ЗАВЛЕКАЮТ В СОЛОЛАКИ… (УЛИЦА ГАЛАКТИОНА) |
«На черном и на золотом – /Старинных холстов кракелюры.../ Все счеты сведу я потом/ С красотами литературы». Так в переводе Владимира Леоновича звучит строфа Галактиона Табидзе. Великий грузинский поэт никогда не жил на небольшой улице, открывающей с главной площади современного города вход в совсем иной Тбилиси. Его дом-музей в другом районе. Но случилось так, что именно эта улица носит имя Табидзе, и на ней, посмотрев по сторонам, ощущаешь себя словно в музее. Только справа и слева – не картины в подсвеченных нишах, а мемориальные доски на стенах старинных домов. У них, как и у полотен, тоже свои кракелюры – трещины, наложенные временем. Но время не в силах свести счеты с красотами литературы, о которых напоминают эти доски. По-разному называют эту улицу горожане различных поколений. Для самых старших она – все еще Гановская, для остальных – Галактиона. Но мало, кто помнит, что в память о Табидзе ее назвали лишь после смерти поэта. А до того она увековечивала другое великое имя – Акакия Церетели. И, проходя мимо огромного пустыря, превращенного в автостоянку на перекрещении с улицей Лермонтова, не удивляйтесь, если в памяти вдруг всплывет песня, ставшая в России одним из символов Грузии и известная каждому русскому человеку – «Сулико». На этом месте стоял дом №16, в котором жил автор ее слов – Акакий (великих грузин на их родине называют просто по именам, которые говорят сами за себя, и к которым излишне прибавлять фамилии). Человек, которого грузинский народ, еще при его жизни назовет своим великим певцом, провел здесь год, начав общественную деятельность после возвращения из Петербургского университета. Именно там, в вольнодумной студенческой среде, на выступлениях Чернышевского, окончательно сформировалось его патриотическое мировоззрение, сделавшее Церетели идейным предводителем национально-освободительного движения Грузии. Сам он признавался, что понял, как надо любить родину и свой народ после встречи у знаменитого историка Николая Костомарова с только что вернувшимся из ссылки Тарасом Шевченко. Да, Церетели ненавидел царизм и любое угнетение, мечтал об идеальном человеке без сословных различий, но есть в его биографии один примечательный факт. На учебу в столицу империи 18-летний Акакий отправился не прямым путем. «Меня направили морем с тем расчетом, чтобы я побывал в Одессе, где жила вдова Воронцова. Мне приказано было обязательно с нею повидаться. В те годы в сердцах грузин жила еще светлая память о Воронцове и считалось невозможным, живя в России или направляясь туда, не побывать в Одессе и не повидаться с его вдовой. Вот почему мои родные обязали меня зайти к княгине и передать ей привет, а в качестве подарка от них я вез крест из гишера со скульптурным изображением распятия». Князь Михаил Воронцов, наместник Кавказа – особая страница в истории Грузии. За 8 лет пребывания в ней он много сделал для развития всех сфер жизни, просвещения, приобщения к европейским ценностям. Он был убежден, что российское присутствие на Кавказе должно не подавлять самобытность народов края, а приспосабливаться к их исторически сложившимся традициям. Насколько это удалось его сменщикам – другой разговор. Но до сих пор, как бы не переименовывались в Тбилиси места, связанные с именем этого воина, просветителя и либерала, в памяти горожан живы Воронцовские мост и площадь. А тогда, в 1859-м, княгиня Елизавета Ксаверьевна принимает юного Церетели «точно сына, с подлинно материнской лаской», а, получив подарок, спрашивает: «Значит, грузины еще помнят нас? Надеюсь, они не скоро забудут моего мужа!» Посланец князей Церетели отвечает: «Пока не исчезнет память о самой Грузии, будет жить имя Воронцова». Позже, с высоты лет, он вспоминает об этом с иронией, мол, «промяукал» запечатлевшуюся в памяти фразу, которую часто приходилось слышать дома от старших. Но при этом заслуженный деятель искусств Грузии Тархан Арчвадзе скажет нам, что великий Акакий никому не прощал упоминания о Воронцове всуе и уважал его до конца своих дней. Он всю жизнь боролся с самодержавием за свободную Грузию, но никогда не ставил на одну доску правительство с его политикой и народ с его культурой. В поэзию он впервые пришел с переводами Лермонтова, высоко ценил Пушкина, Герцена, Некрасова, посвятил стихи памяти Гоголя, писал о Льве Толстом... И русская культура ответила ему взаимностью – Борис Пастернак, Николай Заболоцкий, Павел Антокольский, Наум Гребнев, Ирина Снегова и другие считали для себя честью переводить стихи Акакия. Еще один бывший студент Петербургского университета жил на противоположной стороне «улицы - литературного музея», в доме №21. Это – человек, о котором в энциклопедиях и справочниках мы прочтем редкую характеристику: «Грузинский и русский общественный деятель, публицист, литературный критик». Нико Николадзе учился на невских берегах одновременно с Церетели, но, в отличие от него, покинул учебные аудитории не по собственному желанию, а по решению властей, не проучившись даже года. И не просто покинул, а еще и отсидел в каземате Петропавловской крепости. Активному участнику студенческих волнений, поклоннику идей Чернышевского предписывают вернуться на родину. Но он остается в Петербурге и скрывается у Акакия Церетели, выходя на улицу лишь в облике княжеского слуги, в черкеске. Этот наряд и оказывается для него судьбоносным. Перед Рождеством появляется не кто иная, как жена Чернышевского – для маскарада ей нужен черкесский костюм. Так Нико получает приглашение в дом к своему кумиру и становится там своим человеком. Он пишет не только в знаменитом «Современнике», но и в журнале «Искра» (не путать с большевистским «органом» начала ХХ века!), в газете «Народное богатство» осваивает все секреты журналистики – от набора и корректуры до редакторства. А нелегальное положение завершается удивительной историей. Военным губернатором Петербурга назначается Александр Суворов – тезка и внук прославленного генералиссимуса. И, наслышанный о его либерализме, Николадзе дерзает просить разрешение остаться в столице. Генерал, которого в свое время арестовывали по делу декабристов, но освободили монаршим повелением, читает фамилию просителя и… на родном языке Нико спрашивает, знает ли он грузинский. Получив ответ на том же языке, говорит: «Каргиа!» («Хорошо!») и приказывает выдать вид на жительство. Где генерал выучил грузинские слова? Заглянув в его биографию, мы можем предположить, что это произошло во время участия в войнах с Турцией и Персией. Ну, а Николадзе недолго пользуется его милостью – он отправляется в Европу. В Женеве, вместе со Львом Мечниковым – адъютантом Гарибальди и братом знаменитого биолога – выпускает самое первое издание Чернышевского и журнал «Современность», нашумевшую книгу о Каракозове, покушавшемся на Александра II, пишет в радикальные европейские журналы. А в Париже его отыскивает Герцен, настолько популярный даже «на узкой и закопченной улице Латинского квартала», что реакцию своей квартирной хозяйки Нико описывает так: «Еще утром третировавшая меня за неисправность во взносе квартирной платы, после этого посещения лично поднялась ко мне с кипятком для чая». Каждый раз, приезжая из Лондона, Герцен встречается с Николадзе и, в конце концов, тот начинает сотрудничать в знаменитом «Колоколе», в первой же статье известив мир о положении грузинских крестьян. Но потом, в том же журнале, мы прочтем уже и критику в адрес самого Герцена, с которым у Николадзе появились идейные разногласия. Естественно, после этого их пути расходятся, но череда громких имен в судьбе Нико продолжается. Среди его друзей, знакомых и корреспондентов – Виктор Гюго, Альфонс Доде, Алексей Плещеев, Глеб Успенский, Михаил Бакунин… А Поль Лафарг, с которым Нико готовил в Париже выпуск на французском языке журнала «Левый берег», даже знакомит его с… Карлом Марксом. И тот делает Николадзе весьма лестное предложение: стать представителем 1-го Интернационала в Закавказье. Может, классика революционной теории привлек не только публицистический дар молодого человека, но и то, что, защитив диссертацию в Цюрихском университете, тот стал первым в истории Грузии доктором права. К чести литератора, он отказывается – ему более близки революционно-демократические идеи Чернышевского и Добролюбова. С ними он и возвращается на родину, правда, иногда покидая ее – то ради дел во Франции, то, отправляясь в ставропольскую ссылку из-за чересчур смелых публикаций. На грузинском языке он возрождает в Париже журнал «Дроша», в Тифлисе основывает журнал «Кребули» и руководит газетой «Дроеба». А на русском издает газету «Обзор», много пишет в «Тифлисском вестнике» и «Новом обозрении». Но не только поэтому Россия увековечила Николадзе как своего публициста. По просьбе Михаила Салтыкова-Щедрина он работал в «Отечественных записках» и даже заведовал там отделом литературной критики. А в тифлисских изданиях предоставлял возможность высказаться Всеволоду Гаршину и Федору Решетникову. Сами видите, дорогие читатели, дел у этого человека было под завязку. Но уж таковы публицисты того времени, что свои идеалы они отстаивали не только на печатных страницах. И литератор Нико Николадзе, в биографии которого мы уже не раз встречали слова «самый первый», привносит этот эпитет и в другие сферы жизни своей страны. Именно он сказал первое слово в создании и умелой эксплуатации морского порта в Поти, где был, кстати, городским головой. А еще он – инициатор строительства Грузинской железной дороги и Ткибульского угольного комбината, развития чаеводства. Гласный Тифлисской городской думы Николадзе первым предложил использовать для освещения городских улиц электричество, а не газ. И по его инициативе городское общественное управление, впервые в России, построило дорогущий водопровод не за счет концессий, а собственными силами. Согласитесь, завидный пример не только патриотизма, разносторонних интересов и знаний, но и степени доверия властей к начинаниям энтузиаста-непрофессионала, да еще и числящегося в политически неблагонадежных… А вот в доме №20, через дорогу, где, кстати, Николадзе часто бывал, всегда царила атмосфера, которой были чужды экономические расчеты. Правда, поскольку здесь правили бал литература и искусство, то непременно звучали и разговоры о политике. Ну, как могли собиравшиеся здесь сливки (не побоимся этого слова) грузинской и русской интеллигенции не обсуждать проблемы, во все времена волнующие мыслящих людей! Но не эти проблемы прославили красивый тбилисский особняк. Он вошел в историю русской культуры как «Дом Смирновых», а многие прибавляют к этому названию еще и фамилию Россет. Ибо без Александры Смирновой-Россет история не выковала бы это примечательнейшее звено в цепочке российско-грузинских связей. «Черноокая Россети», фрейлина двух императриц – создательница легендарного петербургского литературного салона пушкинской эпохи. Она собрала в свой круг весь цвет русской культуры XIX века. И Николай I, которого его венценосная супруга даже ревновала к Александре Осиповне, считал, что Россет царствует над поэтами так же, как он над своей страной. Флером самых различных слухов окутаны дружеские связи широко образованной, очаровательной хозяйки салона со многими и многими литераторами, ставшими гордостью России. Но, если развеять этот флер, то можно увидеть, как Василий Жуковский предлагает ей руку и сердце, а Николай Гоголь, утверждавший, что она – «перл всех русских женщин» и истинный его утешитель, читает ей вторую часть «Мертвых душ» перед тем, как уничтожить написанное. И, конечно, как Пушкин, посвятивший ей немало строф, убеждает ее написать мемуары, которые сейчас так ценят историки. И вот, атмосфера удивительного салона переселяется с берегов Невы на Гановскую улицу Тифлиса. Это чудо совершает сын петербургской красавицы Михаил Смирнов, видный зоолог, ботаник, археолог и лингвист. Закончив Одесский университет, он переезжает в Грузию. Может, сыграл свою роль зов крови – бабушка Александры Россет по материнской линии – из… княжеского рода Цицишвили, родственного последнему грузинскому царю Георгию XII. В общем, Михаил женится на дочери богатого тифлисского купца Михаила Тамамшева, а тот дает в приданое дочери особняк, построенный его отцом. Туда ученый, прозванный за успехи в изучении местной природы Смирновым-Кавказским, перевозит обстановку петербургского салона, личные вещи и библиотеку матери, семейные реликвии. И надо ли удивляться, что этот особняк сразу превращается в место постоянных встреч грузинской и русской интеллигенции? Традицию продолжили внук и правнук черноокой Россет. Так что, если мы просмотрим даже неполный перечень тех, кто бывал здесь на протяжении более полутора веков, то покажется, что это – выписка из энциклопедии литературы и искусства. Григол Орбелиани, Илья Чавчавадзе, Викентий Вересаев, Акакий Церетели, Давид Эристави, Максим Горький, Галактион и Тициан Табидзе, Валерьян Гаприндашвилди, Георгий Леонидзе, Булат Окуджава, Нодар Думбадзе, Владимир Солоухин, Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский… А еще – композиторы Петр Чайковский, Антон Рубинштейн, химик Петрэ Меликишвили и многие другие замечательные люди. И именно в этом доме Илья Чавчавадзе отмечал 100-летие со дня рождения Пушкина. А ровно 90 лет назад здесь подготовили и издали первое академическое собрание сочинений Николоза Бараташвили. Вот так, господа, идешь по обычной тбилисской улочке, а перед тобой – «одно из крупнейших и ценнейших мемориальных собраний пушкинской эпохи, находящееся за пределами России». Казалось бы, куда уж больше ждать впечатлений от старых домов, которые буквально следуют друг за другом! Но и это – не последняя страница, распахнутая перед нами улицей Галактиона. Всего несколько шагов от «Дома Смирновых» - и звучит имя Валериана Гуния. В историю киноискусства он вошел как один из лучших актеров грузинского немого кино, снявшийся с 1913 по1927 годы в десятке фильмов, в том числе и в «Амоке» великого реформатора театра Котэ Марджанишвили, вместе с великой Нато Вачнадзе. А театральные энциклопедии рассказывают о нем не только как об актере, но и как о режиссере, драматурге, критике, переводчике. Между тем, учебное заведение, в котором уроженец грузинского села Эка учился в Москве, было весьма далеко от искусства – Петровско-Разумовская сельскохозяйственная академия. Но именно в Москве Валериан сближается с выдающимся актером и режиссером Александром Сумбаташвили-Южиным, который тоже не имел театрального образования, закончив юрфак. И, по его примеру, Гуния так же начал с любительского театра, когда вернулся в Тифлис. А потом – потрясающий успех на профессиональной сцене. Среди его лучших ролей – и русская классика: Скалозуб в грибоедовском «Горе от ума», Осип в гоголевском «Ревизоре», Берсенев в лавреневском «Разломе». В 20 лет написав первую пьесу, он потом заявляет о себе не только как драматург. Много переводит, в том числе Гоголя и Александра Островского, редактирует газету «Театри», выступает в периодике. В литературе же он оставил след переводами на грузинский язык либретто «Севильского цирюльника», «Кармен», «Риголетто» и, конечно, собственными либретто к национальным операм. Одно из них к знаменитой грузинской опере – «Даиси» Захария Палиашвили. А еще он оказался в анналах такого художественного жанра, как «литературная живопись» - потрясенный пьесой Гуния «Сестра и брат» великий примитивист Нико Пиросмани написал к ней аж две иллюстрации. У Гуния было множество друзей среди русских деятелей культуры, а Владимир Маяковский во время застолья, на котором Валериан был тамадой, посвятил ему экспромт, начинающийся так: «Вы – толумбаш,/ Вы – тамада,/ Вы – наш!/ Вы – мастер слова». Обыгрывая фамилию грузинского актера, русский поэт называет его «наш милый гунн» и восклицает: «Давным-давно Север с Югом породнились да обжились». Так обращаются только к людям, которых считают своими… Ну, а те люди из прошлого, которых мы повстречали на этой улице, за многие десятилетия стали своими сразу для двух культур – грузинской и русской. Несмотря на расхождения во взглядах с современниками, вопреки массе противостоявших им обстоятельств, назло требованиям иного времени. Ну, как тут не вспомнить слова Нико Николадзе: «Наверно, когда-нибудь, лет через сто, наши потомки тоже будут с трудом разбираться в сегодняшних наших спорах по практическим вопросам дня. Споры были всегда. Без этого люди не могут и сегодня». А мы сегодня, говоря по большому счету, не можем обойтись без всего, что рождено светлыми умами тех людей.
Владимир ГОЛОВИН |
ЗАВЛЕКАЮТ В СОЛОЛАКИ… (АНАНЬЕВ И ПАНОВ) |
Чем дольше мы перелистываем страницы истории старого тбилисского района Сололаки, вспоминая и называя известные всему миру литературные имена, тем больше возникает ощущение: да тут жили сплошные классики! Доносились из окон поэтические и философские споры, прерываемые музыкальными руладами, по брусчатке мостовых бродили удивительные, непонятные нынешнему прагматичному веку люди... И практически каждый дом готов был распахнуть свои двери, чтобы стать местом встреч для бурных дискуссий идеалистов, желающих изменить мир. Все это так и… не так. Потому что далеко не каждому, встреченному нами, удалось громко и весомо сказать свое слово. Звучали здесь и другие имена – не очень известные в большом литературном и научном мире. Они остались на этих крутых улочках своеобразным паролем. Для знающих, для своих. И, не вспомнив этих людей, просто невозможно покинуть сплетение улиц Энгельса-Коджорской-Давиташвили. Так звучали их названия в прошлом веке, когда наши герои были молоды и жизненные невзгоды казались лишь поводом для создания новых строф и философских теорий. Человек, обитавший на втором этаже дома №43 нынешней улицы Асатиани (Энгельса), а затем в самом начале сохранившей свое название Коджорской, среди литераторов не значится. Но именно у него в 1960-1990-е годы собирались на посиделки тбилисские интеллектуалы. Степан Ананьев или просто Степа, как называли его даже младшие по возрасту – удивительный человек с очень нелегкой судьбой. Сын убежденного, видного коммуниста, устанавливавшего советский строй в Баку и в Армении, стал одним из первых диссидентов. Власть, которую создавал его отец, он не воспринял. И, скорее всего, не только потому, что та власть в 1937-м внесла человека с партийным именем Авис в список своих слуг, подлежащих уничтожению. Степа практически не знал отца – тот с оружием «строил светлое будущее» за пределами Грузии. Да и было мальчику всего четыре года, когда революционный путь родителя завершился пулей в подвале НКВД. Под фамилией матери, после смерти которой с ним на годы осталась заботившаяся о нем тетушка Зоя Герасимовна, Степан вошел в историю не только Сололаки, но и диссидентского движения в СССР. Вся его натура, не признававшая малейшего насилия, протестовала против тех принципов, которыми жила «страна победившего социализма». Друзья детства вспоминают, что у Степы еще в школе были универсальные знания. Его просили прочесть доклады на самые разные темы для ребят, которые были несколькими классами старше. Как все и думали, он со своей золотой медалью идет на физмат. Но не проходит и пары лет, как понимает: это – не его сфера. И отправляется на философский факультет МГУ. Медалисты должны были проходить лишь собеседование. Но именно на нем экзаменаторы, упертые в «единственно правильную идеологию» - марксистскую, узрели опасность. Уж слишком широко и нестандартно мыслил этот абитуриент. К тому же, он – сын «врага народа». И на льготное место попадает другой парень, с «правильной» биографией. Степа же, после очередной попытки, оказывается на заочном отделении. А там ему, между прочим, преподает не кто иной, как еще не впавший в немилость выдающийся логик, социолог и писатель Александр Зиновьев. И можно только предполагать, насколько велико было влияние этого человека, которого потом вынудили покинуть родину, а на Западе назвали видным советским диссидентом. Хотя сам он таковым себя не считал. Ананьев тоже не зачислял себя в этот разряд, но его эрудиция не позволяла удовлетвориться марксистскими догмами. Да и вся советская действительность давала молодому философу немало оснований для раздумий, обобщений, поисков высшей истины. В Тбилиси он находит единомышленников, у него собираются, как говорится, думающие люди. «Все чувствовали себя уверенно… там жила мысль, там царили идеи, - свидетельствует из Америки автор более дюжины книг прозы, поэзии и философской эссеистики Аркадий Ровнер. - Удивительно, как он умел оживлять запыленные временем философские системы, в его присутствии мысли не проносились мимо, не проскальзывали бледными тенями, а расцветали букетами смыслов, выстраивались анфиладами дворцов, поднимались ввысь ярусами башен. Иногда Степа играл на рояле, играл громко и патетично, как будто говорил страстную речь. И говорил он тоже громко и уверенно, отливая мысль в чеканную, может быть, даже чересчур правильную русскую фразу». Конечно, на этих вечерах, поэтических и музыкальных, рождались и темы, касающиеся идеологии, политики, даже переделки несовершенного мира. И, в конце концов, появляется «Манифест технократов». Уже во вступлении к нему говорится, что много лет власть обманывает народ и не выполняет своих обещаний. Легко догадаться, о чем речь шла дальше, почти на трех страницах. Однако молодой вольнодумец – идеалист не только в философии, но и в жизни: из манифеста не делается никакой тайны. А в дом к Степе кто только не вхож! И в один непрекрасный день туда пожаловали люди в штатском. Около трех месяцев следователи уговаривают Ананьева сказать, где спрятан единственный рукописный экземпляр манифеста. Именно уговаривают, ведя разговоры о том, что за окном идет прекрасная жизнь, а он вынужден сидеть за решеткой. Ему надо только назвать место, его тут же выпустят без всяких последствий – мало ли, чего не сделаешь по молодости. И Степан говорит, куда укрыл кощунственный документ. Манифест тут же подшивается к делу, звучит термин «неомарксизм»… Прочтем выписку из архива московского научно-информационного и просветительского центра «Мемориал», опубликованную в издании «Жертвы политического террора в СССР»: «Ананьев Степан Аветович. Родился в 1933 г., Тбилиси; армянин; член ВЛКСМ; студент 4 курса философского ф-та, лектор горкома комсомола г. Тбилиси. Проживал: Тбилиси. Арестован 6 марта 1958 г. Приговорен: Верховный суд ГССР 29 мая 1958 г., обв.: 58-10 ч.1, 58-11… Приговор: к 4 г. ИТЛ». До того, как удалось найти эти строки, я считал, что Ананьев отбывал срок с 1962 по 1966 годы – так утверждают люди, ставшие ему близкими после его возвращения из заключения. Но были и данные о том, что еще в 1960-м Степана навестил в лагере Ровнер. Документ, сохраненный «Мемориалом», расставляет даты на свои места. Четыре года ИТЛ, то есть исправительно-трудовых лагерей... Не трудиться в них он не мог, а вот с исправлением не получилось. За что Степа не раз был отправлен не только в карцер, но и в узкий шкаф, специально придуманный для «неисправимых». А кличка «Граф», которую он получил от зэков на Кумарханском этапе, свидетельствует о том, как держался на «зоне» тихий тбилисский философ. Впрочем, как утверждает его близкий друг послелагерного периода, академический доктор химических наук Святослав Гогоберишвили, первым так назвал Ананьева читавший философию в Грузинском политехническом институте Лев Саакян. Многие называли его Учителем. «А я, за глаза, звал его учителем учителей, - вспоминает Святослав. - В 70-80-е он очень многих подвигнул на размышления. К нему приходили те, кто находился, как тогда говорили, во внутренней эмиграции, в том числе и люди с учеными степенями. Все, кто с ним общались, могут сказать, что Степа оказал влияние на какие-то важные моменты развития их жизни. Я, например, из материалиста стал идеалистом. Таковым был и Степа. Если бы не четкое, рациональное мышление, его можно было бы назвать мистиком. Логически он не отвергал мистический опыт, но апеллировал к рассудочным началам в идеализме». Учителем называет его и Аркадий Ровнер, посвятивший ему в своей книге первую главу - «Друг мой Степа. Рассказ о первом наставнике». А то, какое влияние Ананьев оказал на товарищей по заключению, иллюстрируют поездки его тбилисских друзей за пределы Грузии. В каком бы городе они не оказались, одного имени Степана было достаточно, чтобы перед ними распахнулись двери домов бывших политических зеков. Сам же он продолжал жить в Тбилиси жизнью, бедной в материальном отношении, но богатой духовностью и друзьями. К нему заходили и «физики, и лирики» - люди любых профессий и национальностей, возрастов и социальных слоев, вероисповеданий и политических взглядов. Литератор Сергей Хангулян вспоминает, что здесь он несколько раз встречал профессора университета Константина Герасимова, любимого лектора многих поколений тбилисских филологов. Приходили и те, то хотел высказать собственное мнение о сути добра и зла, и те, кому просто хотелось набраться ума в соответствующей компании. В мордовских лагерях Степан и крестился, и увлекся антропософией – наукой о человеческом духе, сверхчувственном познании мира, пробуждении в людях их скрытых духовных сил. При этом, как свидетельствуют знатоки вопроса, сололакский философ небезуспешно спорил с некоторыми постулатами основоположника этого духовного движения, австрийца Рудольфа Штайнера. Жил Степа на скудный заработок преподавателя музыкальной школы, в которую его устроили добрые люди. И друзья приходили к нему не только с научными идеями и стихами, нотами и пластинками, но и с прозаическими продуктами и одеждой. А он не обращал на быт никакого внимания, ему были намного важнее нескончаемые ночные разговоры, погружение в философские премудрости, призванные сделать лучше и самого человека, и мир, в котором он живет. Вот такой, господа, идеализм на стыке двух прагматичных и жестоких веков. Художественная литература? Сам Степа ее не писал, было, правда, несколько стихотворений, посвященных друзьям, хотя поэтом он себя не считал. Но у него был хороший вкус, прозу и стихи, с которыми приходили к нему, он понимал не хуже философии. И с удовольствием читал друзьям Метерлинка, Волошина, Мандельштама. Он ушел из жизни вскоре после того, как в его квартире умер больной туберкулезом друг, которого он долго пытался выходить. Кое-кто из окружения Степы вспоминает, что он предчувствовал свою смерть, изменился, стал уходить в себя. А нам, я думаю, стоит вспомнить о том, что выделялось в скудном убранстве его комнат. Перед арестом на столе стояла большая деревянная шкатулка с изображением задумавшегося юноши. И надписью: «Сяду я за стол да подумаю, как мне жить, как мне быть одинокому». Своеобразным ответом на этот вопрос стали изображения, появившиеся над его кушеткой после возвращения из лагеря – портрет антропософа Штайнера и фотография Статуи Свободы. Символы того, чему Степан Ананьев без позы, не ради славы, посвятил свою жизнь. Хоронили его из дома №2 на Коджорской. Вот так, следуя за его судьбой, мы вновь, как по заколдованному кругу, вернулись на эту, уже знакомую нам улицу. И именно на ней, во дворе под №7 (за четыре дома до есенинского), жил поэт, драматург и журналист Владимир Панов. Впервые я увидел его на литературном вечере в школе, когда, заикаясь, читал свои вирши перед пришедшими в гости поэтами. Среди них был и он, тридцатилетний, сразу запомнившийся тем, как выражал свое ранимое отношение к жизни – пронзительной строкой о том, что до сих пор «динозавры кричат на Земле», и просьбой: «Ну, пожалуйста, Красная Шапочка, я прошу тебя: будь осторожна!» За его спиной был Литературный институт имени Горького, где он уже тогда выделялся среди сокурсников. Которые, в отличие от него, становились звездами первой величины на всесоюзном поэтическом небосклоне. В этом к ним мог бы присоединиться и Вова – так звали его и простые сололакцы, и коллеги-журналисты, и чиновники «высоких инстанций». Тем более, что весомые шаги для этого были сделаны. Его пьеса «Все восемнадцать лет», посвященная сухумской бортпроводнице Наде Курченко, убитой во время первого в СССР угона самолета, шла в театрах страны от Калининграда до Владивостока. И точно так же звучала песня «Обелиск», музыку к которой написал композитор Отар Тевдорадзе. Но никаких дальнейших стараний к приобретению настоящей всесоюзной славы Панов не предпринял. Он довольствовался тем, что стихи ему удаются, их хвалят знатоки, имя его хорошо известно в городе. И сколачиванию литературной карьеры предпочитал, как говорится, простые человеческие радости. Каковы могут быть эти радости для талантливых людей, хлебнувших успеха, хорошо известно. Хотя бы по судьбе русоголового рязанского парня, жившего на Коджорской улице за 9 лет до рождения Панова. Как и у Есенина, у тбилисского поэта была масса влиятельных знакомых, выручавших его из многих неприятных ситуаций. Но не надо думать, что «ответственные товарищи» покровительствовали поэту от щедрот душевных – Панов им был нужен, чтобы писать для них. А писать он мог хорошо, и не только стихи и пьесы. Поэтому в его жизни были и заведование отделом культуры в имевшей замечательные литературные традиции республиканской газете «Заря Востока», и кропание докладов в райкоме партии, и работа в Госкомитете по делам религий… Но на официальных должностях он долго не задерживался. Так и переплетались в нем две жизни: внешняя – бурная, полная друзей и событий, и внутренняя – где стихи становились все более трагичными и бунтующими:
С ног на голову мир перевернув, я в нем живу. Вокруг косые взгляды… Глядят, к замочной скважине прильнув, и шепчутся, что, дескать, так не надо, что это не по правилам людским, что выхожу за рамки этих правил, что жить, перевернувшись, я не вправе, пришла пора зажать меня в тиски…
Печальные и правдивые строки. Что-что, а тиски он не выносил. Философы разделяют понятия «свобода» и «воля». И если ученики Степы Ананьева, многие из которых позже стали известными литераторами, утверждают, что в нем жила истинная внутренняя свобода, то в поэте Панове, скорее, гуляла вольная воля. Та самая, что бросает из одной крайности в другую. Ну, никак не вписывался он в гламурный аспект понятия «известный поэт». Писал много и легко, часто читал многочисленным друзьям свои глубокие и тонкие стихи, а вот печатался мало. Не хлопотал, как другие, чтобы издать очередной сборник. И жил, в общем, не ради славы. И не ради денег, предназначение которых видел лишь в предоставлении радости общения. Когда же их долго не было, спасало то, что «капало» из ВААП – Всесоюзного агентства по авторским правам. Пьеса и песня Вовы продолжали исполняться в разных концах страны, а с выплатой гонорара за каждое исполнение в те времена было строго. В отличие от нынешних времен. Выручала его и «левая» плата за то, что он переписывал на человеческий язык бюрократическую галиматью официальных документов. А однажды я почувствовал, что оживают сцены из замечательного фильма Эльдара Шенгелая «Необыкновенная выставка». Помните, там талантливый скульптор вынужден зарабатывать на жизнь кладбищенскими памятниками? Так вот, захожу в «Зарю Востока», а там Вова обсуждает с кем-то предстоящий поход в ресторан. «Гонорар раньше срока дали?» В ответ – загадочная улыбка. Минут через десять появляются две респектабельные дамы в черном, достают два конверта. Один из них Панов откладывает, а из второго извлекает лист бумаги, просматривает и начинает уточнять: «Имя уменьшительное или полное? Где еще работал? Как зовут двоюродных братьев?..» Когда женщины уходят, объясняет: «Для одной написал стихи на смерть мужа, для второй – пишу». «Твои знакомые?» - «Впервые вижу, друзья ко мне направили». И достает из отложенного конверта деньги: «А теперь – в ресторан!»... И в то же самое время его романтическая пьеса «Мы идем за Синей птицей» ставится в тбилисском русском ТЮЗе, а другая, как свидетельствует литератор Игорь Аванесов, «по сказаниям о Ходже Насреддине, в пору Черненко была отклонена от постановки»… Перемена жизни Грузии после страшного 9 апреля 1989 года не могла не отразиться на поэте, он серьезней занимается стихами, появляются поэмы и даже сборники с «говорящими названиями» - «Скорбный апрель», «Сатанинский декабрь», «На грани фола», «По ту сторону греха»… Потом наступают те мрачные 90-е годы, которые в Грузии вспоминают, как «плохое время»:
Мы – обалдело спорящие, охрипшие у микрофонов, люди или чудовища с доисторическим фоном. Мы – на купола крестящиеся, но душами обезбоженные, во времени настоящем прошлым своим стреноженные. Мы – табуретки, будки с товарами уворованными, суетящиеся в буднях, совесть свою проворонили.
У Вовы – последнее в его жизни место работы, чудом издававшийся журнал «Русское слово», в котором собрались понимающие его люди. Они вместе стараются, на голом энтузиазме, чтобы это самое слово продолжало звучать грамотно и актуально. А жизнь Панова становится не просто трудной – она ужасна. Исчезновение привычных устоев, мрак, безнадега, никакой поддержки от бывших высокопоставленных покровителей. А главное, болезнь и одиночество – в течение считанных месяцев две потери: уходит из жизни мать, трагически гибнет единственный сын. Вова уже полностью живет тем надрывом, который прозвучал в его ранних стихах. Только отчаяньем можно объяснить и отъезд в Россию столь чисто тбилисского поэта, не мыслящего жизни без этих дворов и переулков. Потом – такая же отчаянная попытка вернуться. Не успел. После его смерти многие говорили о том, что грешно было так растратить Богом данный талант. Что надо было преданно и аскетично служить Музе. Может, и так. Но именно в небольших сборниках Владимира Панова нам открывается целый пласт того времени – сложного, ломающего многое и многих. Не случайно, в сборнике, изданном за год до его смерти, в 1995-м (по настоянию и при помощи друзей), - вновь образ динозавров. Они – уже не те, что кричали молодому поэту из какого-то давнего прошлого, они олицетворяют то, как можно поступить, если ты не в силах изменить жесткие реалии:
Мы живем, уповая, что завтра льдов великий наступит разлом, но не ждали того динозавры, пробиваясь в рассвет напролом. …………………………………… Ну, а если б им знать, что спасенья, пробиваясь в рассвет, не найти, все равно б их вело одоленье исступленного, злого пути.
А, ведь, по сути, они оба остались динозаврами, знаковыми фигурами второй половины ХХ века – Степан Аветович и Владимир Алексеевич. Люди, очень разные, но одинаково не желающие принимать обстоятельства, в которые их ставила жизнь, меняющаяся по непонятным или чуждым им правилам. Иначе и на их домах мы смогли бы увидеть мемориальные доски, а в Интернете – их работы. Но от того, что этого не произошло, первый из них не перестал быть философом, а второй – поэтом. И их обоих не забудут ни на сололакских улицах, ни далеко за их пределами.
Владимир ГОЛОВИН |
|
ЗАВЛЕКАЮТ В СОЛОЛАКИ… (ТУМАНЯН) |
Эта сололакская улица умудрилась оказаться одновременно и у выезда из города, и, практически, в самом его центре. С ней связаны и замечательные легенды, и не менее замечательные хитросплетения тбилисских реалий. Ее исконное имя Вознесенская (по-грузински – Амаглебис) вернулось к ней в последнее десятилетие. А в прошлом веке мы прочтем это название на страницах многих русских писателей и поэтов – как один из главных символов литературной жизни Тифлиса. Именно в ее переулок поселил Константин Паустовский свою Маргариту – ту, которую любил нищий и гениальный художник Пиросмани. И именно сюда легко плыли арбы, нагруженные цветами со всех гор и полей Грузии. Причем, были это не только алые розы, которые позже воспел Андрей Вознесенский. «Каких цветов тут только не было! Поздняя иранская сирень. Там в каждой чашечке скрывалась маленькая, как песчинка, капля холодной влаги, пряной на вкус. Густая акация с отливающими серебром лепестками. Дикий боярышник - его запах был тем крепче, чем каменистее была почва, на которой он рос… Изящная красавица жимолость в розовом дыму, красные воронки ипомеи, лилии, мак, всегда вырастающий на скалах именно там, где упала хотя бы самая маленькая капля птичьей крови, настурция, пионы и розы...». И если в легенде эта улица объединила столь непохожие цветы, радуясь каждому неповторимому аромату, то в жизни она сумела связать воедино множество поэтических строк, написанных на разных языках: грузинском, армянском, азербайджанском, русском… И не было различия и непонимания между поэтами, переводившими друг друга. Голос одного из них, звучавший в одном из самых верхних домов - под номером 45, принадлежал армянскому поэту Кара-Дарвишу. Пожалуй, единственному в мире, выпустившему полное издание своих стихов на… почтовых открытках. Его блестяще переводил Осип Мандельштам. А сам Акоп Генджян - таково настоящее имя этого человека – не менее блестяще перевел на русский язык и народного поэта Армении и Азербайджана Ширванзаде, девять лет прожившего в Тифлисе, и великого американца Уолта Уитмена. В 1910-м он увлекся футуризмом и, конечно же, подружился с Владимиром Маяковским, который даже написал его портрет. Был он неразлучен и с братьями Зданевичами, один из которых, Илья, призывал: «Читайте Кара-Дарвиша – Уолта Уитмена Востока!». Кто только не поднимался к Кара-Дарвишу по этой улице! И каждый проходил мимо Сололакской Спасо-Вознесенской церкви, в честь которой она и названа. Как и у многих других церквей, попавших под руку воинствующих атеистов, у этой – своя драматическая судьба. Построил ее в 1852 году замечательный человек, выдающийся историк Платон Иоселиани. Причем, на собственные деньги, по плану церкви, находящейся в Греции. А через 13 лет после этого он был похоронен в ее стенах. Когда храм разрушили коммунисты, могильную плиту перенесли в Дидубийский пантеон. Но надпись на ней по-прежнему извещает, что Иоселиани «похоронен под сенью выстроенной им церкви». А сколько людей, приезжавших из России, приходило к алтарю Спасо-Вознесенской церкви, чтобы поклониться погребенному под ним праху княжны Елены Долгорукой! И не только потому, что она родилась в одной из самых известных российских семей. Елена Павловна была бабушкой совершенно замечательных, вошедших во всемирную историю внуков - графа Сергея Витте и его кузины, основательницы Теософского общества Елены Блаватской… Сейчас на этом месте стоит новая церковь, а улице возвращено старое название. Наверное, второе справедливо, хотя то, которое произносили поколения горожан, выросших после революции, вполне соответствовало неписанной традиции – давать сололакским улицам имена литераторов. Она была названа в честь Иосифа Давиташвили – первого грузинского рабочего поэта, жившего во второй половине XIX века. Но никакие переименования не могли лишить эту улицу неповторимого колорита, который по сей день хранит ее крутизна. Ну, а если эта крутизна утомит нас, можно присесть отдохнуть. Прямо на ступеньку дома №18. Точно так же, только чуть выше, в подъезде, сидел в 1916 году… основатель русского символизма Валерий Брюсов. Он, уже в который раз, был здесь в гостях, беседовал о литературе, а, поняв, что время позднее, поспешил распрощаться. Но, открыв дверь, изумленный хозяин дома видит поэта сидящим на ступеньках и что-то пишущим в блокноте. Оказывается, Брюсов решил «по горячим следам» записать все, о чем шел разговор. Потом хозяин дома признавался: он никогда не смог бы записывать весь прошедший день. Что ж, он уже столько написал к тому времени (и как написал!), что был признан величайшим поэтом своего народа. Это очень похоже на очередную легенду, но именно так все и было. Потому что хозяина дома звали Ованес Туманян. И Брюсов стремился не забыть ни одного слова из беседы с живым классиком. «Патриарх армянской поэзии»… «хлеб наш насущный»… «мерило человеческой порядочности, благородства, праведности»… Давайте, приглядимся к сололакцу, о котором в его родной Армении звучали и продолжают звучать такие слова. И который даже запечатлен там на купюре в 5.000 драм. Ованес становится тифлисцем в 14 лет, приехав вместе с отцом в 1883-м из армянского села Дсех в главный культурный и политический центр Закавказья. Здесь он прожил почти четыре десятилетия, до конца своей жизни, оборвавшейся в одной из московских больниц. Однако похоронен он именно в Тбилиси, а вот с сердцем поэта – особая история. Сын Арег привозит его в формалине на Вознесенскую-Давиташвили, и оно 25 лет хранится там, в небольшом шкафчике кабинета. Потом его перевозят в Ереван, а в 1994-м оно захоронено в небольшой сельской часовне рядом с отчим домом Туманяна. Но его биение продолжает звучать в грузинской столице, которую, при первой встрече, Ованес увидел такой: «Повсюду раздавались звуки зурны, дхойла, дайры, нагара, смех, песни - и все это прямо на улицах или на крышах домов, особенно по вечерам. А уж по воскресеньям и праздничным дням - только держись! Разодетый, нарядный город гремел и звенел. Можно было только удивляться, когда же успевают работать эти люди, постоянно пляшущие и поющие». Жизнь, конечно же, быстро доказывает, что она – отнюдь не постоянный праздник. Ованес женится рано – в 19 лет, у него –10 детей, и он вынужден служить, как тогда говорили, в «присутственных местах». Но вольнолюбивый поэт и услужливый чиновник – «две вещи несовместные». И Туманяну удается навсегда оставить службу, которую он сравнивает с адом, и полностью уйти в литературу. Так в Сололаки разгорается еще один очаг, согревающий творческий люд. Сначала его свет шел с четвертого этажа дома №44 на Бебутовской улице (ныне – Ладо Асатиани). Там Ованес в 1898 году создает общество, так и названное - «Вернатун» (верхний дом, горница) - литературно-художественный салон для армянской интеллигенции. В комнате, где дважды в неделю проходят собрания, месяцами живут всевозможные многочисленные гости. И вообще, в многолюдном доме жизнь идет веселая и шумная. Все эти традиции в 1904-м переселяются, вместе с семьей поэта, на Вознесенскую улицу, в здание, которое и сегодня тбилисцы именуют не иначе, как Дом Туманяна. Ох, как популярен это дом в начале ХХ века! Теплыми ночами можно увидеть (а вернее, услышать), как приходят к нему после своих дискуссий-застолий грузинские поэты-«голубороговцы»: «Святейший Ованес, дай лицезреть тебя!». Об этой традиции, ставшей частью литературной жизни Тифлиса, рассказывает Нина Макашвили, на свадьбе которой с Тицианом Табидзе почитаемый все городом поэт был почетнейшим гостем: «На балкон, спросонья надев халат, выходил Ованес Туманян, убеленный сединами, с лицом святого, с удивительно доброй улыбкой... Иногда мы все-таки заходили в его на редкость ароматную комнату. Он садился, как патриарх, во главе, а мы все размещались вокруг жаровни, с помощью которой он обогревал свою комнату. Он бросал на угли какие-то бумажки, они сгорали — от них-то и шел тот удивительный аромат»... А вот, что чувствует сам Тициан, когда Туманяна не стало, и подобные встречи остались в памяти еще одним переплетением тбилисских легенд и реалий: «Он... всю свою жизнь проповедовал нам, народам Кавказа, любить друг друга. Он был, как Иоанн Богослов, которого перед смертью ученики привели к народу и который, прослезившись, произнес: «Любите друг друга!». Да, в этом - весь Ованес Туманян. Вот, каков для него город у Куры: «Старый Тифлис – это своеобразный мир, где народы Кавказа были объединены всеми характерными признаками быта и манерами…». А вот – доказательства того, насколько справедлив такой взгляд. Изданный на русском языке сборник грузинских символистов, возглавляемых Григолом Робакидзе, обсуждается в Товариществе армянских писателей. И, как свидетельствуют бывшие на том обсуждении, «несмотря на бурную дискуссию, атмосфера была очень дружелюбная, чувствовалось, что обе нации уважают друг друга, а разногласия являются теоретическими»... Литераторы-армяне во главе с Туманяном на вечере в Грузинском клубе обсуждают вместе с литературоведом Московского университета Азизом Шарифом и местными азербайджанскими писателями пьесу их соотечественника Наджеф-бека Везирова… Впрочем, какой единой семьей жили тогдашние литераторы, станет еще более ясным, если мы просмотрим хотя бы часть перечня того, в чем участвовали Ованес Туманян и его соратники. Открытие памятника Илье Чавчавадзе, 60-летний юбилей Владимира Короленко, 85-летие смерти Александра Грибоедова, похороны Акакия Церетели, создание литературного кафе «Химериони», Праздник грузинской национальной поэзии… Как сказали бы сегодня, полный интернационализм. Причем, вполне естественный, без всякой показухи. И, конечно, особая страница – отношение Туманяна к русской литературе и к своим современникам, ставшим частью ее. Он признает, что эта литература влияла на него не каким-нибудь конкретным произведением – он «чувствовал ее в душе, в литературных вкусах, в мировоззрении». Он делится: «Я нашел, что произведения русских поэтов знакомы мне еще с детства и так полюбились, что, несомненно, должны были оказать на меня влияние». И в его переводах Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова, Надсона, Блока, наиболее полно раскрывающих армянскому читателю мир русской поэзии, - не только высокое мастерство, но и удивительное понимание всех тонкостей первоисточника. Символично, что именно в Москве, в 1890-м, увидел свет первый сборник его стихов. А сам он всю жизнь пишет статьи о русской литературе, внимательно следит за всеми ее течениями, организует в Тифлисе массу посвященных ей вечеров. Мы с благодарностью должны вспомнить традицию, которую он ввел в своей семье - дети вели дневники, ни одно поступавшее в дом письмо не выбрасывалось. Так и появился семейный архив, сохранивший для нас свидетельства теснейшей связи Туманяна с Россией. Мы видим в нем и газеты, без которых поэт не мог жить - «Русская мысль», «Вестник Европы», «Русское богатство», и обширнейшую переписку с собратьями по перу. Но главным, конечно же, было личное общение. Валерия Брюсова мы уже видели сидящим на ступеньках туманяновского дома, в котором он был частым гостем. Тогда, в 1916 году, он приехал в грузинскую столицу из российской, чтобы читать лекции об армянской поэзии, вызвавшие настоящий ажиотаж у многонационального населения города. Свое восхищение тифлисским другом Брюсов, оставивший огромное количество переводов из армянской поэзии, высказывает множество раз, при каждом удобном случае. Дружбу с ним Туманян сохраняет до последних дней жизни, а после смерти Ованеса Тадевосовича ее продолжили его дочь и жена Валерия Яковлевича. Свидетельство тому – их переписка по вопросам поэзии вообще и переводов в частности, сохранившаяся в том самом семейном архиве. А еще не только на Туманяна, но и на всех его близких особое впечатление производит Константин Бальмонт, приезжавший в Грузию работать над «Витязем в барсовой шкуре» - первым из пяти полных стихотворных переводов поэмы Шота Руставели. В 1893-м он становится и первым переводчиком на русский язык поэмы Туманяна «Ахтамар». Тогда-то они знакомятся, и позже в Сололаки с радостью принимают колоритного, эмоционального, рыжеволосого гостя. А сам Бальмонт пишет такой экспромт: Тебе, Ованес Туманян, Напевный дар от Бога дан, И ты не только средь армян Лучистой славой осиян, Но свой нарядный талисман Забросил в дали русских стран, И не введя себя в изъян, Не потеряв восточный сан, Ты стал средь нас на родной Иван... Не только «родным Иваном», но и мудрым наставником Туманян становится для Сергея Городецкого, который на несколько лет превращается в поистине своего человека в доме на Вознесенской. Совсем еще молодой военный корреспондент газеты «Русское слово» приезжает в 1916-м в Тифлис. И встреча с Ованесом многое определяет в его жизни – он получает совет отправиться в Армению, чтобы увидеть последствия резни и спасать детей. Причем, не только армянских, но и курдских. Именно эта длительная поездка и рождает в Городецком настоящего поэта. Он видит и красоты горной страны, и ужасы сожженных городов и сел. Созданный там цикл стихотворений «Ангел Армении» издается в 1918 году в Тифлисе и посвящается, конечно же, Туманяну. Вернувшись в столицу Грузии, Сергей заведует отделом литературы и искусства в газете «Кавказское слово», участвует в литературных вечерах, делает обзоры выставок грузинских и армянских художников и много времени проводит у Туманяна. Без экспромта, не обходится и он: Не знаю, кто придумал эсперанто, Чтоб языки связать в один венец. Но знаю я другого: Туманян-то - Он эсперанто изобрел сердец! Именно благодаря этому уникальному эсперанто, творчество Туманяна воспринимали и русские поэты, никогда не видевшие его. Стихи «достопримечательности Тифлиса», как называли Ованеса горожане, стали достопримечательностью переводческих работ Самуила Маршака, Корнея Чуковского, Николая Тихонова, Беллы Ахмадулиной, Наума Гребнева… Разное время, разные поколения, а язык – общий. Прочтем, что пишет Маршак дочери Туманяна – Ашхен: «…Работа над переводами была для меня истинной радостью. В каждой строчке я чувствовал ясную, добрую, по-детски чистую душу великого армянского поэта. Как живому, я шлю ему свой низкий, почтительный поклон». Как верно расслышал Самуил Яковлевич эсперанто сердец! Но, ведь, детскость души проявляется не только в поэзии. Мы убедимся в этом, услышав, как друзья семьи то и дело повторяют жене поэта Ольге: «У тебя не десять детей, а одиннадцать, и самый трудный ребенок — Ованес». Да и сама она рассказывала, что муж напоминал ей большого ребенка. Чтобы убедиться в этом, хватит одного примера. На зиму в кладовке развешиваются чурчхелы, и Ольга замечает: нити, на которые нанизана эта вкуснятина, постепенно укорачиваются. Естественно, она решает, что дети втихую лакомятся, подрезая кончики чурчхел, но на «месте преступления» застает Ованеса… В общем, она и впрямь ухаживает за мужем, как за ребенком. А он, при этом, выглядит этаким милым дедушкой с седой бородкой - тифлисские поэты называли его патриархом, когда ему еще не было и пятидесяти. Но, как обманчива бывает внешность у личностей такого масштаба… «Он оседлал лошадь и двинулся к вражеским позициям. Мы просили его вернуться и спрятаться в ущелье. Но он был спокоен и неумолим. Он посмотрел вдаль на холмы, крикнул нам: Не стрелять! Не выходить из ущелья! Азербайджанцы шли ему навстречу… И когда недавние враги подошли друг к другу и пожали руки, старик азербайджанец сказал: Пусть дорога, по которой он шел, покроется цветами, ярко красными, алыми цветами…». Это - рассказ армянского солдата о том, как тихий человек с добрейшей внешностью в 1907 году предотвратил кровопролитие в Лори. А сам Ованес признается: «И сегодня я не столько тем доволен, что сделал что-то в литературе, сколько доволен, что сумел заставить поднявшиеся друг против друга народы вложить сабли в ножны и сумел спасти великое множество ни в чем не повинных людей от варварской резни». В его стихах эта мысль более сконцентрирована: Пускаться в бегство? Тщетный труд, — Я связан тысячами пут: Со всеми вместе я живу, За всех душой страдаю тут. Именно поэтому он – в гуще событий и во время Первой мировой войны, дважды отправляется на Кавказский фронт – обустраивать тысячи беженцев… А потом, победителем не только на литературном, но и на бранном поле, возвращается в свой уютный кабинет на Вознесенской, где висит написанное им объявление: «Не курить и книг не бросать!», а на полках стоят 8 тысяч томов личной библиотеки. Потом они составили городскую библиотеку имени Туманяна, а несколько лет назад… разошлись по другим книгохранилищам города. Они разделили печальную судьбу дома №18, который стал предметом имущественного спора, о деталях которого говорить на этих страницах не хочется. Достаточно сказать, что правнучка писателя, которой остались несколько комнат, вместе с общественностью долго боролась за то, чтобы этот дом не достался людям, которые способны уничтожить все следы «достопримечательности Тифлиса». Слухов и версий на эту тему - выше протекающей крыши исторического дома. Достоверно известно лишь одно: кому бы он ни достался, библиотеки Туманяна в нем уже не будет. Но, чтобы еще ни произошло, и для поэтов – грузинских, армянских, русских, и для тбилисцев, которым сейчас, зачастую, не до поэзии, это здание навсегда останется Домом Туманяна. Домом, в котором Ованес посвятил Николозу Бараташвили строки, которые с равной силой звучат и о нем самом: Утешься, Грузия! В заветный этот миг Что омрачило так твой мужественный лик? То, что безмолвный прах увидела ты вновь Певца, снискавшего в душе твоей любовь? И еще вспомним, что Брюсов сделал из встреч с Туманяном такой вывод: «В Тифлисе нет ни одного человека, который бы не любил его как человека и замечательного писателя». Это – не легенда. Так было на самом деле. |
«ЗАВЛЕКАЮТ В СОЛОЛАКИ СТЕРТЫЕ ПОРОГИ...» (ЕСЕНИН В ТБИЛИСИ) |
Ох, уж, эта бесконечная череда и путаница крутых переулков и улочек у подножья Сололакского хребта! Куда только она не выведет... На этот раз – к знаменитому дому №15 на Коджорской. И, наверное, это неслучайно – именно сюда тбилисцы приводят своих самых дорогих гостей, чтобы с придыханием благоговения сообщить: «Здесь жил Есенин!» Ну, а нам, бывшим ученикам целых трех бывших русских школ, находившихся неподалеку (45-й, 43-й и 66-й), мемориальная доска над этим порогом знакома с детства – мимо нее мы вдохновенно таскали с крутизны металлолом. А потом с тем же вдохновением устраивали в школах есенинские вечера, спорили о загадках жизни и смерти поэта. Вот и теперь, чтобы перелистать страницы воспоминаний. остановимся у колоритного двухэтажного дома, грозящего вот-вот развалиться. На этих страницах, несмотря на их количество (а может, именно благодаря этому), нестыковок и путаницы не меньше, чем в тифлисской топографии. Вообще же, Сергей Есенин может считаться одним из лидеров по неразгаданным тайнам биографии, и это при том, что вся его жизнь была вроде бы открыта, вся – на виду. Вот так и с тбилисским периодом. Сколько раз поэт приезжал в этот город? Сколько времени провел здесь? Споры не прекращаются. Больше всего известно и написано про знаменитую «бесснежную тифлисскую зиму» Сергея Александровича, которую по плодотворности многие сравнивают с «болдинской осенью» Александра Сергеевича. Именно тогда, в 1924-25 годах Есенин и жил на Коджорской. Но ведь это был отнюдь не первый его приезд в грузинскую столицу. «Милый друг Тициан», как называл Есенин знаменитого «голубороговца» Тициана Табидзе, ставшего для него одним из олицетворений Грузии, напоминает, что Сергей приезжал в Тифлис еще в 1920-м, но... «Но мы с ним не встречались, и, если бы не воспоминания А. Мариенгофа, то о первом пребывании поэта в Тифлисе мы так и не знали бы совершенно». Ну, чем, казалось бы, не очередная тайна есенинской биографии? Впрочем, возможности приподнять над ней завесу у нас сегодня больше, чем у Тициана: спустя десятилетия уже можно разглядеть то, что ему было просто недоступно. Ведь уже позже исследователю есенинского творчества Владимиру Белоусову рассказал о той поре уникальный человек, доктор филологических наук, классик шахматной композиции Александр Гербстман. Но мы обращаемся к профессору Гербстману не за шахматной мудростью, а, как к верному другу Тбилиси, с которым его связывают и студенческие годы, и первые успехи за черно-белой доской, и последующие приезды к друзьям. Именно во время одного из таких приездов он и встретился с Есениным. В том, что это была вторая половина 1920-го, Александр Иосифович уверен – он ориентируется на даты различных событий в своей личной жизни. Так вот, в его гостиничном номере неожиданно появляется друг детства Марк Цейтлин, сообщающий что он комендант поезда, прибывшего из Советской России в Грузинскую Демократическую Республику. И что он привез «гордость и надежду советской поэзии - Сережу Есенина», на встречу с которым приглашает. Так каким же ветром занесло поэта на этот явно не «литературный» поезд? А все дело в том, что на пару лет раньше он познакомился с двумя друзьями – Анатолием Мариенгофом и Георгием Колобовым. Первый был поэтом, второй – чиновником Высшего совета перевозок при Совете Труда и Обороны РСФСР. Что, впрочем, не помешало ему писать стихи, вместе с имажинистами эпатировать общественность, участвовать в создании Устава «Ассоциации вольнодумцев в Москве» и даже быть хранителем печати этой организации. Летом 1920 года Колобов – уже «шишка» во Всероссийском Совете Народного Хозяйства и ему приходится часто ездить по стране. Вот он и приглашает в свой вагон друзей-литераторов, а те проводят творческие встречи в городах на маршрутах его служебных командировок. Так через Ростов-на-Дону, Таганрог, Кисловодск и Пятигорск москвичи добираются до Баку. «Отдельный белый вагон... У нас мягкое купе. Во всем вагоне четыре человека и проводник», - вспоминает Мариенгоф. Из Баку в Тифлис – поездка особенная. Грузинское правительство национализировало много паровозов, а вагонов не хватало. Поэтому оно хотело продать или сдать в аренду локомотивы, чтобы получить вагоны. И спецвагон с Колобовым, Есениным и Мариенгофом прибывает в столицу Грузии для переговоров: Москва заинтересована в покупке. Заодно решен вопрос пассажирского сообщения между Тифлисом и Баку – 5 сентября оно восстановлено. Есть свидетельства, что и Есенин принимал участие в этом отнюдь не поэтическом деле – как официальный представитель Колобова. Как бы то ни было, с начала сентября он – в Тифлисе. Именно в те дни Гербстман и получает приглашение на встречу с поэтом. Она проходит в квартире известного тифлисского юриста Захара Рохлина. В первые минуты гость не верит, что перед ним Есенин – тот выглядел «совсем по-мальчишески, был навеселе» и совсем не соответствовал представлениям солидного человека о служителе высоких муз. Но когда, во втором часу ночи, этого русоволосого парня уговаривают прочесть стихи, сомнения гостя рассеиваются, он потрясен: «Читал Есенин изумительно: очень эмоционально, всем телом жестикулируя...» Но время и тогда такое, что без политики не обходятся даже поэтические чтения. Тем более, что в семье юриста – раскол: сын Костя ушел в большевики. В ту ночь он появляется, чтобы послушать знаменитого поэта, а того после стихов тянет на политику: «Мы – советские…» Хозяева предлагают Сергею выйти на веранду, но там в нем просыпается то самое хулиганство, которое хорошо знала Москва. Он перегибается через решетку и кричит какому-то прохожему на всю спящую улицу: «Да здравствует Советская Россия!» Естественно, вскоре в дверях появляется милиция, но все заканчивается благополучно. Костю удается спрятать, его папа, достав бумажник, откупается (милиции всех времен и всех стран мало чем отличаются друг от друга), гостей укладывают спать... Вот такое, пожалуй, единственное свидетельство о поэтическом вечере в первый есенинский приезд. А еще сохранилась фотография начала сентября 1920-го – Есенин с Колобовым в Тифлисе. Ее уникальность особо отмечал спустя 47 лет поэт Георгий Леонидзе. Однако от бдительных «органов» Есенину отвертеться не удается. Правда, уже от российских, по возвращении в Москву. Там чекисты арестовывают его за связь с людьми, обвиненными в «причастности к контрреволюционной организации». За поэта поручаются крупные должностные лица, его отпускают, а из его показаний мы выпишем на нашу страницу такие строки: «Я состоял секретарем тов. Колобова, уполномоченного НКПС. 8 июля мы выехали с ним на Кавказ. Были тоже в Тифлисе, по поводу возвращения вагонов и паровозов, оставшихся в Грузии». Стремление в Грузию у Сергея Александровича не пропадает: в нем живет не только интерес к этой стране, но и надежда добраться из нее в Персию, которой он тогда, прямо скажем, грезил. Так что, не проходит и полутора лет, как имя Есенина вновь значится в списках пассажиров все того же колобовского вагона, на этот раз отправляющегося прямо в Тифлис. Но тогда, в феврале 1922-го, поэт опаздывает к отправлению поезда, догоняет его лишь в Ростове-на-Дону, а там... ссорится с Колобовым прямо на вокзале и возвращается в Москву. Так его второе появление в Грузии откладывается еще на полтора года. Ничего это Тициан знать не мог. У него были лишь несколько строк из воспоминаний Мариенгофа. Но уж в следующий приезд Есенина в Грузию «голубороговец» был в центре всех событий, вместе с другими грузинскими поэтами восторженно принимая русского собрата. Тот период жизни Есенина так и вошел в историю, как «тифлисский», хотя с начала сентября 1924 года по конец февраля 1925-го Сергей покидал грузинскую столицу, отлучаясь в Баку и Батуми. Но каждый раз он возвращался в дом на Коджорской, куда переселился из гостиницы «Ориант», где остановился сразу по приезде в город. Город, в котором обрел таких друзей, как поэты Паоло Яшвили, Тициан Табидзе, Георгий Леонидзе, Нико Мицишвили, Сандро Шаншиашвили, Симон Чиковани, Валериан Гаприндашвили... Они сами великолепно, «крупным планом», описали те дни. А сколько страниц исписали по этому поводу литературоведы и биографы... Так что, давайте не будем пересказывать тысячи страниц, как и в тысячный раз цитировать «Поэтам Грузии». Мы просто присмотримся к калейдоскопу некоторых ярких иллюстраций, которые воссоздадут атмосферу того приезда. ...В комнате, из которой видна Кура, живут два друга – Симон и Коля, которым еще только предстоит стать знаменитыми - поэт Чиковани и кинорежиссер Шенгелая. Сблизившийся с ними ленинградский художник Константин Соколов ночью неожиданно приводит к ним Есенина, вместе с которым приехал из Баку. Смущенные такой встречей хозяева читают гостю его стихи, он удивлен и очень обрадован, начинает читать сам. Из мебели в комнате – лишь кровать. Сергей садится на подоконник и, выглянув в окно, отмечает: «Зал великолепен, но, сожалению, публики маловато!»... Через день или два после этого в кафе руставелевского театра Есенин извиняется перед новыми друзьями за ночное вторжение и откровенничает: «Вы думаете, что я был настоящим имажинистом? Я ничего общего не имел с их поэтикой, но дружил с некоторыми из них, и они меня втянули в свою группу. И у Хлебникова поэтика иная, но кое в чем мы ему уступили, и он присоединился к нам. Вообще, литературные группировки отжили свой век»... Другое тифлисское кафе – знаменитый приют творческого люда «Химериони». Уединенно ужинающий Есенин видит, как разбуянился молодой поэт за соседним столиком, и в драку уже ввязываются даже официанты и повара. Он тут же оказывается в центре событий, разнимает дерущихся, а потом приглашает молодежь за свой стол: «Я слышал, у вас был недавно вечер, и публики было очень мало, вы бы скандал устроили до вечера – это привлекло бы народ. Такой скандал был бы оправдан, борьба за поэзию – дело благородное, и никто не стал бы вас винить, сегодняшняя же ссора бесцельна и бессмысленна»... ...В тифлисском Доме союзов – творческий вечер Есенина, звучат и критические замечания. Поэт начинает возражать оппонентам, но речь ему не дается. И он просто восклицает: «Товарищи, не бейте меня, я еще напишу стихи получше». Потом читает что-то новое, понравившееся всем, и быстро смешивается с публикой... Еще одно выступление Есенина – в зале Совпрофа. В тот же день хоронят «грузинского соловья» Вано Сараджишвили, это – настоящий национальный траур, церемония потрясает Есенина своей грандиозностью. И он уверен, что его вечер сорвется. Но в зале яблоку негде упасть, сам поэт в ударе и Георгий Леонидзе отмечает: «Траурный полдень и поэтический вечер этого дня надолго объединили в сознании тбилисцев два редких самородных таланта – Сергея Есенина и Вано Сараджишвили»»... А вот – еще один момент, изумивший Леонидзе – друг Сергей вызывает его на... дуэль. Ни больше ни меньше! Причем, в официальной форме, попросив назвать секундантов, назначив время и место поединка – в 6 утра на Коджорском шоссе. А потом объясняет это «очень просто»: «Не волнуйся, будем стреляться холостыми, а на другой день газеты напечатают, что дрались Есенин и Леонидзе, понимаешь? Неужели это тебя не соблазняет?» Сейчас это назвали бы пиаром или промоушеном... А в легендарном магазине лагидзевских фруктовых вод Есенин пристрастился к кизиловому соку, и ходивший с ним туда Леонидзе считает, что по какой-то, возможно, несознательной ассоциации, именно этому лагидзевскому изделию обязан своим происхождением один образ из стихотворения «На Кавказе»:
Прости, Кавказ, что я о них Тебе промолвил ненароком, Ты научи мой русский стих Кизиловым струиться соком.
Увы, возвращаясь ненадолго в наше время, отметим, что нынешним российским поэтам этот «кизиловый источник» вдохновения не светит. Колоритнейший магазин «Воды Лагидзе» на проспекте Руставели уничтожен, и в стекляшках под тем же названием, сменивших его в других местах города, кизиловым соком и не пахнет... А эти иллюстрации принадлежат журналисту газеты «Заря Востока» Николаю Вержбицкому – тому самому, что предоставил Есенину одну из своих двух комнат на Коджорской улице. Однажды Сергей просит увести его из шумного духана, и они приходят в невзрачный домик на берегу Куры, к человеку, ставшему символом Тифлиса – Иетиму Гурджи. Обстановка полутемного помещения, мягко говоря небогата: живущий здесь старик – подлинно народный поэт. А стена расписана портретом Руставели. Хозяин, практически не знающий русского языка, поет гостю свои песни, которые любит весь город – о том, что счастье в дружбе и веселье, а не роскоши и богатстве. Узнав, что перед ним известный русский поэт, старик наливает всем из большого глиняного кувшина: «Встреча двух поэтов – это встреча стали с кремнем. Она рождает свет и тепло!.. Я плохо знаю русский язык, но язык поэзии один повсюду. Прошу моего брата прочесть что-нибудь!» Есенин долго молчит, а потом запевает «Есть одна хорошая песня у соловушки». Иетим слушает, опустив голову, а потом ногой распахивает дверь в ночной город: «Не надо печали! Посмотрите, как хорошо на свете!»... Есенин – в колонии для беспризорных. Он рассказывает о себе, привирая, правда, что сам был таким же, голодал, но потом выучился грамоте и неплохо зарабатывает стихами. Причем, говорит на близком пацанам языке – с жаргонными словечками, босяцкими жестами, и это выглядит совершенно естественно. Когда он раздает дорогие папиросы из красивой пачки, его спрашивают: «А ты какие стихи пишешь? Про любовь?» - «И про любовь, - отвечает он, - и про геройские дела... Разные». На прощанье мальчишки поют ему «Позабыт, позаброшен...» А через три дня в «Заре Востока» появляются такие строки:
...Я только им пою, Ночующим в котлах, Пою для них, Кто спит порой в сортире, О, пусть они Хотя б прочтут в стихах, Что есть за них Обиженные в мире.
Так родилась есенинская «Русь бесприютная». Вообще же, в «Заре Востока» впервые увидели свет десятка два его стихотворений и статей. Он становится своим человеком в редакции, которая кормит его гонорарами, авансами и кредитами, собирает его тифлисских друзей. Не случайно он посвящает ей экспромт:
Ирония! Вези меня! Вези! Рязанским мужиком прищуривая око, Куда ни заверни – все сходятся стези В редакции «Зари Востока».
Еще он любил бывать в наборном цехе, сошелся там со всеми, старого метранпажа Хатисова называл «папашей» и говорил, что запах типографской краски напоминает некие очень приятные события юности, когда он работал в московской типографии. А здесь наборщики первыми набрали его книгу «Страна советская», выпущенную в 1925 году тифлисским издательством «Советский Кавказ». На ее обложке – монограмма оформителя: КZ, Кирилл Зданевич. Когда Есенина не стало, в траурном объявлении «Зари Востока» он был назван «сотрудником и товарищем». Желанным гостем этой редакции был и другой поэт – Владимир Маяковский. Именно с его пребыванием в Тифлисе связана еще одна из тех нестыковок, которыми пестрит есенинская биография. С легкой руки все того же Вержбицкого, в литературоведение проникла история о том, как два поэта, которых связывали весьма непростые отношения, повстречались в Тифлисе. Причем, Есенин первым отправился к своему литературному сопернику и был встречен крепким рукопожатием, «с большим и вполне искренним дружелюбием». Они обсуждали свои заграничные поездки, и Маяковский разоткровенничался до того, что пожаловался на испорченный душ. В ответ он получил приглашение отправиться в знаменитые серные бани. «Ну, как же это я – грузин, а вдруг забыл такую самоочевидную вещь?! - закричал он. - Конечно, сейчас же, сейчас же на фаэтон и – к Орбелиани!» Что и было сделано к обоюдному удовольствию. Хотя Есенин и съязвил Маковскому. Сперва вспомнил стихотворение «Юбилейное», в котором Владимир Владимирович сравнил его с «коровою в перчатках лаечных» и обозвал «балалаечником». Потом прочитал свое, совсем свежее:
Мне мил стихов российский жар. Есть Маяковский, есть и кроме, Но он, их главный штабс-маляр, Поет о пробках в Моссельпроме.
И Маяковский, никому не дававший спуску в подобных ситуациях, мило улыбнувшись, признал: «Квиты!» Однако и это еще не все. Вержбицкий утверждает, что Есенин продолжил: «...Что поделаешь, я действительно только на букву Е. Судьба! Никуда не денешься из алфавита! Зато вам, Маяковский, удивительно посчастливилось – всего две буквы отделяют вас от Пушкина...» Выдержал паузу и строго добавил, предупреждающе помахав пальцем: «Только две буквы! Но зато какие – НО!» После этого Маяковский... вскочил и расцеловал Есенина. А еще они вместе путешествовали по городу, беседовали о художнике Нико Пиросмани... Ничего не скажешь, красивые истории. Жаль, только, что... их никогда не было. Это подтверждают Симон Чиковани, жена Тициана, Нина Табидзе, Николай Тихонов, бывший в то время в Тифлисе, да и многие другие современники. Маяковский уехал 6 сентября, и провожали его около десятка человек. Есенин же приехал через три дня после этого. Да и беседовать о Пиросмани они никак не могли – с картинами гениального художника-самоучки Маяковский познакомился лишь спустя два года, в следующий приезд, у Кирилла Зданевича... Как известно человеческая память способна вытворять злые шутки, так что, будем считать: за четыре десятилетия она просто подвела гостеприимного журналиста. Но есть еще и вовсе таинственная история, связывающая имя Есенина с Тбилиси. Весна 1944-го. Петроградский друг Есенина, соратник по имажинизму Рюрик Ивнев живет в Тбилиси. И запыхавшаяся курьерша очень просит прийти его к Симону Чиковани, за эти годы из юного обитателя пустой комнаты превратившегося в главу Союза писателей Грузии. В его кабинете на шею Рюрику бросается молодой человек, слегка похожий на Есенина. Голосом, тембр которого удивительно напоминает есенинский, он представляется сыном поэта, приехавшим из Средней Азии. И показывает паспорт на имя Василия Сергеевича Есенина. «А когда Василий начал наизусть читать с большим мастерством и тактом не только лирические стихи отца, но и его поэмы, не запнувшись ни разу, все поняли, что в Тбилиси приехал не просто сын поэта, но и прекрасный чтец его стихов», - вспоминает Ивнев. Конечно же, вокруг 22-летнего гостя – радостная суета, особенно старается будущий директор Музея имени Андрея Рублева в Москве Давид Арсенишвили. Он поселяет Василия у себя, берет на полное иждивение. И рождается идея большого вечера, на котором сын прочтет стихи отца, а Ивнев поделится воспоминаниями. Успех превосходит все ожидания: Василий выступает блестяще, в Сталинири (Цхинвали) и Гори – по два раза в день, а в Батуми – даже трижды. В Тбилиси он часто приходит к Ивневу на улицу Энгельса №6 (ныне Ладо Асатиани), которая, что примечательно – соседствует с той самой Коджорской... Уезжает он неожиданно, в Краснодар, откуда присылает пару открыток, а потом исчезает для тбилисцев навсегда. Ивнев, которого в этих открытках поразил бисерный почерк, очень напоминавший есенинский, до конца жизни был уверен, что Василий – сын Сергея. Похоже, что мало сомневалась в этом и великая Фаина Раневская, которой прямо в купе ехавшего по Закавказью поезда Василий устроил импровизированный вечер поэзии. Да и поэт Алексей Марков вспоминал, как в приемной «Зари Востока» встретил есенинского сына. Правда, от очень многих мы сможем услышать, что это был самозванец, в конце концов оказавшийся за решеткой. Но для нас в этой истории важно одно: был ли то коллега «детей лейтенанта Шмидта» или сын поэта, принимая его, жители Грузии продемонстрировали, какие чувства вызывает у них имя Сергея Есенина. Впрочем, это ясно и из просмотренных нами иллюстраций, так что вернемся в 1925 год, чтобы отправиться с Коджорской улицы к вокзалу, с которого Сергей уезжает, полный планов и надежд, связанных с Грузией. Он сообщит московским друзьям, что ждет в гости грузинских поэтов, чтобы отвезти их в свое родное Константиново и угостить ухой из рыбы, которую сам наловит в Оке. Он хотел начать переводы из грузинской поэзии, позади были переговоры с «Зарей Востока» о редактировании литературного приложения к ней, впереди – создание особого цикла стихов о Грузии. Он писал Тициану, что тифлисская зима навсегда останется для него лучшим воспоминанием, и в следующую зиму он хочет опять «засесть в Тифлисе». Он обещал: «Как только выпью накопившийся для меня воздух в Москве и Питере – тут же качу обратно к вам, увидеть и обнять вас». И все казалось таким вполне реальным, близким, дарящим счастье еще на многие-многие годы. И никому не дано было тогда знать, что в Тифлисе поэт встретил последний год своей жизни.
Владимир ГОЛОВИН |
|