикладывается щекой к щеке. Я остаюсь с бабушкой.
Мы с бабушкой остаемся одни коротать зимний вечер, она приносит из кладовки тарелку с орехами, изюмом и сушеной тутой, трещат в печи поленья, нам уютно и хорошо, и я забираюсь с ногами на тахту, которая уже вовсе не тахта, а подводная лодка, и мне не страшны никакие акулы и осьминоги. Над столом горит лампа с зеленым абажуром, окна зашторены, из океанских глубин я переношусь мысленно в далекие российские просторы, занесенные снегом, и мчусь в кибитке по бесконечному санному пути сквозь метель. Ни занесенных снегом просторов, ни кибитки я никогда не видел, но они до того мне знакомы по иллюстрированному однотомнику Пушкина, что я даже слышу звон бубенцов и вой волков.
Тихо, чуть нараспев, бабушка рассказывает сказки, я слушаю и верю каждому ее слову, радуюсь, ликую от радости, когда охотники освобождают Красную Шапочку, и печалюсь глупости козлят, давших так легко обмануть себя. От избытка чувств я целую бабушку в щеку, ощущаю нежную дряблость ее щеки и осторожно провожу ладонью по ее голове, по седым, почти невесомым волосам. Одна из сказок мне особенно по сердцу, и каждый раз, когда мы остаемся одни, я прошу бабушку рассказать ее. Это – сказка про кабиасов. На берегах озер, у подножия гор, в лесах живут кабиасы и с наступлением темноты выходят на большую дорогу вершить свои, кабиасовы, дела. Они небольшого роста, держатся стайками, у них вытянутые, как у мышей, мордочки; для устрашения они надевают на головы капюшоны, таращат глаза из круглых вырезов. Горе путнику, не разминувшемуся в поздний час с кабиасами! Они его заманят в свои владения, и тогда никакая сила его оттуда не вызволит... Бабушка рассказывает, гаснет в печи огонь, веки мои постепенно тяжелеют, я засыпаю и, засыпая, прихватываю в свой сон пару пистолетов и длинное ружье, полученное в подарок на Новый год, – на случай встречи с кабиасами.

Утром на тумбочке рядом с кроватью я нахожу плитку шоколада с замысловатой картинкой, изображающей охоту на зайцев. Зайцы, преследуемые борзыми, разбегаются во все стороны, а два охотника стоят, вскинув ружья, из стволов которых вырываются языки пламени. Подпись под картинкой предлагает обнаружить среди кустов и деревьев третьего охотника.

Сказка про кабиасов была нашей с бабушкой сказкой, и мы, случалось, пугали друг друга, заговорщицки водя ладонью на уровне колена и тараща глаза. С тех пор о кабиасах я ничего не слышал. Каково же было мое удивление, когда через много лет упоминание о кабиасах я нашел у Ю. Казакова – в рассказе, который называется «Кабиасы». Вспомнились мне долгие зимние вечера, и страхи мои, и круглый стол под зеленым абажуром, и отблески огня на стенах отчего дома. Любопытно, что за эти годы кабиасы почти не изменились, остались такими же, какими были в пору моего детства.

–  Сколько раз я тебя просила не брать эту гадость в рот, – говорит мама.
Я молча продолжаю жевать.
– Ты слышишь? – спрашивает она. – Выплюнь сейчас же!
Я перестаю жевать, но не выплевываю.
– Нет, ты выплюнь. – Она берет меня за руку и подводит к перилам веранды. – Ну?!
Вобрав в себя воздух и сложив губы трубочкой, я выстреливаю жеваным комочком как можно дальше.
Сцена эта повторяется изо дня в день, сценарий заранее известен и мне и маме.
С утра я и Петька – сын вдовы-хозяйки, у которой второй год наша семья снимает комнату, отправляемся бродить по окрестностям Манглиси – удить рыбу в Алгетке, скитаться по лесу. Мы с Петькой одногодки, однако относится он ко мне покровительственно, с крестьянской вежливостью к гостю. Ему доставляет удовольствие делиться со мной своим опытом, посвящать меня в премудрости сельской жизни, и хотя порой он удивляется, что мне неизвестны элементарные, по его мнению, вещи, в голосе его нет ни упрека, ни похвальбы.
Нет, не Петька приобщил меня к великой армии жующих смолу. Я и до Петьки жевал ее и даже покупал в мелких лавчонках – завернутую в фольгу. Но Петька научил – как самому добывать ее. Янтарную смолу, застывшую на стволе сосны, аккуратно снимают ножиком и, покатав в ладонях, отправляют за щеку. Поначалу привкус хвои неприятен, но потом – то ли он исчезает, то ли привыкаешь к нему – наступает блаженное состояние, когда не в силах ни выплюнуть комочек, ни прекратить жевать его. Все мальчишки нашей школы и все мальчишки других школ жевали смолу, да что мальчишки! – взрослые дяди жевали ее до одурения... Всех этих «ринглейзов» и «тутти-фрутти» тогда и в помине не было, о существовании жвачной резины мы и не подозревали, мы с утра и до вечера жевали смолу, и называлась она тогда – кэва.

...вот и умер Юрий Казаков, так я с ним и не познакомился.

Старая часть города напоминала Багдад. Восток жил в многоязычном, пестром и крикливом Майдане. Майдан – это город в городе. Его населяли ремесленники и торговцы. Здесь весело работали и шумно торговали. Стучали молоточками чеканщики, и вспыхивали в их руках газыри, как осколки солнца; раскачивали утюги портные, дули на угли, и рвались из утюгов фейерверки искр во все стороны; водовозы предлагали кружку воды, которая, если им верить, была слаще меда и шербета; тачали сапоги сапожники, уверяя, что такие сапоги носил сам граф Воронцов-Дашков; на виду у всех мылили щеки клиентам цирюльники, перебрасывались шутками с толпящимися вокруг зеваками; в кузнях громовержцы ворочали раскаленным железом и били молотом, и от каждого удара содрогалась и стонала земля; грузчики готовы были взвалить на спину весь мир и тащить его на край света.
Груженные арбузами и дынями, скрипели арбы, на тележках, запряженных осликами, сверкали пирамиды баклажанов и помидоров, визжали поросята и блеяли овцы, кричал нараспев кинто, держа на голове огромный деревянный поднос с фруктами, величественно шествовал караван верблюдов с тюками, набитыми коврами, шелками, рисом и пряностями. Здесь торговались долго и упорно, ссорились, божились, ударяли по рукам. И среди этой толчеи и гомона, безучастные ко всему, сидели перед магазинчиками старики, курили чубуки и перебирали четки, – казалось, они сидят здесь давно и будут сидеть вечно.
Над Майданом волокнами стлался божественный запах люля-кебаба. В погребках пили вино – на радостях, если торговля шла хорошо, и от печали, если торговля шла плохо, и просто так – за компанию. На тротуарах в мешках продавали похожие на маленькие коробочки хлопка баты-буты – взорванные на раскаленных противнях кукурузные ядра. И рядом кебабчи, швырнув горсть лука и барбариса на лаваш, заворачивал в него тельце кебаба и вручал покупателю, как букет цветов. «Не забудь ребенка покормить кебабом», – говорила мама отцу, собирая нас в баню.
Я застал лишь закат Майдана, его угасание.

...о Багдаде я имел представление по «Багдадскому вору» с Дугласом Фербенксом.
(Продолжение следует)


Николай ШАХБАЗОВ

 
ЯНВАРСКАЯ РОЗА

https://scontent.ftbs1-2.fna.fbcdn.net/v/t1.0-9/27337136_399663140492783_7046444167896806876_n.jpg?oh=20713b7693d2050385242d0b69b2d807&oe=5B228F43

Для меня эта белешенькая январская роза – символ Тбилиси. В ней нет усталости от обрыдлого летнего зноя и пряной душистости. Она не наливается на солнце медовыми оттенками и не источает эфирные масла, как бывает в нещадном тбилисском июле. Однако есть в этом по-девичьи обособленном цветке первозданная свежесть, чистота и свет неизъяснимой нежности, а значит – все признаки любви. Древние греки уверяют нас, что роза называется королевой цветов и символом любви с тех пор, как появилась из белоснежной пены, обволакивающей тело богини любви Афродиты, которая вышла из моря после купания. А есть ли на свете еще кто-либо другой, который, как и тбилисец, был бы так расположен к поглощению мифов, словно он, закинув глаза к небу, приник в наслаждении к мундштуку винного бурдюка?
Вот такой белокипенный, жемчужно-белый в своей глубинной сущности наш город, и пусть никто не хвастает, что он постиг эту суть и выстроил свою душу по ее подобию. Мы вдосталь говорим о своей размашистой тбилисскости, или о том, как умеем благородно тифлисствовать, однако не так уж много делаем для создания возможности приблизить свечу своей души к силе свечения этой январской розочки – знаку непорочности, незаслеженности духа самого Тбилиси. Подобреть, помудреть бы всем нам еще немного, и что-нибудь доброе и разумное для ближнего сделать.
Тбилиси не дрогнет от нашествия и разрушений, стерпит фальшивые слова в свой адрес, вымученные за иным столом, бездарность строителей уродливых зданий в центре или на отрогах Триалетского хребта, грязь на разбитых улицах и на языках своих горожан. Он переживет затянувшуюся бедность, двуличие политиков, подлость бандитов и воров, продажность чванливых ура-патриотов, демагогию рвущихся к власти, ксенофобию провокаторов и ложь в эфире. Город знает – зло покинет это место.
Тбилиси сохранил верность духу Тифлиса, и в любом развороте истории и судьбы не растеряет своей девственной белизны. Однако сам факт рождения и проживания в Тбилиси не дает право каждому тбилисцу декларировать свою причастность к этой высокой просветленности, как не выдано свыше никому индульгенции на право грешить безнаказанно всю жизнь. Человек Тбилиси каждым своим поступком и словом должен снова и снова доказывать, что он  действительно достоин жизни в этом городе, имеет честь разумно созидать, возделывать, беречь и любить.
Мне мечтается, что каждый из тбилисцев, где бы он ныне ни оказался по воле судьбы, сохранит эту прекрасную фотографию январской розы, и по утрам, всматриваясь в нее, будет представлять, что глядит в зеркало. Слияние двух изображений станет знаком приближения к Господу Богу и духу вечного города Тбилиси.

 
Тифлис-Тбилиси Дианы Кеснер

 

В Канаде, в городе Виктория, на 90-м году жизни скончалась Диана Юрьевна Кеснер – актриса, писательница, деятельная участница культурной жизни Грузии, Почетный гражданин Тбилиси, кавалер Ордена Чести, член ассоциации Айнунг (Единение), организатор немецкого молодежного театра.
Жизнь Д. Кеснер неразрывно связана с жизнью Грузии. Ее прадед с материнской стороны – генерал Кавказской армии, украинец Иван Шевченко. Его супруга Сидония Картвелишвили – грузинка. Их дочь – замечательная певица Надежда Шевченко (сценический псевдоним Римская) училась пению у талантливого педагога, бывшего тенора императорских театров, профессора Д.А. Усатова одновременно с Федором Шаляпиным. По семейному преданию, «Шаляпин, свободное от занятий время, проводил в семье Кеснеров». Надежда аккомпанировала ему. Они часто выступали вместе. Мужем Н. Шевченко стал профессор Берлинской музыкальной Академии, а затем и Тифлисской консерватории Франц Карлович Кеснер. Среди его талантливых учеников была и выдающаяся грузинская пианистка и педагог Анастасия Вирсаладзе. Франц Кеснер был инициатором создания первого струнного квартета Грузии. В 1912-ом году в знак благодарности и уважения к его заслугам Тифлисская городская управа присвоила ему звание Почетного потомственного гражданина Грузии с вручением Большой золотой медали. «Он был первым гражданином немецкой национальности, удостоенным этой чести», – пишет в своих воспоминаниях Д. Кеснер.
Отец Д. Кеснер, юрист по образованию, был превосходным пианистом. На заре кинематографа, он, по словам дочери, активно «занимался кинобизнесом», чем немало способствовал обогащению репертуара тифлисских кинотеатров. Годам молодости своих родителей, а также всем русским и зарубежным служителям музыки, литературы  и театра, жившим и выступавшим в Грузии, Д. Кеснер посвятила одну из своих лучших книг: «Люди из прошлого». Эта книга, на мой взгляд, представляет собой наиболее полное и достоверное описание художественной жизни Грузии конца XIX - начала XX столетия.
Но в этой статье, посвященной памяти Д. Кеснер, хотелось бы сосредоточить внимание на другой книге, в которой наиболее ярко и отчетливо высвечивается мир, в котором она выросла, корни, питавшие ее душу и творчество, среда, сформировавшая ее личность – все то, что «сходится» воедино в столь дорогом для нас словосочетании – «этот старый, старый Тифлис...». Книгу Д. Кеснер по праву можно назвать энциклопедией городской жизни этого периода. В ней полностью воплотилось то, что сам автор называет «острой, болезненно ностальгической памятью детства». Болезненной, потому что ей сопутствует щемящая грусть о времени, которое никогда не вернется, но которое все еще в твоей душе – живое, теплое…
Многое, что в те годы казалось будничным, мелким, не стоящим внимания, благодаря особой зоркости внутреннего видения автора, обретает здесь почти физическую осязаемость, зримость, смысловую емкость. Оживают люди, оживает окружавший их предметный мир, даже вещи раскрывают нам души, и, оказывается, что они способны поведать такое, о чем и не подозревали их владельцы.
Память Д. Кеснер реконструирует мельчайшие подробности в интерьере домов, в которых ей довелось побывать в детстве, домов, принадлежавших людям самого разного социального положения и достатка. Ее книга содержит ценнейший материал для всех, кого интересует дух и атмосфера тбилисских жилищ 30-40-х годов, с характерной теснотой, уютом, эклектичностью обстановки.
Память Д. Кеснер хранит и особенности поведения родных, соседей, знакомых, тончайшие нюансы их взаимоотношений. Благодаря этому, перед нами во всей своей полноте раскрывается жизнь Дома – уникального тифлисского общежития, где двери на веранду никогда не закрывались на ключ, где начатый у крана разговор продолжался на всех балконных уровнях, иногда переходя в серьезный обмен любезностями, который кончался сразу же, как только у кого-то убегало молоко или подгорало мясо. «Но никогда, – подчеркивает Д. Кеснер, – не затрагивалась национальная принадлежность или социальная ступень воюющих сторон».
В мемуарной литературе вы вряд ли встретите столь подробное описание одежды, которую в тех нелегких условиях «добывали» наши мамы и бабушки, стремясь, несмотря ни на что выглядеть красивыми, ухоженными и нарядными. Фасоны, ткани, всевозможные аксессуары, обувь, прически… Не обделены вниманием и мужчины. Несмотря на скудость выбора, у них также свои стойкие пристрастия – «толстовки», «рубашки-апаш», «брюки-клеш». Из головных уборов кто-то предпочитает тюбетейку, кто-то кепи. Известные оперные певцы, драматические актеры, дирижеры носят шляпы и неизменную «бабочку». «Но как они носили эти шляпы! Чуть набекрень, чуть согнутыми вниз и направо полями… Нет, это непередаваемо! Так ходили Бату Кравеишвили, Одиссей Димитриади, Сандро Инашвили, так ходил Иван Русинов…». От себя добавлю – так ходил и мой отец искусствовед Игорь Урушадзе – годы спустя преподаватель Д.Кеснер в театральном институте. О его «великолепной шляпе» она расскажет уже в другой книге, посвященной годам юности.
Книга Д. Кеснер не только о Тбилиси, его домах и жителях. Она, прежде всего, о «воспитании чувств» в условиях именно этого города. И самому городу, несомненно, посчастливилось, что эта незаурядная девочка, выросшая в музыкальной семье, в окружении книг, обладала особой системой восприятия, необычайно отзывчивыми «рецепторами» души, умением всем сердцем отзываться на все, что таило в себе добро и красоту. Может, поэтому уже взрослая, много повидавшая и пережившая, она уделяет особое внимание самым светлым сторонам своей тогдашней жизни как дань благодарности городу и людям, сделавшим ее детство счастливым. В дальнейшем ей придется столкнуться с жесточайшей изнанкой жизни, когда ее так же, как и сотни других грузинских немцев, вырвут из теплых объятий любимого города и заставят выживать в Казахстане в нечеловеческих  условиях лагерной жизни. Этому периоду своей жизни она также посвятит книгу и назовет ее «Дороги жизни». По силе  и глубине описанных в ней тяжелейших испытаний, по благородству самого стиля повествования для меня эта книга равна «Блокадным дневникам» Тамары Кипиани.
Но в книге о Старом Тбилиси  ее жизнь все еще полна тепла и света… Вот девочка Дина едет в деревню Шорапани в гости к бабушке своей любимой подруги. Все, что она видит, все, что чувствует – все в «копилку», все на будущее. Но она еще не знает об этом. А душа втайне «охотится», собирает, откладывает. Все в памяти – и неповторимая атмосфера дома с его «деда бодзи», и деревенский двор, и раскаленный кеци, и домашняя живность, а также звон пастушьего колокольчика, мельница, развалины храма, лес, могучие корни деревьев… Но ярче всего – люди, умевшие как-то по-особому любить и привечать детей: «Иродионис швили хар? Моицат, моицат. Эхлаве». (Вы дети Иродиона, подождите, я сейчас). И тут же бебиа Ивлита, или Софико, или Маро несли нам горячий хлеб, яблоки, груши, орехи».
И снова город. До боли знакомое ощущение праздников, трепетное ожидание елки, игрушек – радость их обретения, осязания… Домашние застолья. Кто теперь помнит тогдашние этикетки «Самтреста» на литровых бутылках. А Д. Кеснер помнила. Это «поднимающиеся из-за горы лучи солнца; они озаряли виноградные лозы по бокам надписи». А по вечерам подавали чай с разноцветными конфетами-подушечками, начиненными яблочным или сливовым вареньем.
Особая радость детства – парады 1-го мая, 7-го ноября. Они были событием не только для детей, но и для взрослых. «Это не означало, что население восторженно принимало существующий режим и в благополучии и довольстве жило при нем. Отнюдь нет. Просто по складу своего характера, по темпераменту, по огромной тяге к общественному единению под эгидой любого праздника собирались люди на официальные манифестации. Ибо других поводов, кроме семейных вечеринок, у них официально не было».
А кто сейчас помнит, какими были наши парки в 30-40-е годы? Какую роль они играли в дни досуга тбилисцев, когда парка Ваке еще не было, а парк на фуникулере только строился. Д. Кеснер знакомит нас со «звездной порой» парка Муштаид, описывает народные гуляния, поезд, танцплощадку, где танцами безраздельно командовал знаток бальных танцев Этариан. Мы узнаем, каким танцам отдавали предпочтения тбилисцы, какая музыка им нравилась. Оркестры были разные, вплоть до духового оркестра пожарных и военных. Шахматный павильон, цирковая площадка, аттракционы, бег в мешках, кривые зеркала, парашютная вышка… Д. Кеснер помнит даже то, какая форма была у тогдашнего мороженого, сколько оно стоило, какая цена была у газировки – с сиропом и без.
Александровскому саду отдавали предпочтение няни и бабушки, вечерами – городская пожилая элита.
«Неописуемому очарованию Ботанического сада» Д.Кеснер уделяет особое внимание. Ее сердцу близка его «диковатая экзотика». Судя по ее воспоминаниям, тбилисцы тогда гораздо чаще посещали этот сад, и многие городские дети получали в нем первые уроки «великой культуры общения с природой». Мечеть с минаретом, мостики, водопады, старинные оранжереи с бананами, пальмами, водоемом, в котором цвели лилии, «распластались громадные темно-зеленые круги Виктории-Регии». Но не все в этом саду было столь мирным и безмятежным. Ботанический сад хранил в себе тайну, тайну трагической участи теперь уже никому не известных людей: «Старое, восточное кладбище, …закопченная, вся в трещинах восточная часовня… На каждом камне надгробий стояла одна и та же дата смерти – число, месяц, год. Они все погибли в один день. Надписи были или на турецком или на армянском языках… Уже ближе к 40-му году все эти плиты были внезапно убраны и, придя однажды на это место, я обнаружила там перекопанную пустоту…».
И еще один сад – сад Гофилэкта. Теперь эта летняя резиденция Филармонии жива лишь в воспоминаниях старшего поколения, но подробнее всего она представлена в тифлисской летописи Д. Кеснер: аллеи, летний театр, оркестровая эстрада, буфет, зеленые дорожки и люди – нарядные, знакомые друг с другом, предвкушающие радость предстоящего концерта или спектакля.
Тех, кому интересна театральная жизнь Тифлиса-Тбилиси 30-40-х годов согреет и наполнит светлой грустью атмосфера старого Тюза и подробнейшие воспоминания о спектаклях и любимых актерах – «замечательных травести Чарской, Бубутеишвили, Садковой», «благородном отце Минееве», «злодее Энгельгардте», «купеческой барышне Екатерины Агаларовой», «романтическом герое Урусове», «трогательной Герде Оли Беленко». «Все они вместе», пишет Д. Кеснер, «вживили» в нас понятия чести, благородства, честности и чистоты возвышенной любви», «провоцировали тягу к чтению высокой литературы».
Неудивительно, что в этой книге Д. Кеснер сосредотачивается лишь на Тюзе. Ведь это книга о детстве. Пройдут годы. Д. Кеснер вернется из ссылки, поступит в Театральный институт. Окончив его, несколько лет проработает в Тбилисском театре музыкальной комедии. Поступит в педагогический институт им. А.С. Пушкина на историко-филологический факультет. Затем судьба приведет ее на киностудию «Грузия-фильм». По ее инициативе будет создан музей истории кино. Она же его и возглавит. Опыт работы в киномузее ляжет в основу ее двух книг: «Киностудия» и «Цвет и аромат кинококтейля». Обе эти книги – богатейший источник сведений для всех, кто когда-либо заинтересуется одной из ведущих кинофабрик Советского Союза.
Но любовь к театральному институту и грузинскому театру останется в ней на всю жизнь. Театру она посвятит книгу «Сцена», а театральному институту – проникновенное «Признание в любви» – книгу, полную благодарности своему педагогу, профессору Додо Алексидзе, ко всем до единого преподавателям, к каждому из друзей-сокурсников: Рамазу Чхиквадзе, Гураму Сагарадзе, Лейле Абашидзе, Ламзире Чхеидзе, Дамане Мдивнишвили, Татии Хаиндрава… Но все это случится после. А в книге о «Старом, старом Тифлисе…». Д.Кеснер с такой же горячей признательностью вспоминает учителей своей 46-ой школы: «Дорогие, дорогие мои педагоги! Сколько вы мне дали в жизни! Вы научили меня уважать в человеке достоинство, уметь быть благодарной, уметь держать слово… Но главное, чему вы нас научили – это самостоятельно мыслить!»
Книга посвящена памяти матери – Лидии Николаевны Кеснер. В посвящении дочь называет ее «мудрой, отважной и красивой женщиной». Образ матери проходит через все повествование, с ней связаны все самые замечательные события в жизни Кеснер-девочки. Именно она была ее главным «навигатором» в житейском море, равно, как и в мире музыки, поэзии, литературы. Это она привила ей любовь к природе, деревьям, птицам, к городу, его садам и зданиям. Вместе сажали деревья и цветы, вместе читали любимые книги. Уроки матери остались с Д. Кеснер на всю жизнь, ими она руководствовалась и в воспитании сына и внуков.
Благодаря феноменальной памяти Д.Кеснер, «памяти сердца» перед нами во всех ее наиболее значимых  подробностях раскрывается жизнь удивительного города. Она щедро делится с нами теми ощущениями, которыми постепенно наполнялась ее взрослеющая душа, чутко откликаясь на все то, что дарил ей город – человеческую ласку, богатство впечатлений, встречи, расставания, смену времен, музыку, кинематограф, поэзию, театр… Книга дает нам ощущение главного – того особого гармонического единства города и горожан, приобщение к которому сразу же ощущал и каждый новоприбывший. Описывая свое детство, Д.Кеснер рисует исполненное неожиданных радостей и открытий торжественное вступление ребенка в необычайно сплоченное братство людей, главная заповедь которых была «возлюби свой город». С самого раннего детства – она верный адепт Тбилиси, и душа ее воспитывается по его «образу и подобию». И в этом ей помогают, прежде всего, люди. Живущие скученно, бедно, в навязанных государством тяжелых условиях быта, они, тем не менее, полны неиссякаемого оптимизма, жизнелюбия и стойкости. Вера в хорошее, лучшее для них не постулат идеологической пропаганды, а органическое, глубоко заложенное в генетике истинного тбилисца, состояние души. Недоступную материальную роскошь они возмещают бесценной роскошью  человеческого общения.
Невозможно без волнения читать главы, посвященные тбилисским дворикам. Этнически пестрый состав обитателей невысоких, лепящихся друг к другу домиков, двери и веранды которых выходят в круглый, часто совсем небольшой патио. Двор здесь, прежде всего, символ города, средоточие наиболее характерных особенностей его материального быта и духовного бытия. У этого двора своя этика, свои законы, даже свой особый «дворовый» язык. Двор помогал, двор был неизменным участником всех самых значительных событий в жизни его обитателей. Сложные, а порой и неразрешимые проблемы решались «всем двором». При всем этом автор предельно правдив – ни тени сентиментальности, приукрашивания, идеализации. Все – люди, все – человеки, порой и несправедливые друг к другу. Двор был «семьей», а в семье всякое бывает… Но без таких вот «семей», без их взаимовыручки, обоюдной поддержки город бы не выжил, тем более, не сохранил бы свою самобытность, свою неповторимую сущность. Недаром, посетившие его в конце сороковых Д. Стейнбек и Р. Каппа восхищались его людьми, беззаветно преданными своему городу, его истории, его лучшим этическим и эстетическим традициям.
Это необычайно живая книга – она переполнена звуками, красками, запахами, криками уличных торговцев, старьевщиков, продавцов подорожников и цветочной земли, гудками поездов и заводов. Пестрым, головокружительным вихрем проносятся в ней цыгане, где-то за пределами двора идет похоронная процессия, заявляющая о себе душераздирающим шопеновским маршем. Рядом, совсем близко, из подворотни слышатся заунывные звуки зурны– это курды справляют свою нескончаемую свадьбу; входит кинто с табаги. Время от времени появляются городские нищие, в основном бродячие музыканты – их хорошо знают, а некоторых даже любят и с нетерпением ждут…
Этнографическая ценность книги огромна. Я уверена, что будущие историки города не раз будут обращаться к ней для пополнения знаний о быте и нравах, трудах и днях своих предшественников. А как не отметить художественное значение этой книги. Диана Кеснер не просто бытописатель, она мастер слова в самом высоком значении этого понятия. Те, кто имел удовольствие прочитать и другие ее книги, наверняка согласятся со мной, что лексическое богатство, высокое мастерство описания, точность и убедительность в характеристиках людей и событий – неизменные свойства всего ее творчества.
«Тифлис» Д. Кеснер – это Тбилиси 30-40-х годов прошлого столетия. Город ее детства, одновременно и молодости родителей моего поколения. Многое от него, а именно то самое хорошее и светлое, что описывает в своей книге автор, досталось и нам, формируя и наш внутренний мир, определяя и наше отношение к духовным ценностям жизни. Теперь он «город в городе». С каждым годом его все меньше… Поэтому так важна и знаменательна эта книга. В ней он живой, цельный. В ней он Явление – яркое, доброе, неповторимое... Низкий поклон за это автору…


Паола Урушадзе

 
ДЕЖАВЮ

 

Современная западная цивилизация под «качеством жизни» понимает наличие свежего воздуха, здоровой среды, хорошего образования и достойной зарплаты. Именно в такой последовательности. У нас пока не так. Но времена меняются.
Возрождение садов – один из первых экологических проектов современного Тбилиси.
Совершенно очевидно, что идея проекта возникла из-за отсутствия чистого воздуха в Тбилиси. Мы как-то уже привыкли не видеть ничего, кроме бетона и машин. И это стало новой нормой для большинства горожан. Сады перестали быть необходимой частью нашей жизни.
К счастью, есть такие люди, как архитектор Гия Абуладзе, руководитель бюро «Студия 21», соучредитель компании АРСИ и его команда, которые пытаются активировать нашу память. Сначала они за четыре месяца подготовили проект «Новый Тифлис» и выиграли тендер «Фонда развития».
«Неудобно говорить, что выиграли, – рассказывает руководитель проекта. – Никто, кроме нас, не принял участие в тендере. Посчитали, что за такой короткий срок выполнить проект невозможно. Оказалось – возможно!». Более того, в одном пакете с проектом восстановления 47 старинных домов был предложен проект воссоздания «немецких садов».
Мы знаем, какую волну ностальгического восторга вызвала реализация архитектурной части проекта и создание пешеходной зоны проспекта Агмашенебели. Я уже не говорю о том, что цены на квартиры в восстановленных домах возросли в несколько раз! Город вдруг вспомнил, что когда-то он имел стиль, лоск и особую стать. Город сделал глоток свежего воздуха! Но чтобы дышать дальше, остается воссоздать сады.
Вернемся в прошлое, в начало ХIХ века. Российская империя уделяла серьезное внимание переселению немецких колонистов на земли Закавказья. Александр I выделил крупную сумму на их обустройство. Идейным вдохновителем поселения немцев именно в Грузии был генерал А.П. Ермолов. В Тифлисе на левом берегу Куры трудолюбивые швабы основали колонию «Александердорф» и внесли большой вклад в благоустройство этой части города. «Немецкие сады» к концу ХIХ века занимали площадь в 100 гектаров. Один из садов по заказу Иоганна Майера был разбит по проекту известного архитектора Леопольда Бильфельда. Этот парк (ныне парк Ильи) в советское время носил имя А.М. Горького. Немцы привезли в Тифлис западную цивилизацию и привили ее на национальное древо. По воспоминаниям очевидцев, гостеприимный и доброжелательный город «через несколько лет стал получать из первых рук овощи, хорошую живность, молоко, масло, кроме того, картофель и сдобный белый хлеб, о которых, до прибытия их, за Кавказом знали по одному преданию». По утрам молодые румяные немки разносили в дома горожан свежеиспеченный сдобный хлеб и сливки. Потом появились немецкие мануфактуры, школы, кирха, позже – костел. Две культуры – грузинская и немецкая – более века обогащали друг друга. Пока в одночасье в начале Второй мировой войны немцев не выселили в Среднюю Азию.
Сады без садовников еще долго цвели и были местом культурного паломничества горожан. Наверняка в каждой семье бывали разговоры о том, как дедушка ухаживал за бабушкой, как они ходили в сад Арто на концерты, в сад Горького в летний кинотеатр, в сад Муштаид на променад под духовой оркестр. И вот уже вспомнилось собственное детство. Яркий летний день под шатром платанов на проспекте Плеханова. И себя за руку с бабушкой, бегущими на кукольный спектакль в ТЮЗ с обязательным посещением сада Арто. И выставку собак в Муштаиде. Помню красивую женщину председателя жюри и огромного красавца Дика – немецкую овчарку – победителя всех собачьих выставок.
Чем яснее вспоминаешь, тем труднее воспринимать реальность. Сады вытоптаны: трава не растет, цветы не цветут. Большая часть территории за последние двадцать лет занята незаконными постройками. И лишь огромные старинные кипарисы, гималайские кедры, редкие виды сосен и старинные липы напоминают о прошлой цивилизации. Удивительно, что они уцелели и не были срублены на растопку печей в холодные и темные 90-е годы.
На старинной карте середины ХIХ века струной натянут Михайловский проспект вдоль Куры, а выше и ниже него сплошные изумрудные поля.
Спустя век, на карте 1924 года, проспект начинается парком Муштаид, а вдоль него четыре огромных общественных парка с одной стороны и парк Михайловской больницы – с другой.
И вот, наконец, ХХI век и новый проект! Площадь парка, по сравнению с существующей сегодня, удваивается. На широкую зеленую нить экологической тропы, протянутую от замка герцога Ольденбургского до нового вертикального сада, как бусины, нанизаны четыре парка. Динамичный клип наглядно показывает, как парк Ильи зарастает деревьями. Как открываются новые пространства и рушится стена. Корты крытые и открытые становятся частью зеленой зоны. Экологическая тропа пересекает улицу Марджанишвили и вливается в спортивное пространство с существующими крытым бассейном и спортивным залом. Окружает их территорией новых посадок и разрушает следующие стены, отделяющие сад Арто. Там сад обогащается новыми территориями, очищаясь от незаконных построек. Зеленая тропа выливается из одной старинной арки, пересекает улицы и вливается в не менее старинную арку, рушит очередную стену сада филармонии и разливается в зеленое море сада Джансуга Кахидзе.
Клип клипом, но я прошла по всем предполагаемым паркам. Уперлась во все пока существующие стены. Обошла все ветхие строения. Поразилась не только тому, что все абсолютно реально – надо только убрать все лишнее, но и удивительному перспективному видению пространства соавторов проекта. Их умению взлететь над реальностью. Они исследовали повседневность, рутину и обыденность этого места. Поразились, как давно никого не интересовало качество жизни людей. Заручились их согласием переселиться в новые дома.
Сегодня «Фонд развития» изучает практические возможности переселения людей. Перенаправляет финансовые потоки. Потом начнутся работы по подготовке территории и фиксации границ садов.
Земли исторических немецких садов экологически чистые. Они были в запустении, но никогда не были загрязнены промышленными предприятиями, выхлопными газами, цементом, уплотнены тяжелыми постройками. Они не потребуют масштабной рекультивации или полной замены грунта. Как это потребовалось в парке храма Самеба, где для организации розария пришлось снять полутораметровый слой грунта, загрязненного строительным мусором и заменить на качественный. Под садами практически нет городских коммуникаций. Уникальная ситуация для центра города!
Есть и другой очень важный момент. Все чаще общественные пространства бывают связаны с трагическими событиями или вызывают неприятные ассоциации у населения. Задачей ландшафтных дизайнеров бывает регенерация этих пространств. Но не в нашем случае! Немецкие сады исторически были артистической зоной, впоследствии, к сожалению, полностью утраченной.
Авторы проекта мечтают вернуть на эти территории культуру. Артистический дух, музыку, инсталляции, вернисажи, кино, перформансы. Полагаю, что для современного Тбилиси – это вполне реально и органично. И уже происходит на восстановленных территориях.
Но озеленение?! К примеру, общественные парки Лондона в середине марта уже расцвели благоухающими полями нарциссов! Вы видите что-нибудь подобное в нашем городе? Нет! Культура садов и садовников, увы, утеряна полностью! А ведь сто лет назад на улице, примыкающей сверху к садам, существовала Тбилисская школа садоводства, основанная знаменитым Ильей Цинамдзгвришвили, готовившая садовников международного уровня, в том числе и для немецких садов. В садах проходили регулярные выставки цветов, так любимые тбилисской знатью. Именно на этих выставках впервые засверкал талант блестящего декоратора Михаила Мамулашвили – выпускника школы.
Сто лет, что нас не было в отрасли, она развивалась. Сегодня ландшафтные дизайнеры вышли в мире на особенные позиции. Перенаселенность и агрессивность городов требует от садовых и парковых архитекторов градостроительных масштабов. У них миссия сделать жизнь городов более сбалансированной, создать согласие горожан с собой и с природой. Привнести в жизнь красоту. Такая работа требует высочайшего профессионализма
Сад – это всегда зеркало культуры. Это четко сформулированная идея, определенные принципы взаимодействия красок, форм и структур. Правильное сочетание хвойных и лиственных композиций с определенным цветом ковра под тенистыми растениями. Согласованность между собой элементов построек, имеющихся зданий, фонтанов, скульптуры.
Мне кажется, было бы правильнее, если бы садами занялись немецкие ландшафтные дизайнеры, известные своими международными проектами. Например, партнеры АРСИ компания «Глазер и Дагенбах» с двадцатилетним стажем создания садов. Случилось бы дежавю – немецкая культура, спустя двести лет вновь была бы привита на национальное грузинское древо! Однажды оно уже дало прекрасные плоды.


Ирина Квезерели-Копадзе

 
СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОРОД

 

Кружево старинных тбилисских балконов, спирали лестниц, уходящих в небо, теперь уже в Лондоне. В галерее на Каукросс стрит выставка фотохудожника Ричарда Дэвиса, основателя фонда Wooden Architecture at Risk. С детства знакомые улицы, дома, парадные поданы респектабельной английской публике как изысканные яства. Они уже продегустировали все уголки мира и теперь готовы отведать новый экзотический продукт – грузинскую культуру.
Тбилисские архитекторы очень скоро приступят к реставрации объектов, отмеченных на фотографиях. В Грузии сегодня невиданный туристический бум, и главным туристическим продуктом является хорошо отреставрированный Старый город. Удивительно, что не природа Грузии. Она, по мнению иностранцев, при близком рассмотрении слишком загрязнена и замусорена – красивы лишь дальние планы.
За последние годы получили свою вторую «туристическую» жизнь разные уголки Батуми, Кутаиси, Сигнахи и, конечно же, старого Тбилиси. Район Майдана, Легвтахеви, Гомская улица и весь склон под ней, подступы к Авлабару, бывший Михайловский проспект, а ныне проспект Давида Агмашенебели. Все это грандиозные проекты современных реставраторов, активно поддержанные властями. Они, бесспорно, украсили лицо современного города и привлекли множество туристов и инвестиции в гостиничный бизнес. Возросший вклад в бюджет от туристической составляющей должен позволить не только продолжить реставрацию уникальных тбилисских домов, но и гарантировать отселение людей из аварийного старого фонда, что сегодня очень актуально.
Другая фотовыставка, прошедшая этим летом в Петербурге – «Пешком по Тбилиси» Александра Сватикова – рассказала зрителям не только об уникальности старого города, но и о современной жизни в исторической красоте.
Обе выставки подняли два эмоциональных вала. Одна – волну жгучего интереса и нетерпеливого любопытства, другая – ностальгическую грусть и желание вернуться к себе, своим истокам. И те, и другие зрители обязательно приедут, прилетят в Тбилиси. Но увидят разное.
Иностранные туристы увидят, что в реальности все еще ярче, звонче, экстравагантнее и вкусно пахнет потрясающей грузинской кухней. И это днем. Я уже не говорю о вечере, когда подсвеченные тбилисские храмы и ажурные балконы повисают в воздухе и медленно уплывают после бокала хорошего вина.
Коренные тбилисцы или люди, приехавшие из разных городов и стран в город своего детства, юности, увидят все то же самое, но почувствуют что-то совсем другое! Сначала поразятся, как заиграл новыми красками любимый город. Откроют для себя заново ущелье Легвтахеви с древними куполами бань, десятилетиями прикрытое мусорной свалкой. Испытают комплекс вины за изуродованные и закопченные особняки Михайловского проспекта. Они, как на машине времени, попадут в Тифлис XIX века, прогуляются по вновь созданному пешеходному маршруту проспекта Агмашенебели, заглянут в парадные и восхитятся этим культурным пластом, войдут в пока еще запущенные дворики. Потом придет ощущение театра с прекрасными декорациями. Возникнет вопрос: «Где же обитатели этих красивых восстановленных домов?» Ведь они и есть настоящие тбилисцы!
Недавно меня очень удивили слова нашего гостя – греческого адвоката: «Я уже три раза приезжал в Тбилиси, видел все туристические районы, но настоящих грузин так и не увидел!».
Возможно, что как только дом превращается в туристический объект, он не предполагает проживание там людей? Они остаются в параллельной реальности. К ней ведет множество улочек от красивых туристических зон, но иностранцы туда не ходят. А мы пойдем, потому что мы все оттуда. Это наш мир и, возможно, нас там ждут.
Что вообще такое – новая жизнь старого города? Что такое реставрация старой жизни? Кто были люди, построившие такие прекрасные дома? Как сохранить баланс между коммерческими интересами и исторической культурой? Как, восстановив фасады, не потерять обитателей домов с их ожиданиями добра и справедливости? И если мы любим этот город, нам придется ответить на все вопросы!
Проспект Агмашенебели восстановил «Фонд реконструкции и развития Грузии», но кто конкретно выполнял работы в каждом очень индивидуальном доме понять сегодня трудно. На примере одного дома можно проследить современный подход к воссозданию утерянных ценностей.
Мне удалось поговорить с Тамазом Иакашвили – директором фирмы «Реставратореби и Ко», которая восстановила всем теперь известный особняк грузинского мецената Эраста Чавчанидзе, построенный в 1903 году. Трехэтажное розовое здание в стиле модерн, украшенное лепниной с орлом над фасадом и уникальным парадным подъездом, расписанным флорентийскими мастерами. Изысканный образец модерна, в котором декор розеток на фасаде повторялся в кружеве перил парадного, в декоре внутренних интерьеров. И, очевидно, пальмы с лепнины выплескивались во внутренний сад. Таков был закон жанра.
Задача у реставраторов была сложнейшая. Кроме тщательного восстановления фасада с максимальным сохранением всех художественных и архитектурных элементов, компания полностью обследовала состояние здания. Убедившись в хорошем состоянии фундамента, заменила пришедшее в негодность перекрытие подвального помещения, реконструировала крышу и теперь занимается восстановлением балконов дворового фасада, лестниц, внутреннего дворика. И, конечно же, реставрацией парадного, вошедшего в известные архитектурные каталоги старого Тбилиси. Сам проект реставрации здания был выполнен грузинским отделением ICOMOS. Полную замену разрушенной канализационной системы всей улицы осуществила компания GWP.
Сегодня очень важно, что будет с этим и другими домами дальше, во что превратятся нижние этажи. Есть опасение, что солидные подвалы дома превратятся в ночной клуб. Вентиляционные трубы будут выведены в старинную печную систему. Десятки жильцов по ночам будут корчиться от низкочастотной вибрации аппаратуры. Остается надеяться, что грузинское законодательство действует и на территории туристических объектов.
Из рассказа Тамаза Иакашвили я узнала, что практически все жильцы дома на время строительных работ были отселены с оплатой их временного проживания. После окончания работ все семьи вернутся в свои квартиры. Никакого передела собственности во время реставрации улицы не происходило. И лишь одна семья осталась жить в доме и внимательно наблюдала за каждым этапом – семья потомков Эраста Чавчанидзе – внучка Тамар Чавчанидзе, ее супруг, дочь и сын. Удивительная история этой семьи благодаря реставрации дома стала известна тысячам тбилисцев. История о шустром, услужливом мальчике, который подметал полы в пекарне. Был замечен владельцем галантерейного магазина, немцем по происхождению, и впоследствии отправлен им на учебу в Германию.  Вернувшись на родину, молодой человек создал мануфактуру «Чавчанидзе-Гвелесиани» в районе Карвасла, на которой предположительно производились керамические изделия, а впоследствии стал купцом первой гильдии и известным меценатом, реализовавшим свою мечту о строительстве прекрасного дома. Почти сказочная история, однако типичная для грузинской культуры того времени. Богатые люди считали нормальным поддерживать и поощрять способных молодых людей, которые могли принести пользу нации. Типично и то, что произошло после советизации Грузии. Все отняли, оставив одну комнату на третьем этаже дома, но дух семьи не сломили. Из одной комнаты, заставленной старинной мебелью деда, вышли следующие три поколения ярких состоявшихся людей. А несколько лет назад правнук выкупил у соседей кабинет деда и смежную комнату. Спустя век у семьи есть выход в парадный подъезд своего собственного дома.
Своего хозяина и особенную историю имеет каждый отреставрированный старинный особняк. Хочется надеяться, что из восстановленных парадных войдут в тбилисскую реальность старинные традиции и будут приняты обществом.
Теперь о тех, кто только ждет своего часа. Старый город в Тбилиси составляет примерно его десятую часть. Это старый жилой фонд Авлабара и то, что осталось напротив – на правом берегу Куры, красивейшие особняки Сололаки, лабиринты улочек ниже площади Свободы и от вокзала до проспекта Агмашенебели. Большинство домов находится в аварийном состоянии! Особенно те, что стоят на склонах. Когда-то считалось, что дома, построенные на скальном грунте, самые долговечные. Но за века под постоянной нагрузкой скала превратилась в труху. Грунтовые воды и стоки разрушенных канализационных систем размыли фундаменты, они просели, поползли и разрушились. Стены деформировались. Жить в этих домах не только не комфортно, но чрезвычайно опасно. Никто не знает, как поведут они себя даже при небольшом подземном толчке.
Туристический интерес к старым домам сыграл с их обитателями злую шутку. Если раньше они согласились бы на любое предложение инвесторов о переселении или продаже дома, то теперь «знают себе цену» и до момента разрушения готовы торговаться. Сколько угодно таких домов – половина дома уже разрушена, а владельцы продолжают уверять, что живут в памятнике архитектуры. Подпирают стены рельсами, или даже перебирают их заново, бесконечно латают дыры, ходят по наклонным полам. И живут. Страшнее смерти для них страх быть обманутыми инвесторами и оказаться на улице. Все ждут грандиозных реставрационных проектов, в которых гарантию дает государство.
На старые покосившиеся дома смотреть больно, как на сгорбленных старичков. Но даже родные нам старые люди уходят, а мы, погоревав, живем дальше. То же должно произойти со старыми полуразрушенными домами. Только самые красивые, исторически значимые, хорошо сохранившиеся подлежат реставрации. В некоторых случаях могут быть сохранены только уникальные фасады, а все конструктивные элементы зданий возведены заново. В других случаях, если несколько поколений поддерживали дом в хорошем состоянии, а это постоянная работа, может быть отреставрирован весь дом. Но люди должны жить в безопасных домах – это должно быть главным приоритетом Тбилисской мэрии.
Восстановление некоторых уголков старого города вызвало бурю ярких эмоций у тбилисцев, заставило о многом задуматься. Хочется надеяться, что этот массовый благородный порыв и совместный мозговой штурм приведут в достойное будущее.


Ирина Квезерели-Копадзе

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 Следующая > Последняя >>

Страница 3 из 7
Среда, 06. Ноября 2024