click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Моя жизнь рушится, но этого никто не видит, потому что я человек воспитанный: я все время улыбаюсь. Фредерик Бегбедер
Наследие

Тифлисские приюты художников и поэтов

https://i.imgur.com/TS1YP4O.jpg

На берегах Куры, на горячих серных источниках, некогда возник Тбилиси (до 1936 г. Тбилиси назывался Тифлис). Этимология названия города восходит к слову «тбили» – «теплый». Город имеет свою мифологию – легенду о царе-охотнике и фазане, сварившемся в горячей серной воде.
Здесь издавна поклонялись разным богам, уживались разные культуры, сообща восстанавливали разрушенное алчными завоевателями. Тбилиси, как двуликий Янус, всегда был обращен одним лицом к Азии, другим – к Европе. Таким он оставался и в 1910-1920-х гг.
Сложный организм города напоминал человека в модном европейском костюме, из-под которого выглядывал азиатский кафтан. По словам писателя Эраста Кузнецова: «Запад тут встречался с Востоком... Христианство тут сталкивалось с исламом. Север с Югом. Патриархальная деревня – с наступающим на нее городом, XIX век, уютный век позитивизма, – с XX веком, апокалиптичность которого уже ощущалась».
Илья Эренбург отмечал, «в этом городе, где потребность выражать себя в творчестве почти сравнялась с потребностью есть, спать, утолять жажду, где каждый третий – художник или поэт, или музыкант.., – привыкли почитать художественный талант за нечто само собой разумеющееся, обыденное, а искусство – за естественную  часть повседневной жизни». А писатель и поэт Григол Робакидзе называл Тифлис «странным городом», «фантастическим».
Несмотря на тяжелый политический и экономический кризис в Грузии в первой четверти ХХ в., накал литературно-художественной жизни в Тифлисе не снижался: в духовной атмосфере столицы пересекались и мирно уживались, прекрасно дополняя друг друга, разнообразные художественные и литературные интересы. В бурной разнородности и живительной экзотической силе города искали вдохновение многие и многие местные и приезжие поэты, писатели, художники. Они нарушили покой городских улиц, а тбилисские духаны превратили в «парижские» кафе, где под звуки национальных инструментов велись горячие споры об искусстве.
В соответствии с духом мятежной эпохи, бунтари от искусства испытывали потребность придать жизни новый смысл. Их, отважных и дерзких, объединяла исполненная достоинства одержимая устремленность вперед, не дававшая пасть духом в смуте времени. Они не помышляли о славе. Она пришла к ним сама. Они работали напряженно и плодотворно, избегая реальности и желая вольной жизни, придумывая новые мифы и символы, утверждая новую эстетику, вопреки ощетинившейся эпохе.
Тифлис 1910-1920 гг. напоминал Ноев ковчег: местные и приезжие, обманутые и все потерявшие, идеалисты и циники, богатые и бедные, талантливые и выдававшие себя за гениев, купцы, военные и гражданские, художники, композиторы, поэты – все смешалось под внешней благопристойностью Востока и патриархальностью быта.  Музу гостей вдохновляла атмосфера одухотворенной дружбы и творческого братства, которую создали хозяева. Вокруг рушился старый мир, а здесь с мудрой беспечностью и восторгом, порожденным свободой от норм и традиций, расцветала своя субкультура.
В Тифлисе грузинский гедонизм процветал в десятках духанов и увеселительных садов с самыми экзотичными названиями: «Гамлет», «Сюр Кура», «Не уезжай, голубчик мой», «Шантеклер», «Монплезир», «Маленькая вошка», «Эльдорадо», «Фантазия», «Загляни дорогой», «Сам пришел», «Сухой не уезжай», «Сан-Суси», «Джентльмен», «Ноев ковчег», «Бедни Ладо», «Вино, закуски и разний горячи пищ», «Париж», «Арарат», «Дариал», «Кинь грусть»… Вокруг Воронцовской площади расположились духаны «Дарданеллы», «Зайдешь – отдохнешь у берегов Алазани», «Вершина Эльбруса», а на площади Майдан – «Варяг» с вывесками Нико Пиросмани. Именно в этом духане художники Михаил Ле-Дантю и Кирилл Зданевич впервые увидели картины художника Пиросмани в 1912 г. На Солдатском базаре находились духаны «Добри Васо», «Шантеклер», «Джентльмен» и др. Лексика названий духанов и вывесок вобрала в себя пряный остроумно-ироничный дух старого Тбилиси. В каждом названии – меткий словесно-художественный образ.
Поэт Иосиф Гришашвили писал: «В Тбилиси было немало духанов, вроде чайной «Родина», каваханы «Саят-Нова», закусочной «Гамлет», где устраивались целые поэтические состязания, а у духанщика Абрагунэ кормилась вся тбилисская богема»( И. Гришашвили. «Литературная богема старого Тбилиси». Тбилиси, 1977, стр. 83). Духаны и их владельцы сослужили хорошую службу литературе, искусству и… революции.
Традиция тифлисской богемы восходила к прошлому, и она еще сохранялась в старой части города, где в кофейнях и духанах Майдана пели свои стихи народные певцы-ашуги Скандар-Нова, Гивишвили, Иэтим Гурджи. Но их язык – удивительно живой и красочный сплав многоязыкой пестрой городской речи, по-восточному цветистой – уже  перебивался мелодией новой поэзии, которую утверждали поэты-голубороговцы («Голубые роги» – литературная группа грузинских символистов, созданная Паоло Яшвили в 1915 г. Просуществовала до 1930-х гг.) во главе с Тицианом Табидзе: «Розу Гафиза я бережно вставил в вазу Прюдома, Бесики сад украшаю цветами Злыми Бодлера».
Для молодых искателей нового искусства многочисленные духаны Тифлиса (В 1864 г. в Тифлисе функционировал 441 духан, но с появлением европейских ресторанов и столовых в 1887 г. их оставалось не более 151) стали долгожданным прибежищем. Здесь традиционно царил мир празднества, здесь люди общались независимо от возраста, происхождения и жизненной позиции – поэтому посещение духанов являлось важным моментом бытия. Вино и хлеб, освященные словом и смыслом, имели важнейшее значение в жизни грузина. За трапезой он становился добрым, веселым и мудрым, а застолье превращалось в почти мистическое действо, праздник, временный выход в лучший мир без страдания, страха и горя.
«Духан имел функции более широкие и многообразные, чем это следовало из его прямого назначения. Духан был своего рода маленьким клубом, обладавшим определенной индивидуальностью: постоянное место и связанные с ним особенности (специфический район города и квартал, достопримечательности разного рода и т.д.), индивидуальность владельца (его происхождение, вкусы, дружеские и родственные связи), постоянный круг посетителей со своими привычками и, наконец, постепенно зарождающаяся некая общность людей со своей социальной психологией» (Эраст Кузнецов. «Пиросмани». Санкт-Петербург, 2012, стр. 282).
В духанах старого Тбилиси не только пили и ели, здесь читали наизусть строки из поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре», цитировали героико-приключенческий роман XVIII в. «Караманиани», один из значительных памятников грузинской художественной прозы XVII в. «Русуданиани».
Посетители знали репертуар тифлисских театров, в духанах можно было услышать стихи и песни местных ашугов, и устраивались даже поэтические состязания ашугов. Любители чтения приходили с дешевыми изданиями народных поэтов: «Ах, глаза, глаза», «Эта Нина, которая лучше той Нины», «Не простудись, барашек-джан», «Восхваление Верийской Вареньке»…
Тифлисские духаны привлекали посетителей и своими вывесками, стенными росписями и картинами на стенах. Владельцы духанов пользовались услугами живописцев и маляров из тифлисского амкара (цеха) (В 1914 г. в тифлисском амкаре состояло 109 мастеров (живописцев, маляров, иконописцев), имевший специальный аттестат амкара. В исторических документах амкар живописцев и маляров упоминается с 1770 г. Просуществовал он до 1920 г. Его работе покровительствовали грузинские цари Ираклий II и Георгий XII. Подробнее см.: И. Дзуцова, «Амкар живописцев в Тифлисе», журнал «Сабчота хеловнеба», 1984, N12, на грузинском языке).
Создателями вывесок и духанных настенных росписей были члены амкара живописцев и маляров: Карапет Григорянц, А. Мусаилов, Иванэ Вепхвадзе, Густав Гельфлинг, Гиго Зазиашвили, Жозеф Жуен, Александр Маисурадзе, Алекси Мчедлидзе, Абрам Гарибов, Бено (Бенедикт) Телингатер, Иван Беридзе, Михака Грубеладзе, братья Агароян, Базал Бадалов и другие. Осип Мандельштам, не раз бывавший в Грузии, писал по поводу тифлисских вывесок: «Чудесный случай наблюдать развитие языка живописного доставляют нам вывески, в частности, тифлисские».
Старожилы Тбилиси помнили духан «Симпатия» в подвале дома на Пушкинской улице, просуществовавший до 1956 г. «Симпатия» славилась своей вывеской работы Нико Пиросмани и портретами выдающихся людей всех времен и народов кисти художника-самоучки Карапета Григорянца: Александра Пушкина, Шота Руставели, Христофора Колумба, Вильяма Шекспира и др.
Для духанов писал свои картины Нико Пиросмани. Именно в духанах открыли его шедевры Михаил Ле-Дантю, Кирилл и Илья Зданевичи. В духане «Карданахи» Сандро Кочлашвили, на ул. Молоканской N23 (ныне ул. Пиросмани) он написал известный портрет юного Ильи Зданевича в студенческой форме. Здесь же будущие художники Сигизмунд (Зига) Валишевский и Кирилл Зданевич познакомились с самим Пиросмани (их привел Илья Зданевич). Увлечение живописью Пиросмани было связано с антибуржуазной программой молодых художников и литераторов, с их тоской по эстетическим ценностям народного творчества. По словам грузинского критика Лео Эсакия, футуристы называли своим «морфологическим источником» творчество Пиросмани.
В своем дневнике встреч с Пиросмани (1913 г.), в процессе поиска картин художника Илья Зданевич называет духаны, где он их обнаруживал: «Варяг» недалеко от вокзала, духан Бего Яксиева на Песковской улице N40, духан Месхиева на Черкезовской улице N70, Озашвили на Молоканской улице N50, духан Баядзе на Вокзальной улице N24, «Дарданеллы» на Воронцовской площади, «Белый духан» на Манглисском шоссе, «Новый свет» в районе Верэ, «Фантазия» и другие. В результате поисков Илья Зданевич собрал свыше ста картин Нико Пиросмани, которые ныне стали экспонатами музеев и национальным достоянием Грузии, страна ими по праву гордится.
В тифлисских духанах, а позже и в литературно-художественных приютах города рождались новые истины, новые идеи, вырабатывались концептуальные платформы будущих талантливых художников, поэтов, артистов. Век литературно-художественных подвалов был краток, но они стали таким же знамением бурлящего времени в жизни Тифлиса, как и Москвы, Петрограда, Киева. Подвалы создавались под влиянием и наподобие аналогичных заведений в Европе, в частности в Париже, где огромной популярностью пользовались кафе «Гидропаты», «Циферблат», «Белая лошадь», «Ротонда», «Эльдорадо», «Ша нуар», «Проворный кролик» и др.
«Трамвай выбивался в Европу из Майдана», утверждал поэт Игорь Терентьев в стихотворении «Тифлис». Илья Эренбург писал: «Мы бродили по нескончаемому Майдану, нам продавали бирюзу в смоле и горячие лепешки, английские пиджаки и кинжалы, кальяны и граммофоны, портреты царицы Тамары и доллары, древние рукописи и подштанники...». В кофейнях и духанных подвалах пели свои стихи ашуги Скандар-Нова, Гивишвили, Иэтим Гурджи. Со временем, Головинский проспект, центральная артерия столицы, «вытеснил» Майдан, и утвердил славу города – «маленького Парижа».
С благодатной почвы Тифлиса тифлисский литературно-художественный авангард (и особенно его русская диаспора) сосредоточился на пути в Европу. В то же время его представители помнили и о ценностях и достижениях прошлого, не игнорируя национальные традиции. В столице Грузии цвела традиционная поэзия розы и соловья, но вместе с тем Илья Зданевич горячо отстаивал заумный язык. После эпатажных прогулок Владимира Маяковского, Владимира Каменского и Давида Бурлюка, одетых в желтое и с раскрашенными лицами, многие в Тифлисе принимали футуристов за клоунов. В связи с этим И. Зданевич вспоминал: «В дни нашего будоражного пребывания в Тифлисе мы ходили без конца по гостям, по духанам, по кофейням, по улицам, по базарам и всюду сплошь читали стихи».
В Тифлисе возникла своеобразная мода на литературно-художественные кафе-клубы: «Кривой Джимми», «Би Ба Бо», «Павлиний хвост», «Ладья аргонавтов», «Фантастический кабачок», «Химериони».
«Фантастический кабачок» был задуман поэтами Юрием Дегеном и Сандро (Александром) Короной по образу «Бродячей собаки» в Петербурге. Его открытие в ноябре 1917 г. (в одном из дворов на нынешнем проспекте Ш. Руставели, в самом центре города) стало значительным событием в жизни поэтического Тифлиса. Стены кабачка расписали всевозможными фантасмагориями сами участники тифлисского авангарда: Ладо (Владимир) Гудиашвили, Зига Валишевский, Яков Николадзе, Илья Зданевич и Юрий Деген.
«Фантастический кабачок» стал символом тифлисского Парнаса, ярким явлением культурной и артистической его жизни. Здесь господствовала полная свобода идей, творческих исканий.
«Фантастический кабачок» вдохновлял поэтов. Так, Паоло Яшвили писал: «Бродячих и худых собак, Пригнали с северной столицы, И в «Фантастический кабак» Кузмин желает вновь вселиться».

В марте 1919 г. тифлисский журнал «Феникс» (N2-3, стр. 1-6) сообщал о росписи «Фантастического кабачка». О Л. Гудиашвили – одном из авторов росписи – газета «Тифлисский листок» (1919 г., N43) писала в том же году: «Художник не забывает, а, наоборот, все с большей ясностью осознает в себе свое национальное лицо – голос народа и страны. Этот голос и чувство, наполняющее молодость художника, заставили обратиться к изучению тех художественных реликвий старых грузинских мастеров миниатюры и фресок, в которых сохранилось по сей день народное искусство грузинского народа» (В газетной статье имелась в виду композиция Л. Гудиашвили «Чтение стихов», 300х200, 1918 г.). Не поддавшись крайностям художественного авангарда, грузинское искусство (и его яркий представитель Л. Гудиашвили) не отрывалось от национальной почвы, т.к. особенностью его было устойчивое равновесие между Востоком и Западом.
Не менее активной и привлекательной была деятельность участников театра-студии «Ладья аргонавтов», функционировавшего в 1918-1920 гг. в подвале здания 1916 г. постройки, так называемого «Дома офицеров» на Головинском проспекте N10. Стены театра-студии расписал в 1919 г. Кирилл Зданевич. В «Ладье аргонавтов» шли пьесы, устраивались музыкальные вечера, художественные выставки. С ней связаны имена поэтов Тициана Табидзе, Паоло Яшвили, Валериана Гаприндашвили – писателей Григола Робакидзе и Серго Клдиашвили, художников Ладо Гудиашвили, Давида Какабадзе, Зигмунда Валишевского и многих других деятелей культуры Грузии и России. При театре-студии функционировали ресторан и американский бар.
Поэт Юрий Деген отмечал: «Как приятно, что нашлись, наконец, в Тифлисе энергичные люди, устроившие здесь своего рода петроградскую «Бродячую собаку» или второе издание ее – «Привал комедиантов». Именно такого учреждения, проникнутого богемным искусством, начиная со сцены и стенной живописи и кончая маленькими  чашечками, в которых вам подают черный кофе, недоставало многим тифлиссцам».
Накал художественной жизни Тифлиса взлетел до «41°». Так Илья Зданевич, Игорь Терентьев, Алексей Крученых и Колау (Николай) Чернявский назвали свою группу футуристов. И. Зданевич связывал название с мистическим значением числа «41». На этом градусе широты находятся крупнейшие столицы и города: Пекин, Стамбул, Мадрид, Неаполь, Нью-Йорк и… Тифлис.
Участники группы проводили эпатажные вечера и выставки работ, в частности, Кирилла Зданевича, Ладо Гудиашвили и Давида Какабадзе, издавали книги под знаком «41°» и одноименную газету (увы, вышел лишь один номер). Уехав в ноябре 1920 г. в Париж, И. Зданевич открыл в кафе «Хамелеон» на Монпарнасе «Университет «41°». Идеи «Университета» активно циркулировали среди парижской богемы.
Вновь открытые литературно-художественные приюты стали примечательным фактом в культурной жизни Тифлис первой четверти ХХ в. Но еще более прекрасным событием ее стало открытие кафе «Химериони». Члены литературного объединения грузинских поэтов «Голубые роги» пожелали иметь место для встреч и дискуссий. «Химериони» расположился в помещении бывшего ресторана «Анонна». Поэт Тициан Табидзе вспоминал, как «голубороговцы» искали помещение, как подбирали ему название: «Понадобилось десять заседаний, чтобы дать название кафе… Победило название «Химериони».
Паоло Яшвили и Тициан Табидзе обратились к находившемуся в это время в Тифлисе художнику Сергею Судейкину. Сразу же по приезде в Тифлис (из Петербурга через Крым), супруги Судейкины стали непременными и желанными участниками литературно-художественной жизни города. Со всей страстью творческого темперамента Судейкин окунулся в гостеприимную и доброжелательную атмосферу городской культурной жизни, стал завсегдатаем вечеров в «Фантастическом кабачке», «Братском утешении», «Химериони».
Художник с энтузиазмом взялся за роспись стен «Химериони», предложив сотрудничество Ладо Гудиашвили и Давиду Какабадзе. Несколько озадаченные перспективой столь масштабной работы, молодые художники вдохновились уверенностью мастера Санкт-Петербургского Императорского театра и одного из оформителей Дягилевских сезонов в Париже. Они принялись за работу. И вот уже на стене «Химериони» появилась композиция Ладо Гудиашвили «Степко» (4х3 метра). Позже, Т. Табидзе писал о ней: «Это шедевр грузинского искусства». А С. Судейкин подчеркивал: «Все, что делает этот художник, наполнено той национальной мощью, которой не хватает Западу…».
На одной из стен «Химериони» Д. Какабадзе написал композицию с изображением выдающегося грузинского скульптора Якова Николадзе (творчество которого высоко ценил и Сергей Судейкин) и грузинского писателя Василия Барнова (Барнавели).
Для работы в «Химериони» С. Судейкин пригласил и молодого Зигу Валишевского, впоследствии выдающегося польского художника. З. Валишевский изобразил пейзаж и натюрморт в медальонах.
По воспоминаниям Т. Табидзе, одна из стенных росписей в «Химериони» выглядела следующим образом: на балконе старого тифлисского дома стояла группа людей в национальных одеждах с несколько стилизованными лицами. На другой стене – также сценка из грузинской реальности с изображением молодых грузинок, обнимающих лань и внемлющих музыкальному трио – зурначам и барабанщику. Композиции вокруг оживлялись изображением цветов и птиц. Так, С. Судейкин стремился передать яркие особенности грузинского быта, вдохновлявшего его романтическими настроениями и элементами театральности. Художник был очарован Грузией, которая «была для него Нико Пиросмани, необъяснимый гений, хлеб и вино, пир и радость». Судейкин признавался Тициану Табидзе, что Грузия привела его в восторг и, если ему «понадобится расписать все улицы Тифлиса», он это «сделает непременно, даже под обстрелом неприятеля».
С. Судейкин называл своими «грузинскими братьями» Тициана Табидзе, Паоло Яшвили и Валериана Гаприндашвили. На стене «Химериони» художник изобразил Тициана Табидзе в костюме Пьеро, а его жену Нину Макашвили – в костюме Коломбины. Другого своего «брата по искусству», поэта Паоло Яшвили он изобразил в широком плаще и испанской шляпе, с голубым рогом в руке (намек на литературную группу «Голубые роги», в которой состоял П. Яшвили). Голубые голуби над головой поэта символизировали его доброту. Символика в росписи «Химериони» перекликалась с лейтмотивом творчества грузинских поэтов-голубороговцев: призрачность, недосягаемость любви, ирреальность мира.
На одной из стен «Химериони» С. Судейкин написал женский образ – портрет своей жены Веры Судейкиной. Он был точным повторением «Портрета жены» 1919 г. В 1921 г. портрет экспонировался на выставке русских художников в Париже. В Доме-музее Т. Табидзе в Тбилиси хранится фотография портрета с дарственной надписью: «Муза – музе. Вера Судейкина». Под другой музой имелась в виду Нина Макашвили, супруга Т. Табидзе.
Современники единодушно восхищались сюжетами и стилистикой росписей «Химериони», их яркой декоративностью, эстетической системой оформления. Стены и низкие крестообразные своды помещения были украшены стилизованными изображениями цветов, птиц и звезд, масок, козлоногих химер с жутким оскалом, сирен… В росписи «Химериони» нашли отражение прежние увлечения С. Судейкина гротескно-фантастическими образами, трансформированные под влиянием грузинской действительности.
Безудержный фантазер, создатель множества ярких и пряных композиций, Судейкин творил их с любовью к грузинским поэтам и художникам. Эти росписи – символ совместной плодотворной работы, укреплявшей творческую и духовную связь мастеров русского и грузинского искусства.
Уже в 1921 г. современники называли «Химериони» художественным памятником, равному которому по художественной ценности Тифлис не имел. Грузинский общественный деятель и писатель Давид Касрадзе писал: «Перед нами факт, который нельзя отрицать: «Химериони», который надо признать прекрасным памятником в истории нашего искусства». В романе «Фалестра» Григол Робакидзе упоминал роспись С. Судейкина с ее фантасмагориями и мистико-иррациональной тональностью, перекликающейся с мировоззрением самого писателя.
«Химериони» стал своеобразным приютом для многих известных и не очень писателей, художников, поэтов и артистов. Из всех пристанищ тифлисской богемы «Химериони» был самым популярным и живописным. Как и «Бродячая собака» в Петербурге, также расписанная С. Судейкиным, «Химериони» отразил пылкий вольный дух 1910-х гг. Здесь каждый преподносил в дар свою фантазию и парадоксальность, самобытность, эксцентризм и вдохновение.
Здесь любили собираться. Об одном вечере в «Химериони» рассказал в своих воспоминаниях журналист Николай Стор (Стороженко): «Через несколько дней после восхождения на Давидовскую гору, во время ужина в ресторане «Химериони» Есенин прочел только что написанное стихотворение «На Кавказе». В подвальчике было, как всегда, многолюдно, за поэтическим столом сидели В. Гаприндашвили, П. Яшвили, Т. Табидзе, Г. Леонидзе, режиссер К. Марджанов, писатель и артист Ш. Дадиани, Коля Шенгелая, впоследствии ставший отличным кинорежиссером. Есенину пришлось дважды прочитать свое стихотворение. И, когда он вновь начал читать, все, кто был вокруг, поднялись и стоя прослушали эту есенинскую исповедь… Расходились в пятом часу ночи».
Сам Сергей Судейкин высоко ценил своих собратьев по кисти – соавторов росписей «Химериони», Л. Гудиашвили и Давида Какабадзе: «Ладо Гудиашвили – наивысшая точка видения грузинского духа, который неосознанно воспринял западную культуру – для возрождения восточной. Гудиашвили – художник с внутренним видением и волнует так, как лучшие современники Бодлера. Все, что делает этот художник, наполнено той национальной мощью, которой не хватает Западу… Он большой мастер и художник».
О Давиде Какабадзе С. Судейкин отзывался так: «Мыслящий художник, и мастерски использует свое умение. Влюблен в старое искусство Дюрера и преподносит картины, стоящие на высоком уровне… Тем более странны по отношению к этому художнику-позитивисту футуристические тенденции. Это – настоящий футуризм».
Росписи в «Химериони» стали первым значительным шагом в становлении новой грузинской монументальной живописи. Участие в их создании Л. Гудиашвили и Д. Какабадзе имело для них важное значение – помогло им уверенно выступать в этом сложном жанре изобразительного искусства.
Несмотря на краткость своего пребывания в Грузии, С. Судейкин много и плодотворно работал. Новые впечатления, общение и творческое содружество с деятелями грузинского искусства и литературы послужили ему сильным стимулом. Помимо «Химериони», он расписал стены домашнего театра в доме Туманишвили (друзья тифлисской богемы) в Тифлисе и создал станковые картины. Они экспонировались на выставке «Малый круг» в 1919 г., а две из них – «Карнавал»  и «Молочный час, Коджори» – хранятся в Государственном музее искусств Грузии им. Ш. Амиранашвили, другие – в Доме-музее Т. Табидзе в Тбилиси.
Страницы альбома Веры Судейкиной (в 1995 году в университетском городе Принстон (США) было выпущено факсимильное издание альбома Веры Судейкиной-Стравинской. Автор предисловия и научного комментария – известный исследователь русского литературно-художественного авангарда профессор Джон Боулт. «The salon album of Vera Sudeikin-Stravinsky». Edited and translated by John E. Bowlt, Princeton University Press, 1995) – свидетельство насыщенной жизни супругов в Грузии. В альбоме помещены автографы, стихи, рисунки и фотографии почти всех участников тифлисского авангарда. Несомненной ценностью альбома являются зарисовки Л. Гудиашвили из жизни «Химериони».
Под впечатлением живописи С. Судейкина Григол Робакидзе поместил в альбоме свое стихотворение (лето 1919 г.):

Офорт

«Негры в белых париках»
Из декорации Сергея Судейкина

Дремотный сон в золе томлений.
Струи червонных тяжких кос.
И рдеют белые колени
На лоне бледных смятых роз.
Блудница лунного азарта –
Сапфирно-яркая в лучах:
На солнце нежится Астарта
Средь негров в белых париках.
Кровавый хмель гранатов зноя
Зовет всех женщин на разгул.
И слышен, слышен темный гул
Любовных помыслов нагноя.
Горит тигрица Саломея:
В садах у дикого куста.
Зовя любовь, янтарно млея,
Целует мертвые уста.
Желанный яд в изгибах торса:
Земля вся в блуде в тайный час.
И реет бред изживших рас
В плаще из крыльев альбатроса.
И вдруг мертвеет страстный шепот:
И слышен лет шумя, звеня.
Все ближе, ближе смертный топот
Апокалипсиса коня.
И будет встреча двух страстей:
Огня копыт и жала тела.
Конь-Блед заржет еще бледней.
Жена возжаждет до предела.
И сладострастна будет пытка
Обезумевшей блудницы.
Но там, в венках, крутым копытам
Нагое тело будет сниться.

На создание «Офорта» грузинского поэта вдохновило знакомство с С. Судейкиным и его живописью. Эпиграф – «Негры в белых париках» – намек на декорации, реализованные Судейкиным для конкретной постановки. К сожалению, уточнить, к какой именно не удалось, хотя известно, что Судейкин в Тифлисе осуществил декорации к нескольким литературным вечерам и театральным постановкам. Например, в подвале «Ладья аргонавтов» героем вечеров был певец-негр Джимми.
Под впечатлением живописи С. Судейкина поэт Сергей Городецкий написал стихотворение «Судейкин»:

Полупрезрительной улыбкой озирая
Пустой реальности беснующийся ад,
Ты открываешь двери золотого рая,
В невиданный никем из смертных вводишь
сад.
Там девы, от истомы ласково сгорая,
В боскетах душных ищут трепетных услад.
Там Шумана влечет любовница вторая
К фантазии безумья, к песням без преград.
Там музы в зорях погребальных Аполлона,
И персиянину кальян дает Амур.
Там Соломону Суламифь раскрыла лоно,
Ласкается к купцу красотка в душегрейке,
И средь таинственно-пленительных фигур
Стоит никем еще не понятый Судейкин.

Стихотворение, написанное 27 февраля 1920 г. в Баку, впервые было напечатано в журнале «Братство» (Тифлис, 1920, n°1). Тема карнавала и навеянные музыкой Роберта Шумана мотивы постоянно присутствовали в творчестве С. Судейкина.
Как писал грузинский художник и коллекционер Владимир Цилосани (1885-1971) в статье «Химерион», после отъезда С. Судейкина из Грузии в помещении «Химериони» обосновалось кабаре с румынским оркестром, а позже – обычный ресторан. Когда С. Судейкин узнал об этом, «он заболел от огорчения и в его присутствии просил не упоминать это название». «Неужели это так останется, неужели не найдут грузинские поэты, художники и писатели возможности охранять этот памятник искусства, оставленный им с такой любовью и искренней дружбой?», вопрошал В. Цилосани. Спустя десятилетия, в 1970-1980 гг., в бывшем помещении «Химериони» были осуществлены реставрационные работы.
Удивительная по экспрессивности, эстетически прекрасная живопись «Химериони» продолжает радовать, как воспоминание о той эпохе, когда среди химер и цветов, под декламации стихов и звуки грузинской музыки из рук присутствовавших дам доверчиво брали зелень грациозные лани. Так в парижском «Проворном кролике» («Le Lapin Agile») на Монмартре ослица Лоло выпрашивала между столиками коньяк.
Непременными участницами тифлисских артистических приютов были прекрасные дамы – музы поэтов и художников. Им посвящали стихи и рисунки, а темой докладов была не только заумная поэзия, но и прекрасная улыбка, и чарующая женственность. Юные красавицы располагали к себе умением слушать и вдохновлять. Вопреки мятежной жизни, и музам, и их поклонникам, увлеченным дружбой и творчеством, пора была жить, творить и любить. Красивая женщина оставалась осколком легенды в Тифлисе начала ХХ в., – ведь Грузия, по словам Александра Дюма, «это одухотворенная Галатея, преображенная в женщину».
Документальных сведений о духанах и литературно-художественных приютах Тифлиса сохранилось немного. Лишь воспоминания (редкие и скупые) некоторых современников подтверждают, что на однообразие творческой жизни в столице Грузии 1910-1920 гг. жаловаться не приходилось. В напряженные и голодные годы самой большой ценностью оставалось духовное общение. Молодые творцы поддавались волне идей нового искусства, в поисках своего пути – отвергали рутину, шаблон, консерватизм. Старт был равным для всех. Задиристые, но бескорыстные, голодные, но гордые, местные и приезжие, – все были неутомимы в борьбе с филистерскими вкусами. И хотя Григол Робакидзе считал, что заумь может быть понятой только астральным духом, клич «Сарынь на кичку» из поэмы Василия Каменского «Стенька Разин» (1915 г.) разносился повсюду.
Заброшенные волею судьбы на тифлисский Парнас поэты и художники сотрудничали, ожесточенно спорили и дружили с гостеприимными хозяевами. Участники этого сообщества единомышленников были не только активными участниками вечеров и диспутов, но и художественного оформления артистических подвалов, стены которых были едва ли не единственным полем приложения их таланта и энергии.
Местная пресса охотно сообщала о росписях в театре и столовой клуба Грузинского общества журналистов, выполненных К. Зданевичем в 1919 г., о росписях в ресторане «Мартышка» Самсона Надареишвили, Давида Какабадзе и Аполлона Кутателадзе. Они же расписали и стены кафе-ресторана «Шампань» композициями на грузинские темы, пейзажами Тифлиса и сюжетами из поэмы Ш. Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Художник С. Надареишвили рассказывал мне, как однажды он сидел за столиком под своими фресками и наблюдал за любующимся его работой В. Маяковским. Подозвав официанта, поэт о чем-то его спросил. Официант указал на художника, и тогда поэт бесшумно поаплодировал ему. «Я так растерялся, что даже не пытался заговорить с ним, а вечером я слушал стихи поэта», вспоминал художник.
Тифлисский авангард с его национальными оттенками сегодня можно квалифицировать как своеобразное и многогранное явление культуры. Следы участников тифлисской литературно-художественной жизни рассеялись по дорогам мира. По-разному сложились их судьбы, но у всех сохранилась жажда созидания, эмоциональная энергия и стремление утвердить новый дух, новый эстетический канон в литературе и искусстве. Тифлис навсегда остался для них дорогим сердцу воспоминанием, и они вслед за Осипом Мандельштамом наверняка повторяли: «Мне Тифлис горбатый снится…».


Ирина ДЗУЦОВА

 
ВЕРНЕР СИМЕНС

https://i.imgur.com/UXJ3Ete.jpg

«Как я изобретал мир»… Ох, как немного людей имеют право на такое воспоминание о прожитой ими жизни. Вернер Сименс такое право заслужил. Причем вместе со своими братьями. Благодаря им появились генератор постоянного тока, закаленное стекло, трансатлантические кабели связи, электрическая железная дорога, лифт и трамвай, первая в Европе телефонная станция, единица измерения электрической проводимости «сименс» вместо термина «прикладная теория электричества»… И частью изобретенного ими в ХIХ веке мира новых технологий стала Грузия.
…Когда в 1840 году под прусским Ганновером почти одновременно уходят из жизни небогатый фермер-арендатор Кристиан Сименс и его жена Элеонора, сиротами становятся ни много ни мало десять их сыновей и дочерей. И немало забот ложится на 24-летнего Вернера. С образованием дела у него обстоят неплохо. Домашние учителя, гимназия, по желанию отца – артиллерийское училище, где математику, физику и химию преподают ученые с мировым именем, среди которых – Георг Ом и Густав Магнус. Ну как с такими учителями не заняться изобретательством и научными опытами? Юный лейтенант сочетает это занятие со службой в берлинских артиллерийских мастерских и даже с отбыванием наказания на гауптвахте за участие секундантом в дуэли.
Но после смерти родителей становится ясно, что лейтенантского оклада семье не хватает. Часть братьев и сестер распределяют по родственникам, многим Вернер помогает деньгами, оплачивает учебу. В поисках дополнительного дохода он решает применить на практике свои опыты, и в 1841-м получает первый в своей жизни патент – на гальваническое золочение металлических изделий. Затем – изобретение одного из видов электрического телеграфа, членство в Физическом обществе, увольнение из армии. «Я теперь почти решился избрать постоянное поприще в телеграфии… Телеграфия станет самостоятельной важной отраслью техники, и я чувствую себя призванным сыграть в ней роль организатора», – пишет он родственникам. И вместе с механиком Иоганном Георгом Гальске открывает фирму Siemens & Halske, производящую телеграфные аппараты. За патент на метод гальванического золочения покупатель из Англии платит ему 1.500 фунтов. И с этим стартовым капиталом Вернер Сименс уходит в бизнес. И
В 1849 году фирма строит первую в Германии телеграфную линию из Берлина в  Франкфурт-на-Майне. Через пару лет – одна из высших наград Первой Международной промышленной выставки в Англии за усовершенствование стрелочного телеграфа. Затем – телеграфные линии и их техническое обслуживание в США и Европе, в том числе – в Российской империи. «Труднее всего было добиться от правительства России разрешения на строительство через ее территорию и эксплуатацию иностранной компанией телеграфной линии, – вспоминал Вальтер. – Это удалось лишь после длительных переговоров, в которых наши прежние заслуги как техников и надежных подрядчиков сослужили компании хорошую службу. Нам была предоставлена концессия на постройку и использование двойной линии от прусской границы через Киев, Одессу, Керчь, далее частично под водой, через Сухум-Кале к кавказскому побережью и далее через Тифлис к границе с Персией… Русское правительство поручило нам строительство и обслуживание нескольких линий на Кавказе. Для этой цели мы создали филиал компании в Тифлисе, руководить которым поручили моему брату Вальтеру».
Так наступает очередь Грузии.  Первую в ее истории телеграфную линию Siemens & Halske прокладывает в 1858-м – из Тифлиса в горный пригород Коджори, где находится дача царского наместника. Есть у Вальтера Сименса и дипломатическая миссия – он первый немецкий консул в Грузии. Тогда еще не было единой Германии, и назначает его Северо-Германский Союз. Рядом с ним работает еще один брат – Отто. И, благодаря их усилиям, подвесной электрический телеграф связывает Тифлис с Боржоми, Кутаиси, Поти, Ереваном, Баку, Владикавказом, Ставрополем, Москвой. Всего же по Кавказу прокладывается телеграфная сеть общей протяженностью в 5,5 тысяч километров. Она связывает регион с основными российскими и персидскими линиями, Черное море – с Каспийским.
Но деловые интересы Сименсов не ограничиваются лишь телеграфными линиями – они приобретают в Грузии нефтяные месторождения, начинают добывать «черное золото», строят нефтеперегонный завод. А особенно большую прибыль, по мнению Вальтера, может принести промысел медной руды в соседнем Азербайджане, в Кедабеке. И он приглашает старшего брата-основателя фирмы лично убедиться, стоит ли покупать рудник. Так в 1865-м Вернер Сименс впервые отправляется на Южный Кавказ. Забегая вперед, скажем, что он приедет в Грузию еще в 1868 и 1890 годах.
Результат всех этих поездок – не только успехи в семейном бизнесе. Тому, как знаменитый изобретатель и предприниматель описывает увиденное им в Грузии, может позавидовать любой профессиональный путешественник. Забудем о том, что перед нами «технарь» и расчетливый коммерсант. Вот – начало путешествия по Грузии:
«В Батуме наш пароход достиг конечной точки своего маршрута, и мы пересели на маленький пассажирский кораблик, который доставил нас в не имевший собственной гавани Поти… У окруженного со стороны суши лесами и горами Батума была своя гавань, хоть небольшая, но очень аккуратная, легкодоступная и безопасная, защищавшая порт в любую погоду. В отличие от него, Поти находится в устье реки Рион, в древности называвшейся Фазис, на широкой болотистой равнине. У него нет защищенной гавани, есть лишь единственный рейд, но и его многие корабли в ветреную погоду опасаются из-за окружающего мелководья. Русское правительство трижды предпринимало весьма дорогостоящие попытки соорудить мол, который защитил бы заходящие сюда корабли, но все они заканчивались неудачей…».
Еще один черноморский город: «Сухум-Кале, что в переводе означает «Сухумская крепость», расположена в небольшой живописной скалистой бухте, у подножья одной из окружающих Эльбрус кольцом гор. Ее окрестности поражают богатством растительности, красоту которой невозможно описать. Настоящий восторг вызвала у меня длинная аллея, усаженная плакучими ивами. По высоте они могли бы посоперничать с нашими лесными деревьями, а их густая листва спускалась на длинных склоненных ветвях до самой земли… Сразу за городом дорога, по которой двигалась наша компания, пошла вверх по долине вдоль небольшого горного потока через чащу из великолепных деревьев».
Вернера интересует и многое из того, что никак не пригодится в коммерческих делах. Но новая, незнакомая жизнь не может не привлечь цепкий ум исследователя: «В Поти меня встретил брат Вальтер, и дальше до Тифлиса мы ехали вместе. Эта поездка была сопряжена с большими трудностями. То же, кстати, можно сказать и о следующем моем, три года спустя, посещении Кедабека. Вначале нам пришлось пройти вверх по Риону до Орпири, населенного почти исключительно безбородыми сектантами, которых сюда ссылали со всей империи. Кроме дикой смеси национальностей и языков, присутствовавших на борту судна, интересным при поездке по Риону можно было бы назвать только зрелище по-настоящему девственных заболоченных лесов, стоявших по обоим берегам».
Человек, изучавший архитектуру, не может не поразиться древним памятникам культуры: «Из Орпири мы уже по суше отправились в Кутаиси, древнюю Колхиду. Расположен он у склона горной цепи, соединяющей Большой и Малый Кавказ, в удивительно красивой долине Риона. Высоко над Кутаиси будто завис один из древнейших в христианском мире знаменитый монастырь Гелати, построенный, по преданиям, еще в доисторические времена на святом месте. Во время второго путешествия я нашел в себе силы его посетить. Монастырь расположен на высоте нескольких тысяч футов над уровнем моря, но мои труды по подъему были щедро вознаграждены. Сам он большей частью разрушен и пребывает в руинах, но тут есть один маленький сохранившийся храм, покоящийся на четырех гранитных колоннах, каждая из которых выполнена в своем, особом архитектурном стиле. Дата его постройки теряется в глубине веков. Вообще возраст многих памятников на Кавказе исчисляется не веками, как в Европе, а тысячелетиями. Даже если в этом есть некоторое преувеличение, все указывает на то, что Кавказ является одним из древнейших очагов человеческой цивилизации».
Не чужды ему и красоты природы: «Сейчас в Кутаиси есть железнодорожная станция и туда можно с комфортом добраться из Поти, Батума или Тифлиса за один день. Тогда же мы считали за счастье, что новая дорога, проложенная через Сурамский перевал, значительно облегчила наше весьма трудное путешествие. В качестве компенсации перевал одарил меня потрясающей возможностью лицезреть его красоту и романтику. Здешние леса и луга полны зарослей рододендрона и высоких ярко-желтых кавказских акаций, вид цветения и аромат которых создают неповторимое впечатление яркого художественного представления. Прелести очарованию окружающей природы добавляют отвесные, высотой в несколько сотен метров, скалы, сплошь увитые плющом…»
Особое внимание уделено Кахети, где Вернер побывал вместе с братом Отто во время своего второго приезда в Грузию: «Путь наш лежал из Тифлиса в Царские Колодцы (ныне Дедоплисцкаро – В.Г.), где находился наш производивший керосин нефтеперегонный завод… Оттуда мы отправились в Кахетию, славную своими замечательными кахетинскими винами. Находится она в долине реки Алазань, отделенной от долины Куры далеко вторгающимся в степь горным хребтом. С вершины этого хребта мы имели возможность видеть великолепие Кавказа, представившегося нам непрерывной цепью заснеженных вершин, протянувшейся от Черного моря до Каспийского.
Кахетия считается одной из древнейших колыбелей виноделия, в ее главном городе и сейчас можно попасть на празднование, сильно напоминающее римские сатурналии. Все, от мала до велика, стекаются сюда и совершают обильные возлияния кахетинского вина во славу Вакха. При этом в городе царствует атмосфера настоящего братства. Считается, что постоянное потребление кахетинского делает человека более жизнерадостным и что по этому признаку легко можно распознать коренного жителя Тифлиса».
Ну а там, где вино, не обойтись без застолья с обязательными тостами: «Поданная еда была очень вкусной, особенно нежным был шашлык из бараньего филе. Я думаю, если бы его подали в лучшем берлинском ресторане, он произвел бы самую настоящую сенсацию. Во время еды кахетинским периодически наполнялись полые рога буйвола, и за чье бы здоровье ни поднимался рог с вином, каждый должен был выпить свой до дна. Это было тяжело и для нас, европейцев, непривычно. Поэтому долго выдержать мы не смогли…
…Под кронами огромных деревьев мы разбили лагерь. У нас под ногами лежала вся Кахетия, опоясанная возвышавшимися уже за ее пределами горными массивами… Вскоре была приготовлена трапеза, которую мы вкушали также лежа. После этого князья и их спутники расположились прямо перед нами и начали свой традиционный питейный бой, наполняя рога чем-то вроде глинтвейна, изготовленного из лучшего кахетинского вина. Каждый из них считал, видимо, своим долгом лично произнести, в очень льстивых и приятных словах, тост за здоровье мое и моего брата Отто. И было видно, что они искренне надеются, что мы тоже когда-нибудь осушим свои рога уже за них. Князья говорили исключительно по-грузински, переводчик переводил нам их слова на русский. Наших немецких ответов не понимал никто, чем не преминул воспользоваться Отто. Он выступил с ответной речью, которую произнес по-немецки в очень вежливой манере, поистине елейным голосом, плавно и важно жестикулируя, подражая всем своим поведением выступавшим до него…».
И, наконец, замечательное описание грузинской столицы: «Тифлис, через который протекает река Кура, с севера защищен обрывистой горной стеной, которая, несомненно, является главной причиной жары, царящей в городе летом. Поэтому те местные жители, кто может, кроме городского имеют для жарких периодов второе жилье, расположенное на несколько тысяч футов выше. Его они в это время оставляют лишь в крайнем случае, если дела требуют их присутствия в городе. Сам Тифлис состоит из двух четко различающихся городов: верхнего, европейского, и нижнего, азиатского. Европейский Тифлис гордо называет себя «азиатским Парижем» или более скромно заявляет, что он первый претендент на этот титул после Калькутты. Он и в самом деле обладает вполне европейской внешностью, а проживают здесь в основном русские и западные европейцы. В этой части города расположены резиденция императорского наместника, театр и все административные здания. Соседний же город как по виду, так и по населению чисто азиатский. Причину, почему эта местность была заселена еще в старозаветные времена, несомненно, стоит искать в знаменитых горячих источниках, которые для жителей Востока имеют даже большее значение, чем для европейцев».
Однако не будем забывать, что для нас главное – не путевые заметки Вернера Сименса (пусть и замечательно написанные), а то, что делали в Грузии его братья Вальтер и Отто, которым он доверил вести дела в этой стране. Помимо телефонизации и добычи нефти, главное их достижение – один из величайших проектов XIX века, который по важности можно приравнять к строительству Суэцкого канала. Это – прямая линия протяженностью в 11 тысяч километров. В Грузии она пролегла через Сухуми, Зугдиди, Кутаиси, Гори и Тифлис.
Но ни у одного печатающего аппарата того времени не хватает мощности, чтобы обеспечить связь на таком гигантском расстоянии. И Siemens & Halske конструирует собственный аппарат, способный обеспечивать не только передачу телеграммы от одного пункта к другому, но и осуществлять запись – для контроля. И с 1870-го пошли через Грузию депеши из Англии в Индию, из Пакистана и Ирана – в Берлин… Аж до 1931 года через ее территорию летели телеграммы в 34 государства мира.  
Увы, Вальтер Сименс, поселившийся на Садовой (ныне Ладо Асатиани) улице в тифлисском районе Сололаки, этого итога своей работы не увидел. В 1868 году, за пару лет до пуска Трансконтинентальной телеграфной линии, он насмерть разбился, упав с лошади. В последний путь его провожает множество народа, газета «Кавказ» публикует некролог, в котором подчеркиваются его заслуги не только как предпринимателя и консула, но и как мецената и общественного деятеля. Его называют личностью, «выдвигавшейся своей индивидуальностью из общей людской массы… отличающейся особенной, свойственной ей душевностью».
Младший брат Отто, работавший с Вальтером в Грузии, продолжает его дело, взяв на себя еще и обязанности консула Северо-Германского Союза. И именно он знаменует пуск Трансконтинентального телеграфа банкетом в Тифлисе. Благодаря фамильной предпринимательской жилке, он вводит в практику современный метод добычи нефти – бурение скважин вместо рытья колодцев. В результате каждая скважина дает 2,5 тонны нефти в сутки. Для того времени – совсем неплохо. А где нефть – там и битум, где битум, там – асфальт… И Отто Сименс впервые на Кавказе начинает асфальтировать тифлисские улицы. Но судьба безжалостна и к нему: в грузинской столице свирепствует холера. Отто умирает от нее в 1871-м, не успев осуществить многих планов.
«Самые младшие братья Вальтер и Отто умерли в Тифлисе и покоятся там в одной могиле, – напишет Вернер Сименс. – Вальтер умер от несчастного падения с лошади. Он был красивый, стройный мужчина, с приятными манерами, которые располагали к нему на Кавказе всех знавших его. К нам, братьям, он постоянно высказывал трогательную привязанность. Отто скончался несколько лет спустя вследствие слабого здоровья, о котором он мало беспокоился».
А в конце 1860-х в Грузии звучит имя еще одного Сименса – Карла. Летом 1867 года, когда семья еще не потеряла Вальтера и Отто, в Берлине подписывается новый учредительный договор объединенной компании «Общее дело Сименс и Гальске в Берлине и братьев Сименс в Лондоне». Ее единственными собственниками становятся Вернер с еще двумя братьями – Вильгельмом и Карлом. Первый из них по-прежнему руководит бизнесом в Берлине, второй – английской фирмой «Братья Сименс» в Лондоне, а третий заявляет: «Мое стремление – это уютная жизнь, а также приятное и хорошо оплачиваемое занятие. Все это я найду на Кавказе». Братья соглашаются и в договоре фиксируется, что Карл поначалу на два года переедет в Тифлис.
Высказанное им желание вовсе не означает, что он не любит работать и ищет синекуру. Совсем наоборот, Вернер ценит его выше остальных братьев: «Карла я считаю наиболее одаренным из всех нас. Он всегда надежен, верен, добросовестен. Проницательный, всесторонне развитый ум сделал из него дельного коммерсанта».  До того, как уехать в Грузию, Карл много лет возглавляет представительство Siemens & Halske в России, снабжает ее телеграфными аппаратами, строит в ней телеграфные сети, его уже называют «русским Сименсом». Но в 1867-м он пишет Вернеру из Санкт-Петербурга: «Я даже не могу тебе описать, как мне надоел этот ужасный климат и с каким удовольствием я навсегда повернусь спиной к этому волчьему логову, в котором я застрял на целых 14 лет. В понедельник начинаю упаковывать мои пожитки».
Но дело в том, что основная причина, побудившая Карла стремиться на Кавказ – отнюдь не желание получить «приятное и хорошо оплачиваемое занятие». Его жена Мария болеет «грудной болезнью», и врачи советуют ей сменить климат. Вот и пишет Карл старшему брату, что все продумал: «его имущество вложено в Кавказ и именно там есть перспективы обрести, наконец, выздоровевшую жену». До Тифлиса его семья добирается в октябре 1867-го. Вальтер снимает ему просторный дом в том же Сололаки, а пока дом ремонтируется, поселяет всю семью у себя, благо, он – холостяк.
Карл Сименс вовсю занимается делами Кедабекского медеплавильного предприятия, берет в аренду нефтяные скважины в Царских Колодцах. Гибель Вальтера приводит его в шок: «…Я очень любил Вальтера. Он был для меня олицетворением Кавказа, и без него Кавказ кажется мне опустошенным. Кавказ предстает передо мной словно покрытым завесой меланхолии, и пройдет много времени, прежде, чем рассудок мой сумеет разорвать ее и вновь взяться за дело со свежей силой». И все же он продолжает работать – вместе с Отто по строительству Индоевропейской телеграфной линии.
А вот здоровье Марии не идет на лад. К тому же она беременна, и летом, по совету врача, семья отправляется в Боржоми. В письме Карла старшему брату – страх перед будущим: «Мария ожидает родов всякий час, но она так слаба и жалка, что я не без ужаса жду катастрофы. Если меня здесь настигнет несчастье, то жизнь моя будет сломлена». Роды проходят через пять дней после гибели Вальтера, на свет появляется девочка, и Карл едет в Тифлис хоронить брата. А по возвращении в Боржоми – ошеломляющий вердикт врача: кавказский воздух вреден для его жены, необходимо срочно менять место жительства…
Карл, по собственному признанию, застигнут врасплох: он стремился в Грузию, прежде всего, из-за болезни Марии, а после гибели Вальтера необходимо продвигать семейные проекты по всему региону. Но жизнь диктует свои условия. Вернер получает от него категорическую телеграмму: «Туберкулезное заболевание горла Марии опасно, единственное спасение срочная перемена воздуха, сегодня все уезжаем в Триест, надежд мало». В Тифлисе он не прожил и двух лет.
А через год после его отъезда, в 1869-м, в Грузию приезжает и пятый брат – Вильгельм. Сейчас кое-кто называет его Уильямом, на английский манер – как мы помним, после нового учредительного договора он живет и работает в Лондоне. Но мы вспомним о нем под его настоящим именем. Он тоже изобретает новый мир. Создает первый электрический термометр и пирометр – прибор для бесконтактного измерения температуры тел. Ему принадлежит выдающееся изобретение – регенеративная печь, на основе которой создана  мартеновская печь в металлургии.
Вильгельм привозит из Лондона в Сухуми кабели, созданные им в английской столице специально для работ в Грузии. Один из них, подводный, ложится на дно Черного моря при прокладке Индоевропейского телеграфа. Второй, подземный, предназначается для телеграфной линии Москва-Тифлис. Она часто повреждалась снегом на высокогорном участке Коби-Гудаури, и новый кабель устраняет проблему.
В последний раз братья Сименсы (Вернер и Карл) появляются в Грузии в 1890 году. Это, как мы уже писали, третий приезд Вернера, его цель – осмотр медного рудника. Но ведь мы помним его восторженные отзывы о южно-кавказской стране, и поймем, почему в этот раз он привозит жену и дочь. Его фамилия уже звучит как фон Сименс – за два года до этого приезда кайзер Вильгельм даровал ему дворянский титул. Вместе с ним приезжает Карл, во второй раз. Ему получить дворянство только предстоит – через пять лет, от Николая II.
Вот такая примечательная грузинская часть истории знаменитой немецкой фирмы. Правда, есть в ней еще одна печальная страница. Могила Вальтера и Отто Сименсов утеряна. Их погребли, скорее всего, на Верийском кладбище, которое уничтожила советская власть, разбив на его месте парк имени Кирова. Но проходя сегодня по тбилисским улицам, не будем забывать, что впервые в истории их заасфальтировал один из преданных Грузии братьев Сименсов.

 

Владимир ГОЛОВИН

 
НИКОЛАЙ ЛОРЕР

https://i.imgur.com/VfVyLHe.jpg

«Вы, чьи широкие шинели, напоминали паруса, чьи шпоры весело звенели, и голоса». Читаешь эти цветаевские строки, посвященные генералам 1812 года, и так легко представить других блестящих военных той эпохи… Заснеженная площадь, офицеры в широких шинелях перед солдатскими шеренгами, гарцующие всадники, звон шпор, встревоженные голоса – 25 декабря 1825-го. Первая в истории России попытка революции. Не дворцовый переворот, не крестьянский бунт, а восстание образованнейших людей, стремящихся изменить весь политический строй – уничтожить самодержавие, создать конституцию и парламент, отменить крепостное право. Среди 579 дворян, привлеченных к ответственности за это неслыханное стремление к справедливости, – и два человека, в венах которых грузинская кровь. Николай Лорер и Александр Гангеблов. Познакомимся с первым из них, это будет знакомством и с примечательными судьбами грузинских эмигрантов и их потомков.
У читателей может возникнуть вполне справедливый вопрос: какая связь между немецкой фамилией Лорер и Грузией? Чтобы получить ответ, заглянем на сотню лет назад до выступления декабристов, в год 1724-й. В Москву по приглашению Петра I приезжает царь Картли Вахтанг VI. В его почти полуторатысячной свите – представители княжеских родов, фамилии которых начинают звучать на русский лад. Так капитан грузинского гусарского полка, князь Яссе Цицишвили, становится Евсеем Цициановым. У него с женой Матроной рождаются двое детей. Сын Дмитрий, знаменитый «московский Мюнхгаузен», основатель Английского клуба в Москве – личность настолько колоритная, что избежать отдельного разговора о нем просто невозможно. На официальных должностях он не служил, но бывал курьером между Екатериной II и князем Потемкиным, а это – уже немало. Свидетельствует московский почт-директор Александр Булгаков:
«Он был человек добрый, большой хлебосол и отлично кормил своих гостей, но был еще более известен, с самих времен Екатерины, по приобретенной им славе приятного и неистощимого лгуна. Слабость эту прощал ему всякий весьма охотно, потому что она не была никогда обращена ко вреду ближнего. Цицианова лжи никого не оскорбляли, а только всех смешили. У него были всегда и на все случаи жизни готовы анекдоты, и когда кто-нибудь из присутствующих оканчивал странный или любопытный рассказ, то Цицианов спешил сказать: «Да что это? Нет, я расскажу, что со мной случилось». И тогда начиналась какая-нибудь история или басенка, в которой были обыкновенно замешаны знаменитые люди царствования Екатерины II: князь Потемкин, Орловы, Разумовские, Нарышкины, Суворов, Безбородко, фавориты Екатериненские и даже сама Императрица. Граф Разумовский уверял, что известная брошюрка под заглавием «Не любо – не слушай, а лгать не мешай» сочинена князем Цициановым, но что он не хотел выставлять своего имени»
В пушкинском «Воображаемом разговоре с Александром I» читаем: «Всякое слово вольное, всякое сочинение противузаконное приписывают мне так же, как всякие остроумные вымыслы князю Цицианову». А это – уже Петр Вяземский: «Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов… Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: это своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Цицианова…».
Его сестра, мать будущего декабриста Лорера, для домашних – Кетеван, для окружающих – Екатерина, живет совсем иной жизнью. Она скрашивает старость Яссе и Матроны в украинском местечке Санжары. «…Прелестный уголок, который утопает в роскошной зелени фруктовых дерев, длинная синяя слива так обильна, что ветви гнутся над палисадниками, из которых выглядывают огромные подсолнечники, шиповник, заячья капуста, барская спесь и душистая повилика. Дома выкрашены желтой краской, спальные ставни и крыши зеленые. Вот где поселились Евсей и Матрона Цициановы».
Это описание делает племянница декабриста, легендарная Александра Смирнова-Россет, друг и собеседница Пушкина, Жуковского, Гоголя, Лермонтова, Одоевского и Вяземского, фрейлина императорского двора. Волею судеб, имя этой внучки грузинских князей, никогда не бывавшей в Грузии музы «Золотого века» русской литературы, посмертно стало связано со столицей этой страны. После того, как ее сын женился на дочери тифлисского купца Михаила Тамамшева, получил в приданое особняк на Гановской (ныне – Галактиона) улице и перевез туда обстановку материнского салона, известнейшего в Петербурге пушкинского времени. А для нас «черноокая Россети», как называл ее Пушкин, продолжит свой рассказ о грузинских корнях Николая Лорера:
«Старики продали свою землю и копили деньги для младшей дочери. Однажды вечером приехал в Санжары военный, который спросил, где бы он мог поужинать и ночевать. Ему отвечали, что самый большой дом был у князя Цицианова и что он очень гостеприимен. Он постучался. Ему отворили и спросили, кто он и что ему угодно. Он отвечал, что он полковник фон Лорер, уроженец северной Пруссии, …и, несмотря на обещание императора дать ему земли… решил ехать на юг России искать фортуны. Пока он ужинал и готовили ему постель, он разговорился, сказал им, что немцы любят семейную жизнь, и что, если ему посчастливится, то хочет жениться… «А если ты хочешь жениться, – сказал ему старик, – у нас есть еще незамужняя дочь… Его ввели к ней. Он увидел черные курчавые волосы, черные глаза, нос a la Bourbon (с легкой горбинкой – В.Г.) и белые как жемчуг зубы и сказал, что она ему нравится. А ее спросили, согласна ли она выйти за него замуж. Она отвечала: «Почтенные мои родители! Я на все согласна, что вам угодно»… Ему сообщили, что за ней 20 000 капитала, 12 серебряных приборов и дюжина чайных ложек, лисья шуба, покрытая китайским атласом, с собольим воротником, две пары шелковых платьев, несколько будничных ситцевых, постельное и столовое белье, перины и подушки, шестиместная карета, шестерка лошадей, кучер и форейтор. Выпили по обычаю рядную. Нареченный жених отправился прямо в Херсон… встретил там князя Потемкина, который… увидел европейски образованного человека и назначил его херсонским вице-губернатором, с казенной квартирой и 1000 р. содержания. На крыльях любви он поскакал на тройке в Санжары. Там их обвенчали в приходской церкви. Князь Евсей и княгиня Матрона горько плакали, расставаясь навеки со своей милой Кетеван (Катерина), тогда путешествия были очень затруднительны».
Так появляется семья, в которой родился декабрист Николай Лорер. Правда, «черноокая Россети» слегка ошиблась, но светским красавицам прощаются и не такие ошибки. Не сразу стал Херсонским вице-губернатором Иван Лорер, чьи предки Лорейны из-за религиозных гонений переселились из французской Лотарингии в Германию. Приехав в Россию с небольшим отрядом голштинских солдат Петра III и уйдя потом с военной службы, он был коллежским советником, советником Вознесенского наместнического правления и лишь потом – вице-губернатором. А уйдя с этого поста в отставку, жил в небольшом селе Водяное Херсонского уезда. Жил, прямо скажем, не богато – тогдашним вице-губернаторам, в отличие от нынешних, и в голову не могло прийти использование должностей для того, чтобы потуже набить карманы. Поэтому «вице-губернатор сделался всем известен знанием дела, честностью и простотой».
В небольшом имении на «царском тракте» из Петербурга на юг у Ивана Ивановича и Кетеван Яссеевны рождаются, ни много ни мало восемь детей. Когда глава семьи уходит из жизни, Кетеван останавливает стрелки часов: «Закатилось солнце моей жизни…». Все дела она берет на себя, по словам Смирновой-Россет, «жизнь бабушки была вроде Пульхерии Ивановны и разнообразилась одними хозяйственными заботами». К этому прибавляется и забота о почтовой станции, где останавливаются по пути на юг многие знатные особы и даже императоры. По ее просьбе, легендарный основатель Одессы дюк Ришелье приказывает вдоль главной сельской улицы высадить деревья и заложить парк. Но при всем этом средств на содержание всех детей катастрофически не хватает. И сына Николая, будущего декабриста, забирает в свое полтавское поместье Петр Капнист, брат знаменитого тогда поэта Василия Капниста.
«Связанный тесною дружбой с моим покойным отцом в продолжение 40 лет и желая помочь матери моей, обремененной большим семейством, – вспоминает декабрист, – он, вскоре после смерти батюшки, предложил отдать ему на воспитание одного из сыновей ее, и жребий пал на меня. Так я сделался товарищем и другом его первого сына…» От Капнистов Николай и отправляется в большую жизнь: «Мне было 18 лет, когда судьба бросила меня, неопытного юношу, в бурное житейское море... Я отправился на службу, напутствованный благословением близких моему сердцу, с небольшими денежными средствами, но полный юношеских надежд».
Сначала он приезжает к дяде, «московскому Мюнхгаузену», видит Москву «в веселостях и удовольствиях» и отправляется в столицу – поступать на военную службу. Живет у старшего брата Александра, который «в то время пользовался репутацией ловкого, умного, образованного человека и отличного штаб-офицера, служившего с большим отличием кампанию 1805 года…». Брат представляет его наследнику престола, великому князю Константину Павловичу, и тот определяет юношу в Дворянский полк при втором кадетском корпусе. Так Лорер встречается с человеком, чьим отречением от престола декабристы воспользовались для восстания: «…Быв наследником русского престола, отказался впоследствии от него, чтоб жениться на польке дворянке, и был невольно причиной бедствий России… моих товарищей и меня самого».
А война с Наполеоном уже в разгаре, в гостях у старого друга отца, поэта Гавриила Державина молодой человек узнает о падении Москвы. В кадетском корпусе, «по недостатку офицеров в полках гвардии», воспитанников срочно «выпускают» в войска. Лореру сначала отказывают: «еще не унтер-офицер – всего только пять месяцев в корпусе...». Но это препятствие удается преодолеть, к великой своей радости, Николай становится прапорщиком. Сражается под Дрезденом, Кульмом. Лейпцигом, входит в Париж. В 1834-м, уже в звании майора, назначается в Вятский пехотный полк.
Оформляет это назначение Евгений Оболенский, по должности – дивизионный адъютант, а вне службы – один из создателей и руководитель революционного тайного Северного общества. Он рассказывает вызывающему симпатию боевому офицеру о целях этого общества, и тот решает присоединиться к воплощению светлых идеалов в жизнь. А полком, в который Николай прибывает на службу, командует полковник Павел Пестель, руководитель второго общества заговорщиков – Южного. Судьба майора Лорера решена. Он становится ближайшим соратником Пестеля, посвящен во все его планы, хранит составленную им «Русскую правду» – основной программный документ действий после свержения самодержавия.
После провала заговора декабристов его допрашивают высшие чины империи и даже сам Николай I. Он долго отрицает свое участие в заговоре, утверждает, что никогда не слышал о «Русской правде». И вынужден признаться лишь, когда ему предъявляют донос однополчанина Александра Майбороды и показания самого Пестеля. Но вину товарищей берет на себя. Год он проводит в сыром, населенном крысами каземате Петропавловской крепости размером меньше пяти квадратных метров, и потом признается, что это было самое тяжелое заточение за все 18 лет отбытия наказаний. А о дальнейшем свидетельствует документ:
«Сначала отрицался, а потом показал, что был принят в Южное общество в 1824 году. Знал, что цель оного состояла в введении республиканского правления с истреблением всей императорской фамилии и что положено было начать действия в 1826 году покушением на жизнь покойного императора; также слышал о сношениях с Польским обществом и о согласии Южного уступить Польше завоеванные у нее области. Действия его по обществу состояли только в том, что он ездил с поручением – один раз с письмом к Юшневскому, а другой – для словесного объяснения с Матвеем Муравьевым-Апостолом. Он принял одного члена. По приговору Верховного уголовного суда осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу на 12 лет. Высочайшим же указом 22 августа повелено оставить его в работе 8 лет, а потом обратить на поселение в Сибири».
С января 1827-го Николай Иванович вместе с другом Михаилом Нарышкиным – в Читинском остроге, «весьма тесной и дурной крепости, откуда всякий день водили преступников на разные земляные работы». Но есть при этом и светлый момент: вместе с другими женами декабристов, последовавшими в Сибирь за мужьями, в Читу приезжает и жена Нарышкина – Елизавета, друг Лорера. Через пару лет 120 государственных преступников переводят в специально выстроенный для них Петровский завод. Там условия полегче. У каждого – комната с выходом в коридор, посылки получаются без ограничений, так что, появляются нормальная еда на общем столе, библиотеки, музыкальные инструменты…
Но от работ никто не освобожден. Летом – чистка дорог, копание рвов, строительство нового шоссе, зимой – молотьба зерна на жерновах. А в свободное время – занятия каким-нибудь ремеслом, разведение сада. И у декабристов появляются свои сапожники и слесари, портные и живописцы, садовники и огородники. Жены их снимают квартиры близ крепости, «получая от родных деньги и все нужное и нанимая прислугу».
Так проходят еще два года, и поступает указ о смягчении наказания – отправке на поселение. Лорер, «из-за невозможности получать от родственников достаточную помощь», ходатайствует, чтобы его поселили вместе с Нарышкиными, но получает отказ. Друзей привозят в Иркутск, чтобы там определить места поселений. Делает это генерал-губернатор Восточной Сибири Александр Лавинский.
«Господа, – объявляет он. – Я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано «заштатный город», и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много удобных мест для поселения? Кто из вас, господа, Лорер? Вам досталось по жребию нехорошее местечко – Мертвый Култук, за Байкалом. Там живут одни тунгусы и самоеды, и ежели вы найдете там рубленую избу, то можете считать себя счастливым. Впрочем, в утешение ваше скажу, ежели вы любитель природы, что местоположение там очаровательное и самое романтическое».
Ничего себе смягченье наказанья! Лореру не остается иного, как ответить: «Красоты природы могут занимать и утешать свободного путешественника-туриста, но мне приходится кончать там свой век безвыездно». Правда, Лавинский уверяет, что уже попросил в Петербурге разрешения поселить его в другом месте и советует запастись чаем, сахаром, мукой, свечами, топором и какой-нибудь посудой. Все это помогают приобрести Нарышкины, добавляющие еще книги и «предметы роскоши» – пару серебряных подсвечников и коробочку курительных свечей.
По дороге в Мертвый Култук (одно названье-то каково!) казак, сопровождающий ссыльного, сообщает ему мало приятного: летом ехать по этой дороге «невыносимо или, лучше сказать, невозможно» – поперек нее ложатся медведи. А в месте поселения – лишь одна «рубленая избенка», зверолова-промышленника. В страшный мороз путники видят с перевала горный хребет, граничащий с Китаем, замерзший Байкал и «Мертвый Култук, т. е. с десяток шалашей, служащих жилищем тунгусам, самоедам и поселенцам». Изба там, действительно, единственная. Хозяин, промышляющий охотой на соболей, сдает за 5 рублей половину ее – крохотную чистенькую комнатку, которую почти полностью заполняет скарб приехавшего. Окна закрыты слюдой и бычьим пузырем – стекла не выдерживают 40-градусный мороз...
Перспектива жизни здесь – самая мрачная. Во-первых, «придется мне доживать весь мой век в этом медвежьем уголке, одному, отделенному 7 тыс. верст от родины, друзей, знакомых». А во-вторых и в главных, летом хозяин с женой уходят на промысел, оставляя избу пустой, но с хлебом и мукой: в нее приходят варнаки – беглые каторжники, «они весною, как хищные звери, идут толпами с Яблонового хребта, жгут деревни, грабят и убивают людей». Не оставишь еды – сожгут домишко. А уйти с хозяевами на охоту невозможно: «Там тебе будет больно нехорошо, еще хуже, чем здесь. Там в болотах такая мошка, муха, овод…».
Легко представить состояние несчастного ссыльного: «Этот простой рассказ показал мне во всей страшной наготе мою будущую жизнь… Я отчаивался… Скоро я потерял аппетит: ни одна книга меня не занимала, и шепот и урчание кипящего самовара одно развлекало меня…». Так продолжается трое суток. Вечером Лорер сидит «пред своим маленьким столиком грустный, задумчивый, по обыкновению». И вдруг – лай собак, звон колокольчика, крик погоняющего лошадей ямщика.
На пороге появляется казак, уехавший после того, как привез Лорера в это страшное место: «Николай Иванович, собирайтесь, вот вам письмо, едем в Иркутск». Письмо от Елизаветы Нарышкиной: «Дорогой Н... Приезжайте как можно скорее, мы будем спокойно жить в Кургане (в Тобольской губернии), на 4 тысячи верст ближе к нашему Отечеству!» Ошеломленный Лорер дарит хозяевам все свои припасы и вещи, платит за месяц вперед 5 рублей и, несмотря на ночь, спешит уехать. «Во всю дорогу я недоумевал, кто был моим избавителем и ходатаем? Кто устроил так, соединить меня с лучшими моими друзьями, Нарышкиными? Я этого не знал тогда, но во всю дорогу молил бога о здравии моего незнакомого благодетеля».
Оказывается, что благодетеля нет. Есть благодетельница – все та же «черноокая Россети». Любимая фрейлина императрицы Александры Федоровны во время своего дежурства воспользовалась тем, что Николай I был в хорошем расположении духа, и попросила его облегчить судьбу дяди – всего лишь поселить вместе с Нарышкиными. «Придворные куртизаны, – писал Лорер, – крепко боялись говорить о нас даже, но племянница моя, обладая прелестною наружностью, умом, бойкостью, пренебрегла придворным этикетом и добилась своего. Государь тут же спросил у Бенкендорфа, где я поселен, но граф, не зная места, замялся, и тогда государь сказал: «Все равно. Где поселен Нарышкин?» – «В Тобольской губернии, ваше величество». – «Так пошлите эстафету к Лавинскому с приказанием поселить дядю фрейлины Россет в том самом месте, где поселен Нарышкин». Этими короткими словами решилась моя судьба, я избавился Култука и смерти от разбойников-варнаков».
И вот Лорер с Нарышкиными живут в городе Кургане Тобольской губернии, недалеко от границы Европейской России, на квартирах, с долей свободы – можно выезжать за 20 верст от города, но вечером непременно возвращаться. Вскоре появляются другие декабристы, ссыльные поляки, «образовался свой кружок». Некоторые строят дома, занимаются пахотой и садоводством. А на пятый год этой мирной поселенческой жизни в Курган прибывает 18-летний наследник престола, будущий Александр II. Не видя нигде декабристов, он остается недоволен тем, что им «велено было удалиться, чтоб не произвести на него дурного впечатления». И посылает проведать их своего наставника, поэта Василия Жуковского.
Тот – давний друг «преступников» и проводит с ними всю ночь. Наутро он уходит будить своего воспитанника, и тут же возвращается: Александр желает, чтобы все они были в церкви. Жуковский размещает опальных друзей поближе к молящемуся цесаревичу. А тот, по окончании обедни, пристально смотрит на них и… кивает им головой. Возвратившись в Петербург, он просит отца помиловать этих поселенцев, но император непреклонен: у него положено, «что декабристы не могут возвратиться иначе, как через Кавказ», он повелевает отправить туда «солдатами до выслуги» и обосновавшихся в Кургане.
А Лорер уже «сторговал себе хорошенький небольшой домик, задумывал и о женитьбе, чтоб не кончить своего века одиноким бобылем, даже назначил день и созвал приятелей, чтоб отпраздновать новоселье». И тут появляется городничий, в отличие от всех предыдущих визитов, в мундире: «Скажу вам новость довольно неприятную, Николай Иванович. Вы назначены солдатом на Кавказ...» – «Шутите?» – «Ей-богу, нет!» – «Были вы у Нарышкиных?» – «Был... Елизавета Петровна слегла в постель от этой новости». Известие о предстоящей солдатчине Николай Иванович воспринимает не иначе, как странное: «После 12-летней жизни в Сибири, с расклеившимся здоровьем, я снова должен, навьючив на себя ранец, взять ружье и в 48 лет служить на Кавказе». Городничему он возмущенно заявляет: «Если это новое наказание, то должны мне объявить мое преступление. Ежели же милость, то я могу от нее отказаться, что и намерен сделать». Но кому он это говорит – чиновнику, лишь извещающему о решении, принятом императором?
И летом 1837-го Николай Лорер в погонах рядового оказывается в Тенгинском полку Кавказского корпуса: «Пойду воевать с бедными горцами, которые мне ничего не сделали и против которых я ничего не имею». Служится ему трудно, от усталости и страшной жары, особенно с полной выкладкой, из носа и ушей идет кровь. Но служит он так, что начальство ему благоволит, за пару лет он из рядового становится унтер-офицером, потом – прапорщиком. А физические трудности скрашивает то, что он сближается с интереснейшими людьми – штабс-капитаном Львом Пушкиным, братом великого поэта, с начальником Черноморской Береговой линии генералом Николаем Раевским, с еще одним декабристом Александром Одоевским…
А однажды письмо и книгу, переданные племянницей Россет, ему приносит молодой офицер, представившийся «поручик Лермонтов». Фамилия эта Лореру ничего не говорит: «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился... он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу дать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно». Потом эта холодность исчезает, они часто встречаются, и Лорер становится одним из тех, кто общался с поэтом перед дуэлью. И как представитель их общего Тенгинского полка, он несет гроб с телом Лермонтова на кладбище.
Через год после похорон, в 1842-м – очередной сюрприз от Смирновой-Россет. Она пересылает записку, полученную от директора инспекторского департамента военного министерства, графа Петра Клейнмихеля: «Спешу поздравить А.О. Смирнову. Сегодня подписана государем отставка дядюшки вашего Н.И. Лорера по болезни». Но принципиальный Лорер далек от восторга: «Отставка моя довольно оригинальна тем, что по исчислении моих подвигов на Кавказе как рядового начальство не поместило моей военной службы до ссылки в Сибирь, и в графе о происхождении прописало: «Из государственных преступников» и запретило въезд в обе столицы, подчинив меня надзору местной полиции. И тут еще не полное прощение, не полная свобода».
Действительно, о какой свободе может идти речь, если ему запрещен въезд в обе столицы, где живут все близкие ему люди? И он уезжает в семейное имение Водяное, принадлежащее теперь его брату Дмитрию, на могиле матушки Кетеван горько плачет «о потерянных счастливых днях своей юности». Женится на воспитаннице своей сестры Надежде Изотовой, живет тихой семейной жизнью. Казалось бы, теперь в его жизни «все утряслось», но судьба готовит новые испытания. Через 6 лет брака умирает жена, затем – двое из троих детей. Угнетает безденежье: «Брат мой дает мне на содержание 1500 рублей ассигнациями в год, кроме стола и квартиры. Конечно, сумма так ничтожна, что я не только прежние долги не уплатил, но с прибавлением семейства сделал новые и довольно значительные, судя по моим средствам, болезнь жены умножила долги, а доход все один и тот же».
Правда, Дмитрий просит царя после своей смерти сделать наследниками Николая Ивановича и его дочь Веру, тот соглашается «исключительно за службу на Кавказе». Потом – амнистия 1856 года, Лорер переезжает в Полтаву, берется там за перо. И оставляет нам интереснейшие, написанные живым языком «Записки моего времени». Уж кому-кому, а ему есть что рассказать «о времени и о себе»…
И знаете, как Николай Иванович в конце жизни объяснил, почему выбрал стезю, принесшую ему столько мук – физических и душевных? Очень просто: «Я не был ни якобинцем, ни республиканцем, – это не в моем характере. Но с самой юности я ненавидел все строгие насильственные меры!»


Владимир ГОЛОВИН

 
АНАТОЛИЙ ГРЕБНЕВ

https://i.imgur.com/9eI0IAY.jpg

Он – из того поколения тбилисских мальчишек, которые взрослели в предвоенные годы. И, повзрослев, откуролесив на родных улицах, ушли в большую жизнь, чтобы их имена зазвучали не только на огромную страну, но и за ее пределами. А вот его во всем мире узнали вовсе не под тем именем, которое запомнила столица Грузии, и которое осталось лишь для близких людей – Густик. Полностью – Густав Айзенберг. Под заменившим это имя псевдонимом «Анатолий Гребнев» он стал одним из символов коренных перемен в советском кинематографе, автором сценариев знаковых фильмов своего времени.
Он рос на Плехановском (ныне – Агмашенебели) проспекте, где родился в 1923-м, учился в знаменитой немецкой школе, доступной для любого юного тбилисца и закрытой во время войны, лето проводил в пионерском лагере. И там, в горном местечке Патара Цеми между Боржоми и Бакуриани, сдружился с мальчишкой на пару лет моложе себя. Того звали вполне в духе тех годов – Марлен, производное от Маркса и Ленина. Конечно, они и предположить не могли, что вскоре расстреляют их отцов, а сами они через годы сотворят фильм, вошедший в историю кино… А особая часть его жизни – находящийся недалеко от дома ТЮЗ.
Театр юного зрителя был заветным местом для тбилисских школьников, для плехановских – и подавно. У Густика там еще и мама работала. И он становится участником «детактива» – активистом-энтузиастом этого театра. А еще трудится на первой в мире детской железной дороге парка Муштаид, над которой шефствует ТЮЗ, и выпускает настоящую печатную газету «Дети Октября». Ее материалы – о ТЮЗе, его артистах, спектаклях, встречах со зрителями. Так Густав приходит в литературную работу, «кумиры-артисты здоровались со мной, каждый раз повергая в смущение». А об одной из постановок своего главного кумира, «молодого, очень серьезного человека с характерно вскинутой головой, в очках», он пишет уже в республиканской газете «Молодой сталинец». И так знакомится с Георгием Товстоноговым.
Через пару лет после этого, в 1940-м, семнадцатилетний Густав уже заведует отделом в этой газете. Вообще же, о детстве он вспоминал: «Занимался общественной работой, вместо того чтоб читать Фенимора Купера и играть в индейцев; о юных годах вспоминаю с удивлением: кто это был, неужели я? Вот только Маяковский «Облако в штанах» в исполнении Яхонтова – это уже в восьмом классе, а в десятом Пастернак, вот этот серый однотомник 33-го года издания, да еще Багрицкий и Есенин, переписанный от руки... Вообще же, кажется мне, поумнел я где-то годам к тридцати пяти…».
Задолго до этого «поумнения», в 15 лет он пишет в своем дневнике то, что так и не решается сказать девушке Манане, в которую влюблен: «Сейчас тебя провожает этот заносчивый мальчик Булат Окуджава». С Булатом он встречается на Грибоедовской улице, в доме своей старшей подруги Люлюшки, Луизы Налбандян, с которой познакомился все в том же пионерском лагере в Патара Цеми. Она – двоюродная сестра «заносчивого мальчика». На ее свадьбе Густав, «еще жалкий школьник», впервые в жизни напивается, и потом они с Окуджава долго вспоминают это событие.
Но особой дружбы у них тогда не получается: Густав раскритиковал стихи Булата, и тот долго не мог простить этого. А спустя годы никак не мог припомнить девушку по имени Манана и, тем более тот факт, что он ее у кого-то отбивал. В середине 1990-х, когда он описывает свое тбилисское детство в книге «Упраздненный театр», Айзенберг, уже ставший Гребневым, звонит ему: «А знаешь, я ведь, пожалуй, единственный твой читатель во всей Москве, кто видел и помнит твоих героев!» И это действительно так… А конфликт, связанный с юношескими окуджавскими стихами происходит в литературном объединении МОЛ – «Молодом обществе литераторов».
Оно возникает вскоре после начала войны при республиканской газете «Заря Востока», руководит им бывший акмеист, поэт Георгий Крейтан, редактор одного из отделов газеты. Вокруг него собирается замечательная молодежь. С приставкой «в будущем» – литературный критик Гия Маргвелашвили, театровед Этери Гугушвили, переводчик европейской поэзии Борис Резников, писатели Николай Шахбазов и Федор Колунцев (Тадеос Мелик-Бархударян), автор детских книг Виль Орджоникидзе, пламенная диссидентка Элла Маркман… Первый среди них – Густав Айзенберг, его стихи признаются лучшими. При этом он успевает работать и в газете Закавказского фронта «Ленинское знамя». Кстати, в МОЛ входит и его будущая жена Галя Миндадзе.
Все они беззаветно любят свой город. «Он одарил нас, как и всех наших земляков-ровесников, одними и теми же понятиями, привычками и даже словечками, целым лексиконом, по которому тотчас узнаешь в человеке своего, – вспоминал Гребнев. –  Национальность тут совершенно ни при чем, в это никто не вникал, словечки же были непонятного происхождения, скорее всего тюркского. Например, «скес», что означало «жадный», или «пинач», то есть «неумеха» в переводе на русский; «битур», то есть «обман», «обитурили» – значит, обманули… Или еще ласково-снисходительное «тутуц». И больше того – «тутуц-джан». Это то, после чего невозможно держать обиды на друга, а кавказский человек, заметим, обидчив и горд. Ты ему: «Зло на тебя имею», а он в ответ: «Тутуц-джан» – и тут не захочешь да рассмеешься, и все как рукой сняло».
А эти воспоминания относятся уже к 1944-му: «В тот год пятеро из нас перебрались в Москву, в Литературный институт – «тбилисский десант», как окрестил нас позднее в своих воспоминаниях Юрий Трифонов; остальные сподвижники до поры обретались еще в Тбилиси»… «Сентиментальная любовь к родному городу и верность его традициям не помешали многим из нашего круга перебраться в свое время в Москву, и здесь наши ребята тбилисцы на удивление прижились и процвели на самых разных поприщах, можно сказать, все как один. Не хочется сыпать именами, скажу, не называя, что среди друзей-земляков один стал знаменитым кардиохирургом, другой – знаменитым русским поэтом, третий – государственным деятелем, сразу несколько человек – журналистами и партийными функционерами. Не обделили мы и кинематограф: вот здесь назову того же Хуциева, Кулиджанова, сценаристов Добродеева и Храбровицкого, режиссера Сергея Параджанова, с которым я учился в школе, и это еще не все».
К тому времени уже нет Густава Айзенберга – есть Анатолий Гребнев. И это можно понять. О том, как относились в те годы к слову «немец», разъяснять не надо, родители репрессированы... Сам сценарист не любил вспоминать об этом, не будем этого делать и мы. Зато «расшифруем» друзей-земляков, именами которых ему «не хочется сыпать: Владимир Бураковский, Булат Окуджава, Евгений Примаков. Журналистов же и партийных функционеров не перечислить.
В Москве Гребнев учится аж в двух престижных творческих вузах: в Литературном институте имени А. М. Горького на курсе замечательного поэта Ильи Сельвинского и на театроведческом факультете ГИТИСа (Государственного института театрального искусства). Оба вуза оканчивает в 1949-м. За три года до этого к нему в Москву приезжает Галя Миндадзе. Денег на дорогу нет, и она устраивается работать медсестрой, сопровождающей вагон с ранеными… Живут они, мягко говоря, небогато. Но главное –  Анатолий продолжает жизнь в журналистике уже на всесоюзном уровне.
Газета, в которой он работает, называется «Советское искусство», потом ее переименовали в «Советскую культуру». Заместитель заведующего отделом Гребнев, по его собственным словам, «поездил в свое время по алтайской целине в пору ее освоения, побывал на «великих стройках» под Куйбышевым и Сталинградом, потом занесло меня в Иркутск, где также строилась новая ГЭС, и наконец в Братск». О кино он и не думает: «Сценаристом я стал волею случая, на четвертом десятке жизни, будучи отцом двух детей и не имея оснований бросать работу, которая меня кормила. К тому же, сказать по правде, большого интереса к кинематографу никогда не питал».
Но в 1957-м, когда он «прочно засел в газете», они с Федором Колунцевым (тем самым, из тбилисского МОЛа) рассуждают «на вечную тему, где бы раздобыть денег». За год до этого создается Сценарная студия, в которой «молодые, подающие надежды писатели под приглядом опытных руководителей должны были освоить сценарное дело, чтобы затем двинуть вперед наш возрождавшийся кинематограф». В ней оказываются Федор с женой Алой Беляковой и ее подругой, поэтессой Юлией Друниной. Тбилисский друг, который «по-своему поднаторел в сценарных делах… знал замечательный способ заработать деньги». Способ этот таков: «Кинематограф и был, оказывается, тем золотым дном, которое до сих пор не просматривалось в нашей с ним жизни, а между тем было рядом и ждало нас. Что может быть проще: пишешь заявку, пять-шесть страничек текста, получаешь за них аванс, потом за месяц-два пишешь сценарий, и если даже он почему-либо не проходит, аванс все равно остается за тобой. А это – 1500…». Деньги, прямо скажем, немалые по тем временам.
Сценарий Колунцева с треском проваливается, его признают «идейно порочным», автора даже исключают из студии. А Гребнев, замыслив «актуальное сочинение», опирается на личный опыт, накопленный в поездках по стране: «Всюду можно было наблюдать энтузиазм молодежи – пишу это без кавычек – двинувшейся на освоение новых мест, навстречу новой судьбе, как пелось в песнях. О том и был мой сценарий «Ждите писем». В этом сценарии – отсидевший в лагере парень, лихой московский таксист, девушка, преданная любимым человеком, десятиклассник из интеллигентной семьи. Их истории «как бы уравновешивали друг друга, создавая в некотором роде «полотно».
Но от сценария до фильма – дистанция огромного размера: «После нескольких месяцев работы, завершив наконец свой труд, автор с удивлением обнаружил, что труд этот… никем не ожидаем и никому не нужен». Редакторы студий «Мосфильм» и имени Горького «отфутболивают» никому не известного автора до тех пор, пока жена его друга Алла Белякова не встречает режиссера, «который автоматически спросил у нее, нет ли на примете хорошего сценария, он это спрашивал… всегда и у всех, вместо «Как живешь?», то есть, не ожидая ответа». Но Алла отвечает ему конкретно: «Есть!».
«Так возник в моей жизни первый мой режиссер – Юлий Карасик, – вспоминал Гребнев. – Если верить его словам, он как раз и искал нечто подобное тому, что написал я, и отверг целую кучу сценариев, прежде чем набрел на мое гениальное сочинение. Словом   «гениальное» Юлий оперировал с легкостью, приложив его не только к моему сценарию, но и к себе, а главное, к нашему будущему фильму, который должен потрясти мир». Текст представляют на обсуждение в Министерство культуры РСФСР, «что было уже некоторым успехом: по крайней мере, сценарий прочли и готовы были о нем поговорить».
Собравшиеся в кабинете заместителя министра чиновники лютуют: «Воспроизвести то, что там говорилось, не хватит никакой фантазии. Был, замечу, 1959 год, время хрущевской оттепели. Какая уж там оттепель! В невинном моем сочинении нашли попытку ревизии каких-то основ (тогда это было модным), принижение, а точнее низведение нашей славной молодежи на уровень воровской малины и т. д. Особенно, как я уже говорил, досталось мне за разговорную речь моих героев. И не случайно в сценарии ни слова о комсомоле, о коммунизме как идеале наших людей. Я цитирую так подробно, чтобы дать представление сегодняшнему читателю о том абсурде, в котором мы жили». А заместителем министра, курирующим кинематограф, оказывается Александр Филиппов, бывший сталинградский партийный функционер, с которым Гребнев познакомился в командировках от газеты. Его поведение непредсказуемо:
«Выслушав все это обсуждение, длившееся, помню, часа полтора и увенчавшееся полным разгромом сценария, Александр Гаврилович все с тем же невозмутимым видом поблагодарил товарищей за полезный, как он выразился, разговор. Был высказан, добавил он, целый ряд замечаний. Будем надеяться, автор и режиссер учтут их в дальнейшей работе. Сколько вам понадобится времени на это? Недели хватит? Надо, товарищи, поторопиться с запуском, лето не за горами. Самое замечательное, что никто не удивился, кроме нас с Карасиком, столь странному повороту событий. Чиновники расходились, как ни в чем не бывало, пожимая нам руки на прощание. Сам Александр Гаврилович, только что показавший нам высший класс аппаратного маневра, в чем, как видно, уже поднаторел, смотрел на нас с каким-то, как показалось, веселым интересом, относившимся, по-видимому, к нашей наивности».
Итак, работа над фильмом все-таки начинается, но из-за этого приходится уйти из газеты: редактор не опускает Анатолия в отпуск, а ему необходимо быть на съемочной площадке. «Чтобы из-за этого грохнуть редактору на стол заявление об уходе и мчаться в аэропорт, такое возможно только на первой картине, да и то не от большого ума, в чем должен себе сейчас честно сознаться», – говорил он позже. Но как не мчаться в аэропорт, если съемки, ко всему, еще и проходят в родной Грузии:
«Прекрасная группа, прекрасный городок Боржоми и леса, где мы снимаем сибирскую тайгу, и гостиница, куда возвращаемся замерзшие и грязные, в тулупах, а рядом за столиками гуляет коммерческий бомонд из самого Тбилиси, а наш полупьяный официант Бидзина с выражением снисходительной симпатии на упитанном лице носит нам чай в подстаканниках – с одним и тем же всегда вопросом: «Ты что, в баню пришел?»
А съемочная группа, действительно, прекрасная: в главной роли – Анатолий Кузнецов, будущий красноармеец Сухов, второй режиссер – Владимир Мотыль, «мечтавший о самостоятельной постановке» и блестяще исполнивший эту мечту культовыми фильмами «Женя, Женечка и «катюша», «Белое солнце пустыни», «Звезда пленительного счастья». А режиссер-дебютант Карасик создаст, пусть не гениальные, но очень хорошие картины «Дикая собак динго», экранизации чеховской «Чайки» и «Стакана воды» Эжена Скриба…
Фильм «Ждите писем» выходит на экраны летом 1960-го, Гребнев признается: «Режиссер мой обещания своего не сдержал, картина гениальной, как ни прискорбно, не получилась. Но критика приняла ее хорошо…  Впрочем, в картине нашей была, наверное, какая-то своя привлекательность. А в кинотеатрах был даже некоторый успех. Количество зрителей мерялось тогда десятками миллионов». В общем, первый блин – не комом, и Анатолий считает себя «уже свободным художником, то есть, попросту говоря, безработным». Ведь он уже «чувствовал себя заправским киношником… и не мыслил для себя другого занятия, кроме как писать сценарии и ездить на съемки, если повезет». Однако все повторяется: следующая его заявка на сценарий «так же лениво и безрезультатно блуждала по редакторским кабинетам, то и дело теряясь где-то у кого-то».
Он и впрямь безработный, но тут на помощь приходит друг-земляк Евгений Примаков, «в ту пору еще не известный широким кругам общественности». Как арабист, он работает в радио-редакции, вещающей на Ближний Восток, и предлагает Анатолию раз в неделю писать три-четыре страницы обозрений культурной жизни СССР. В результате – «деньги небольшие, но были они тогда очень кстати, других не было». Проходит год, пока не появляется второй фильм, в титрах которого значится фамилия Гребнева.
Снимает его в 1962-м все тот же Карасик. Это – «Дикая собака динго», дебют замечательной актрисы Галины Польских. Сценарий пишется на основе одноименной повести Рувима Фраермана. И повесть, рассказывающая о первой любви и взрослении подростков, становится одной из самых популярных в СССР именно после выхода этого фильма, хотя написана она еще в 1939 году. Высоко оценивают картину и за рубежом – главный приз «Лев святого Марка» и премия «Золотая ветвь» Национального центра фильмов для юношества на Кинофестивале детских фильмов в Венеции, звание «Выдающийся фильм года» на Фестивале лучших фильмов 1962 года в Лондоне, диплом жюри Международного кинофестиваля в Вене. Словом, несомненный, большой успех.
Этой картиной Гребнев начинает многолетнюю работу на «Ленфильме» и пишет для этой киностудии сценарии тринадцати фильмов. Далеко не у всех из них счастливые судьбы. Например, сценарий «Два воскресенья» печатается в журнале «Искусство кино», знаменитый театральный режиссер Анатолий Эфрос хочет реализовать его на «Мосфильме». Но обоим сразу объясняют, что «Кинематограф тоскует по «Великому гражданину», а у них – мелкотемье: провинциалы, случайно встретившиеся в Москве.
Гребнев, так и не принявший законы кинематографического закулисья, пишет письмо главному редактору «Мосфильма». А таковым оказывается Лев Шейнин, следователь сталинских времен, чьи творения основаны на деятельности «органов»… «Кончилось тем, что Анатолий Эфрос взялся за другую работу, мои «Два воскресенья» повисли в воздухе, затем перекочевали на «Ленфильм», где их благополучно, а если точнее, то неблагополучно поставил мой друг Владимир Шредель», – вспоминал сценарист. От этого фильма в памяти советских людей осталась только песня о «голубых городах, у которых названия нет». А следующий сценарий и вовсе зарублен. Назывался он «В этом городе я не был двадцать лет». И уже из названия нетрудно понять, что о «Великом гражданине» речь не шла и в нем.
Но лента, вписавшая имя Гребнева в историю кинематографа, все-таки появляется. На «Мосфильме», в 1966 году. Это – «Июльский дождь», снятый Марленом Хуциевым, на счету которого уже «Весна на Заречной улице», «Два Федора» и искромсанная, разруганная Хрущевым, переименованная в «Заставу Ильича», но оставшаяся эпохальным событием картина «Мне двадцать лет». «Июльский дождь» начинается с бессюжетной истории, рассказанной Хуциевым: «Парень и девушка. Стоят оба под дождем, не знакомы. Девушке надо куда-то бежать, и парень одалживает ей свою куртку, берет у нее телефон. Начинает звонить, но куртку забирать не торопится. Чтобы был повод позвонить еще. Такой вот телефонный роман...».
Гребнев и его, как говорят в Тбилиси, «друг с коротких штанишек» работают над сценарием в Доме творчества в Болшеве, «в домике-коттедже близ основного корпуса». Работа идет нелегко, многое отметается, многое появляется экспромтом: «Сочинив сцену, придумывали следующую, почти ничего не зная наперед. Это, вообще-то говоря, не дело, так не работают. Но зато, какое удовольствие, кайф, как сказали бы теперь». Споры идут вовсю: «Случались у нас ситуации, когда сакраментальное «тутуц-джан» шло в ход то с одной, то с другой стороны»... Так появляется фильм, пронзительно-лирический, заставляющий задуматься о себе и о времени, в котором живешь, с документальными  вставками, песнями в исполнении Юрия Визбора. Фильм об исходе «оттепели», о том, как выбираются жизненные пути и разбиваются надежды. Неслучайно Хуциев говорил, что это – вторая часть задуманной им дилогии, первая – «Мне двадцать лет», а вторую можно назвать «Мне тридцать лет»…
В 1967-м – картина «Сильные духом» о легендарном разведчике Николае Кузнецове, предвосхитившая «17 мгновений весны». А в 1970-е годы самый «громкий» сценарий Гребнева – «Старые стены». Его героиня – директор текстильной фабрики, но он вовсе не производственный, он – вновь о человеке, ищущем свое место в жизни. В картине Виктора Трегубовича главную героиню играет Людмила Гурченко, считавшая эту роль поворотной в своей актерской судьбе. А в пьесе «Деловая женщина», созданной по этому фильму, – другие замечательные актрисы: в ленинградской Александринке (театре имени Пушкина) – Нина Ургант, в Вахтанговском – Юлия Борисова. Лишние билетики спрашивают задолго до подхода к этим театрам.
В те же 1970-е по гребневским сценариям Ян Фрид снимает «Прощание с Петербургом» о пребывании в России великого Иоганна Штрауса, Юлий Райзман – «Визит вежливости» о военных моряках, Борис Фрумин – «Дневник директора школы» с великолепным Олегом Борисовым. Сценарий комедии «Ни слова о футболе» Гребнев показывает Отару Иоселиани, который по старой дружбе интересуется, нет ли у него «чего-нибудь». Автору «Листопада» сюжет нравится, он хвалит несколько сцен, но признается, что для Грузии сценарий не подходит: «Сестра ополчилась на старшего брата, грозится вывести его на чистую воду – ни один грузин этого не поймет!». И фильм снимает режиссер Исаак Магитон, в одной из ролей – будущая футбольная звезда Федор Черенков.
А в 1982 году сразу три бывших тбилисских подростка, Анатолий Гребнев, Борис Добродеев и Лев Кулиджанов, получают высшую премию страны – Ленинскую. За несколько лет до этого автор известных документальных фильмов Добродеев приходит к другу, как к знатоку игрового кино, с заманчивым предложением: сценарий для художественно-документального многосерийного телевизионного фильма, никаких связей с кляузным Госкино. Гребнев сначала соглашается и лишь потом спрашивает, о чем фильм. «Услышав ответ, слегка поперхнулся. О Карле Марксе. – Нет-нет, – быстро пришел мне на помощь Добродеев. – Не то, что ты подумал. Никакой политики. Семейная хроника. «Сага о Форсайтах»! Представь себе, на этом материале!»
Киноэпопея о создателе «Капитала» должна называться «Неизвестный Маркс». Соответственно, сценаристы отправляются на поиски фактов, не особенно известных широким массам. В Германии, Франции и Англии (неплохая поездка в 70-е годы!) оказывается, что дома, в которых обитал главный герой, сохранились, но нынешние жильцы слышали о нем краем уха. Даже правнук Маркса, который в Париже рассказывал лишь о том, как «каждый год ездит по приглашениям в Советский Союз и какой прием ему оказывают, в частности, в Грузии, в Кахетии». Кто бы сомневался… Зато в современной западной литературе о Марксе – немало. И сценаристы, знающие биографию Маркса «по одной-единственной доступной книге Франца Меринга, вгонявшей в тоску не одно поколение советских студентов», погружаются в чтение.
В итоге оказывается, что «неизвестный Маркс был, разумеется, намного интереснее хрестоматийного и… позволял себе иной раз нечто, не подобающее классику марксизма». У верной служанки семьи появился от него незаконнорожденный сын, которого отправили в деревню, в редкие приезды к матери дальше кухни не пускали, а дочери Маркса его так и не признали. Отцовство взял на себя… конечно же, Энгельс, открывший тайну лишь на смертном одре. Жил Карл на деньги, которые каждый месяц отправлял все тот же Фридрих, управлявший фабрикой своего отца. О том, что этот «доход» Маркса был постоянным, в СССР не уточняли. Как, впрочем, и то, что обе дочери Маркса совершили самоубийства. А Энгельс даже просит друга «как-то соразмерить свои траты с его, Фреда, жалованьем или, по крайней мере, предупреждать о них заблаговременно, ведь и так уже приходится просить деньги вперед».
Оба друга были убеждены, что один просто обязан помогать другому как гению, который «должен завершить главный труд своей жизни на благо человечества – книгу «Капитал». Но Энгельс всерьез обижается, когда на сообщение о смерти его жены (которую, кстати, в доме Маркса не принимали как невенчанную) друг Карл вскользь соболезнует и посвящает ответ тому, что он на мели, и надо срочно прислать дополнительные деньги. При этом на чужие деньги Маркс распивает дорогие вина и заводит породистых собак, а его жена Женни заказывает в Лондоне роскошные визитные карточки. Они с нетерпением ждут смерти богатых родственников, одного из которых Карл называет не иначе, как старой собакой.
Конечно, экранизировать это и еще многое другое для страны, строящей коммунизм, невозможно, хотя Гребнев прекрасно знает, что «великий основоположник давно уже был в массовом сознании фигурой анекдотической». Поэтому решено снимать не 12, а лишь 7 серий, только о молодости «основоположника» и его жены, где не было столь неприглядных фактов. Эта, и впрямь семейная сага, так и называется: «Карл Маркс. Молодые годы». Сценарист вспоминал, как, «объяснял знакомым, спасая свою репутацию», что делает нечто вроде очень популярного тогда английского сериала «Сага о Форсайтах», не более того. Но «в ответ сострадательно ухмылялись: знаем, мол, что за «сага».
Фильм о молодой семье без педалирования политики получился и впрямь интересным. По словам Гребнева, он «увлекал население целой страны, подобно сегодняшним популярным сериалам… тогдашний одержимый юноша с его любовью и страстью, необузданным стремленьем к избранной цели, ради которой он мог, не думая, принести в жертву себя и других, вызывал скорее симпатию, чем отторжение. Что поделаешь, фанатики все еще милы нашему сердцу».  И еще одна цитата: «Думал, будет тоска смертная, «Капитал». А вот же, оказывается, как интересно, надо же! Примите мои поздравления!» Это сказал Кулиджанову… Брежнев. И Гребнев резюмирует: «Вожди КПСС имели о Марксе такое же смутное представление, как и простые смертные».
А вот в Германской Демократической Республике фильм не понравился, в первую очередь, главе страны Эрику Хоннекеру. Для немецких товарищей во всем нужен орднунг, порядок: если звучит имя Маркса, то должна быть хвалебная ода каждому деянию основоположника. И в ЦК КПСС отправляется «телега», в которой авторам фильма вменяется «намеренное, в пользу буржуазной пропаганды, принижение образа Маркса и его учения» и предлагается «переработать сценарий, а съемки приостановить». Не помогло. И пресса ГДР практически молчит о картине, по берлинскому телевидению ее показывают лишь один раз, и то – в дневное время... А Ленинская премия, присужденная трем тбилисцам, полностью уходит на банкет, «почет на некоторое время еще оставался».
Среди фильмов 1990-х, по сценариям Гребнева самые заметные – знаменитый сериал «Петербургские тайны» и продолжение «Прохиндиады» с Александром Калягиным и Людмилой Гурченко. А XXI век отмечен фильмами о новой реальности «Мамука» и «Кино про кино», получившим премию «Ника» за лучший сценарий. Первый поставлен еще одним тбилисцем Евгением Гинзбургом о земляке (которого играет Михаил Джоджуа), унаследовавшем московский особняк. Второй, со Станиславом Любшиным, Татьяной Лавровой и Федором Бондарчуком снят Евгением Рубинчиком о том, как продюсер  в угоду развлекаловке изменяет уже снимающийся серьезный фильм.
Анатолий Гребнев уходит из жизни нелепо, в 78 лет – его сбивает машина. Он оставил театру дочь Елену Гремину, режиссера и драматурга, стоявшую у истоков театрального направления «новая драма». Кинематографу дал сына – знаменитого сценариста и режиссера Александра Миндадзе. А зрителям оставил 40 кинолент. «Такое ощущение, что у него не было завистников, потому, что он так легко и ненавязчиво нес груз своего таланта, что не вызывал зависти. Удивительное качество в нашей, киношной среде», – сказал о нем писатель, режиссер, правозащитник Алексей Симонов.
А это – из статьи, опубликованной в Москве в связи с гибелью Гребнева: «Блестящий рассказчик, душа компании, мудрый, веселый. Такими бывают только люди из Тбилиси».

 

ВЛАДИМИР ГОЛОВИН

 
АРКАДИЙ СТРУГАЦКИЙ

https://i.imgur.com/kGc5NGE.jpg

В 1925 году главную газету Аджарии «Трудовой Батум» переименовывают в «Трудовой Аджаристан», и обновленное издание возглавляет уволенный в запас заместитель начальника политотдела 5-й Ставропольской кавалерийской дивизии Северо-Кавказского военного округа. Армейские сослуживцы звали его уважительно, всегда по имени-отчеству – Натан Залманович. Ведь, в отличие от многих других красных командиров, он образован и начитан – из семьи адвоката, учился на юридическом факультете Петроградского университета, правда, учебу не завершил, уйдя в политику. Приезжает он с молодой женой Саней, Александрой Литвинчевой, всю жизнь проработавшей учительницей русского языка. И в августе того же года у них рождается сын, которого по-домашнему называют Арок. Так грузинский черноморский город дарит миру Аркадия Стругацкого, вместе с братом Борисом ставшего выдающимся писателем, классиком научной и социальной фантастики.
В самом начале жизни новорожденному батумцу не везет – в послевоенном городе антисанитария, и в роддоме мальчика заражают какой-то гадостью, он весь покрывается гнойниками. Некоторые врачи считают, что он уже не жилец, но замечательный доктор по фамилии Фролов делает двухнедельному Аркадию операцию. И на первой в своей жизни фотографии тот выглядит уже совсем здоровым на руках улыбающейся мамы.
А на своем первом официальном, то есть, сделанном в фотоателье, снимке Аркадий – в позе, обычной для младенцев того времени. Батумский фотограф, как и все его коллеги, считал тогда, что малышей лучше всего запечатлевать именно так. Снимок этот иллюстрирует письмо, отправленное Александрой своему брату в Москву:
«Дорогие Женя и Санек, вот вам наш Арок. Просим любить да жаловать и непременно к нам пожаловать.
Ему здесь 6 месяцев, 8 дней, весит он больше 25 фунтов. Избалован, чертеныш, до крайности, сидит, но ленится. Беспрестанно лепечет дли-дя-дя, для, ля-ля, дай (приблизительно в этом роде). Ест каши, кисели, пьет с блюдца чай, за всем и ко всему тянется. Все тащит в рот. Слюняй ужасный (в результате зуб). Клички домашние: «зык», «карапет», «бузя». Много и хорошо смеется, Меня узнает и хнычет. Отца любит. Саня».
Первенец Стругацких растет в атмосфере южного города, насыщенной солнцем, запахами субтропиков и топонимами, которые навсегда вошли в жизнь многих поколений батумских мальчишек: крепость Бурун-Табие, речка Барцхана, Зеленый мыс с Ботаническим садом, завод БНЗ… А потом семья перебирается в Ленинград – ее главу назначают в тамошний Главлит, параллельно он учится на Государственных курсах искусствоведов. Аркадий идет в первый класс школы, в которой начинает преподавать его мать, в 1933-м рождается Борис. А Натан начинает мотаться по всей стране – его перебрасывают на разные должности из города в город. И эти странствия могли закончиться трагически в Сталинграде, где Натана назначили начальником управления искусств Сталинградского краевого исполкома.
На этой должности искусствовед Стругацкий делает «кощунственные» заявления: Николай  Островский – щенок по сравнению с Пушкиным, а советским художникам надо бы поучиться у иконописца Рублева. Но больше всего неприемлемо то, что он посягает на привилегии партийных и советских чиновников: в театральных и кинозалах запрещает бесплатные места для начальников всех мастей, обязав их покупать билеты, обнаруживает перерасходы средств и фальшивые накладные… В итоге, его обвиняют в «раболепном преклонении перед устаревшей классикой, неуважении к современному советскому искусству» и исключают из партии «за притупление политической бдительности». А на дворе – 1937 год, чем заканчиваются такие обвинения, нетрудно представить.
Но Стругацкий не смиряется, хлопочет о возвращении партбилета, и это продолжается до тех пор, пока дворник не предупреждает: за ним приходили. И Натан сразу же, не заходя домой, спешит на вокзал и уезжает в Ленинград. Такое помогало в ту страшную пору, если удавалось исчезнуть из виду и затеряться на необъятных просторах страны. «Репрессии часто имели облавный характер, – говорил об этом через годы его сын Аркадий, – брали списками, по целым предприятиям, сферам деятельности, райкомам; и если кто-то успевал уйти из данной сферы, в соответствующем списке на расстреляние его вычеркивали и вносили кого-то другого. В облаве часто важны были не фамилии, а количество. Известная нам всем старуха работала тогда не косой, а косилкой…».
Новое место работы – Щедринка, Государственная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. Там свои мнение Натан уже держит при себе. И дорастает от простого библиотекаря до начальника отдела эстампов – искусствовед он действительно хороший. В свет выходят его работы о Репине и советском плакате эпохи Гражданской войны, указатель портретов Салтыкова-Щедрина и большая книга о художнике-монументалисте Александре Самохвалове.
Еще когда он работал в Главлите, ему выдавали «книжный паек», то есть, всю выходившую в Ленинграде художественную литературу, он получал бесплатно. Так что, два шкафа в его доме, набитые книгами, стали заветной и счастливой частью детства его сыновей. «Библиотекой интеллигента» назвал их Борис Стругацкий, вспоминая: «Все это мы… каждый в свое время переворошили, и вкусы у нас образовались не одинаковые, конечно, но близкие». В общем, счастливая интеллигентная семья, в которой про детей можно сказать словами Владимира Высоцкого: «Нужные книжки ты в детстве читал».
А это – уже Аркадий Стругацкий: «…Именно отец приобщил меня к литературе и к фантастике – в детстве рассказывал мне бесконечный роман, созданный им самим по сюжетам книг Майна Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера… Это дало сильный толчок развитию моего воображения… Каким я был в шестнадцать лет? Ленинград. Канун войны. У меня строгие родители. То есть, нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечен астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерватории Дома ученых за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам. Пожалуй, все. Хотя нет, не все. В шестнадцать лет я влюблен…».
Война разрушает этот, ничем не омрачаемый мир подростка. Заглянем на чудом сохранившуюся страничку его дневника – в первые, дошедшие до нас строчки будущего писателя. Там – и первоначальный настрой, и сменившее его сухое, страшное перечисление фактов:
«25/XII – 1941 г. Решил все же вести дневник. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г. С Нового года ожидается прибавка еще 100 г., но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его еще до вечернего чая с половиной повидлы. В уничтожении повидлы принимала участие вся семья (кроме бабки), т. к. ни у кого нет сахара… С 28-го думаю начать работать по-настоящему. Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звезды (по Бруггеннате)… Кроме того, нелегальное 5-е дело: «Кулинария». Ему я буду ежедневно уделять часок времени. Пока читаю «Дочь снегов» (Джека Лондона)... В школе делают гроб для Фридмана. Было три урока.
27/XII – 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез)…
29/XII – 1941 г. Сегодня плохо с надеждами (и с хлебом)... Орудия били, но сейчас же перестали. Одна надежда – на январь…».
Надежда эта не сбывается, а уж задуманный план «работы-по настоящему» – и подавно. Находится совсем иная работа: родители копают противотанковые рвы под Гатчиной и Кингисеппом, он – на Московском шоссе, по которому практически проходит фронт. Поэтому всем работающим выдают старые винтовки, и 16-летний школьник Аркадий стреляет по немцам. А потом – работа в мастерских, производящих ручные гранаты. Отец его в первые же дни войны добровольцем приходит в военкомат, но в действующую армию его не берут из-за порока сердца и 49-летнего возраста. А вот для ополчения он подходит, с конца сентября успевает повоевать, но в январе 1942-го его комиссуют, что называется, вчистую.
Еще до заметок старшего сына, 22 декабря 1941 года, он делает страшную запись в «Семейной хронике», которую начал вести перед войной: «Муки голода: 125 г. хлеба, без жиров, без круп, мучительные заботы о сохранении жизни детей. Саня проявляет поистине героизм, добывая на стороне то хлеба…, то горсть картошки, то кошек (съели 7 штук). Истощены. Опухоли лица и ног. Трупы на улицах...» А это – начало января 1942-го: «Неприятность: Арк утащил из шкафа припрятанные для Бори печенье, сухарь и конфетку… Стыдится и испуган»… «Утром умерла мама. Убрали труп в холодную комнату… Нужно беречь детей… Нет света. Редко идет вода, до сегодня свирепые морозы. Замер весь городской транспорт – всюду пешком, а сил нет!..» В  середине января, на который его сын возлагал большую надежду, оба они – уже дистрофики.
И тут появляется возможность уехать в город Мелекесс Самарской области вместе с последней группой сотрудников Щедринки, которые не успели эвакуироваться осенью. Но Боря болен, и Саня с Натаном понимают: тяжелый путь он не выдержит. Приходится   принимать мучительное решение: мать с младшим сыном остаются, отец со старшим уезжают. «Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 грамм хлеба, 150 граммов «жиров» да 200 граммов «сахара и кондитерских изделий»). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады», – вспоминал Борис Стругацкий.
Как ни парадоксально, спасает их и именно то, что они… остались. На «Дороге жизни» через Ладожское озеро грузовик, в котором ехали отец с сыном, проваливается под лед. Больной ребенок и женщина могли бы не выжить во время того, что потом происходило с эвакуированными. Впрочем, никто не опишет происшедшее лучше самого Аркадия: «Шофер, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофер велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево – первая заозерная станция».
Но и там, где нет обстрелов и бомбежек, ужасы войны не исчезают. В бараке эвакуированных ждет невиданное для блокадников пиршество – буханка хлеба и котелок каши, но у отвыкших от обильной еды людей начинаются серьезнейшие проблемы с животами, в том числе и дизентерия. Натан еле двигается, сын затаскивает его в теплушку, но их поездка – отнюдь не избавление от военных бедствий: «В нашей теплушке, или, вернее, холодушке, было человек 30. Хотя печка была, но не было дров… Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3-4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек».
В Вологде эшелон загоняют в дальний тупик, и отец с сыном по загороженным путям, в страшный мороз, в одиночестве пытаются добраться до вокзала. На середине пути Натан падает и говорит, что больше не может идти. «Я умолял, плакал – напрасно. Тогда я озверел... выругал его… пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. Через два дня я узнал, что отец умер. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…». Согласитесь, Александра с Борей всего этого не перенесли бы…
А шестнадцатилетний, обмороженный дистрофик снова оказывается в эшелоне. В Вологде он оставаться не хочет, а эвакосправка (документ, разрешающий выезд из осажденного Ленинграда,) позволяет доехать до Чкалова (тогдашнее название Оренбурга). Туда он и едет. Целых двадцать дней. И, в конце концов, оказывается в городке Ташла, где ему поручают возглавить пункт приема молока у населения – как никак, человек грамотный с десятиклассным образованием. Он приходит в себя, отъедается, снимает комнату у доброй домохозяйки и начинает писать письма в Ленинград. Их – десятки, а до семьи доходят лишь три. «Но хватило бы и одного: мама тотчас собралась и при первой же возможности, схватив меня в охапку, кинулась ему на помощь, – вспоминал его брат. – Мы еще успели немножко пожить все вместе, маленькой ампутированной семьей, но в августе Аркадию исполнилось семнадцать, а 9 февраля 43-го он уже ушел в армию». Без Аркадия его маме и брату в Ташле делать нечего, и осенью они уезжают в Ленинград.
Обо всем пережитом Аркадий Натанович практически никогда не рассказывал, но отголоски всего того, что с ним происходило, можно увидеть на страницах его книг. В повести «Дьявол среди людей», одной из немногих, написанных им без брата, под псевдонимом С. Ярославцев, – город Ташлинск и эвакуированные дети, в «Граде обреченном» и «Хромой судьбе» – блокадный Ленинград, в «Хищных вещах века» – атакующие фашисты…
А призыв в армию круто меняет его судьбу. Новобранца направляют во 2-е Бердичевское артиллерийское училище, эвакуированное в Актюбинск. Почти весь его выпуск отправляют летом на Курскую дугу, и живым никто не возвращается. Но до этого в училище приезжает комиссия из Москвы во главе с генералом (!) и всем курсантам приказывают писать диктант. Работа Аркадия потрясает комиссию: на трех страницах текста – ни одной ошибки. И Стругацкому предлагают учиться на переводчика. Так он оказывается на японском отделении восточного факультета ВИИЯКА. За этой смешной аббревиатурой – солиднейшее учреждение, Военный институт иностранных языков Красной армии, переехавший из Москвы в Ставрополь-на-Волге.
Через три месяца институт возвращается в столицу, и для Стругацкого начинается московская жизнь. Общежитие института – недалеко от Кремля, в увольнениях – прогулки по бульварам, знакомства с девушками. Аркадий – всеобщий любимец в компании курсантов (и их девчонок).  Все они распевают и даже называют гимном московского гарнизона лихую песенку, сочиненную им наподобие пиратской:
По московским паркам и буль-
варам.
Мы идем зеленою чумой
И с веселой девочкой на пару
Залетаем прямо к ней домой.
Эй, приятель, живей,
Рюмку водки налей!
Йо-хо-хо, веселись, как черт!
А у него, помимо шуточных песен и стихов типа подражания Александру Сергеевичу: «Зима. Ликующий водитель заводит снегоочиститель», появляется и прозаическая повесть. Она лишь в устной форме, называется тоже пародийно – «7 дней, которые потрясли мир» и повествует о том, что происходит на Земле перед тем, как ее должен уничтожить гигантский метеорит. Автор читает ее товарищам частями, в суточных нарядах. Успех огромен, ведь среди героев повести все курсанты, их девушки, преподаватели и начальники, даже руководители страны. И каждый персонаж абсолютно узнаваем. Так весной 1944-го рождается первое фантастическое произведение Аркадия Стругацкого. Увы. так им не записанное, вопреки многочисленным советам.
Но главное тогда, конечно, армейский распорядок и учеба. Сажем прямо: с уставами и дисциплиной он никогда не дружил. Навязываемые строгие ограничения – не для человека, в крови которого кипят молодость и фантазия, юмор и творческое начало. Так что, не счесть и отсидок на гауптвахте, и дисциплинарных наказаний, устных выговоров. И за озорство, граничащее с хулиганством, и за выпивку, и за похождения с девушками… А однажды – неожиданная реакция начальства. На похоронах какого-то генерала курсант Стругацкий изображает на лице такую вселенскую скорбь, что комиссар института приказывает отправлять его на все торжественные похороны, коих во время войны немало.
А вот учиться ему интересно, хотя японский – далеко не самый легкий для освоения язык. Да и озорство не должно бы способствовать. Но он даже на «губе» корпит над иероглифами, которые ему легко изображать, благодаря способностям к рисованию. Тяга ко всему необычному делает его далеко не последним среди курсантов. Он даже переводит Акутогаву, тогда еще неизвестного широкой публике. А время находится и на книги, и на романы с девушками, и на загулы с друзьями. Курсантов не обязывают жить в казармах, и Аркадий живет то у родственников, то у товарищей, то у подружек. Снимает комнатку на деньги, вырученные от продажи на рынке излишков армейского пайка, потом, проездом в Ленинград, в Москве оказываются мама с братом.
А с весны 1945-го он уже не рядовой курсант – получает звание младшего лейтенанта. Подготовка переводчиков ведется по усиленной, сокращенной программе, он уже говорит по-японски. И на следующий год его отправляют на языковую практику в Казань. Два отличника с курса уезжают переводчиками на Токийский процесс над японскими военными преступниками. А ему дорога туда заказана не только из-за дисциплины, подводит и пресловутый «пятый параграф». Так что, его ждет… концлагерь в Казани.
Нет, не надо пугаться, лагерь – для пленных японцев, и Стругацкий, в качестве переводчика, участвует в их допросах. Увиденное и услышанное двадцатилетним офицером, страшно. Но Казань не проходит для него бесследно. Именно там пишется первое из сохранившихся фантастических произведений Аркадия «Как погиб Канг». Правда, оно увидело свет лишь в 2001-м. А в «Граде обреченном», написанном с братом через 24 года после пребывания в Казани, использованы и реальная фамилия, и реальная биография японского офицера, допрошенного в том лагере.
Вернувшись, Аркадий заканчивает ВИИЯКА и в 1949-м, уже в звании лейтенанта, получает распределение – преподавателем кафедры японского языка Школы военных переводчиков. Перед выпуском успевает скоропалительно жениться, но не проходит и  пары лет, как выясняется, что «произошла ошибка», и он разводится. А школа переводчиков – на другом конце страны, в городе Канске Красноярского края, под засекреченным названием «в/ч 74393». В этой глуши главная отрада – полная библиотека последнего китайского императора Пу И, вывезенная из Маньчжурии. В ней – книги и на японском, на английском. Еще – увлечение фотографированием на служебном ФЭДе. А в остальном – серая провинциальная тягомотина, которую офицеры во все времена разнообразят застольями и похождениями с представительницами местного населения. И Аркадий вместе с сослуживцами, скажем так, гусарит вовсю.
Заканчивается это печально. Под новый 1952 год он дежурит по части и организует крупную пьянку. Во время которой нарушаются и воинские уставы, и моральные устои. Дело доходит до командования. И на суде офицерской чести кое-кто даже предлагает младшего преподавателя японского языка, исполняющего обязанности секретаря комсомольской организации школы старшего лейтенанта Стругацкого разжаловать в рядовые. Но для любимца сослуживцев все ограничивается тем, что его исключают из комсомола «за морально-бытовое разложение». А летом направляют в распоряжение командующего войсками Дальневосточного военного округа.
Он служит в Петропавловске-Камчатском, переводя в разведотделе штаба дивизии документы с английского и японского. И здесь становится всеобщим любимцем, подбивает товарищей совершить восхождение на Авачинскую сопку – действующий вулкан высотой почти 2,5 тысячи метров. Через пять лет это восхождение описывается в повести «Извне», написанной вместе с братом. А осенью 1952-го – уже не развлечение, а участие в ликвидации последствий страшного цунами. Именно на Камчатке Аркадий начинает активную литературную работу. Переводит японских авторов, с английского – Киплинга, делает наметки будущих произведений, вырабатывает профессионализм, подсчитывая, с какой скоростью он пишет. А главное – женится на приехавшей к нему девушке, в которую он был влюблен еще в Москве.
Потом – переезд в радиопеленгаторный центр под Хабаровском, но там нет времени для литературной работы, Аркадий добивается перевода в обычную часть. И, наконец, рождается первая опубликованная повесть «Пепел бикини». Он пишет ее в соавторстве, но пока еще не с братом, а с сослуживцем Львом Петровым. Печатают повесть в журналах «Дальний Восток» и «Юность», а отдельной книжкой она выходит в  Москве в 1958-м, через три года после увольнения из армии по сокращению штатов. В то же время, уже вместе с братом пишется «Страна багровых туч», получившая премию на конкурсе Министерства просвещения Российской Федерации…
На этом заканчивается рассказ о том, как жил и творил батумец, переводчик Аркадий без астронома Бориса. В дальнейшем для миллионов читателей во всех концах света они сливаются в единого «автора» – братья Стругацкие.  Их сотрудничество уникально. Живут в разных городах: Аркадий – в Москве, Борис – в Ленинграде. Встречаются один-два раза в год в доме творчества «Комарово» на Финском заливе, придумывают и обсуждают сюжеты, пишут фабулы и разъезжаются. Каждый дополняет написанное братом, переписывает задуманное вместе. Окончательным вариантом становится лишь то, что нравится обоим. И где – чьи строки никогда не выясняется.
Так они пишут десятки романов и повестей и лишь несколько – по одиночке.  Были у них и вещи, которые годами не издавались – тематика не устраивала советскую власть. Ведь их герои-гуманисты, мечтающие о гармоничном устройстве мира, сомневаются во всем, что претендует на окончательную истину. И оба брата убеждены: прогресс не подтолкнешь, счастливым насильно не сделаешь.
А еще Аркадий Натанович перевел шестнадцать японских и десять англоязычных авторов, и специалисты признают эти переводы блестящими. А еще он помогал Андрею Тарковскому восстанавливать «Сталкера» после того, как таинственно исчез уже отснятый материал. Вернее, создавал абсолютно новую картину. А всего Стругацких 23 раза экранизировали в России и Чехословакии, Эстонии и Венгрии, Германии и США, Греции и Финляндии. Их имена носят астероид N 3054, площадь в  Санкт-Петербурге, литературные премии...
В апреле 1990-го Борис в последний раз приезжает к брату в Москву. Того добивает рак печени, но он все равно заканчивает свое последнее произведение, повесть «Дьявол среди людей». В октябре Аркадия Натановича не стало. Свой прах он завещал развеять с вертолета, что и было сделано над Рязанским шоссе. Через двадцать один год выполняется такое же завещание и его брата, страдавшего лимфосаркомой. Его прах развеяли над Пулковскими высотами.
Ну, а нам стоит перечитать слова братьев Стругацких – они актуальны во все времена: «Делам надо поклоняться, а не статуям. А может быть, даже и делам поклоняться не надо. Потому что каждый делает, что в его силах. Один – революцию, другой – свистульку. У меня, может, сил только на одну свистульку и хватает, так что же я – г…но теперь?»… «Это что-то вроде демократических выборов: большинство всегда за сволочь»… «Лучше всего быть там, откуда некуда падать».
И еще: «Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные».

 

Владимир ГОЛОВИН

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 1 из 22
Воскресенье, 12. Июля 2020