click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Думайте и говорите обо мне, что пожелаете. Где вы видели кошку, которую бы интересовало, что о ней говорят мыши?  Фаина Раневская
Наследие

Старый Тифлис

https://i.imgur.com/0kOQWqD.jpg

(Отрывок из романа «Легенда о Пиросмани»)

Несмотря на то, что родители Нико – Аслан и Текле – трудились не покладая рук, семья Пиросманашвили все же жила впроголодь, перебиваясь жалкими крохами. Бывали дни, когда у них не было ничего, кроме хлеба с сыром. А когда и последнего не находилось, то пищей служили хлеб с луком или со слабым кисленьким вином, – хлебец мочили в вине и так ели…
Отец, обладая недюжинной силой и трудолюбием, перебивался случайными заработками. Мать и дети фактически батрачили, а сам Нико пас телят и овец. В жестоком сражении за жизнь, в борьбе против нужды и голода, семье пришлось покинуть родные места и перебраться в Шулавери, большое село в пятидесяти верстах к югу от Тифлиса. Здесь, в имении «Иверия», принадлежавшем богатому тифлисскому землевладельцу армянину Ахверду Калантарову, Аслан нанялся ухаживать за виноградниками.
Хозяйство в Шулавери вела жена господина Калантарова, престарелая и добрая душой Эпросине-ханум, со своими многочисленными детьми – тремя дочерьми и троими сыновьями. Хозяйка была щедра и платила исправно, и, казалось, жизнь семьи должна была наладиться на новом месте. Но злосчастия всегда приходят не вовремя, нанося в спину свои нещадные удары. Внезапно и скоропостижно умер старший сын Аслана и Текле, Гиоргий. Ему только исполнилось пятнадцать. Когда это случилось, Текле, вся в черном, билась в горьких рыданиях, низко опустив голову над мертвым телом, все ударяла себя в грудь и во все горло кричала:
– Вай ме, швило! Ги-ор-гий!
Чуть не обезумела от великого горя. Похоронив сына, она долго оставалась безутешной, ведь несчастье ее было просто сокрушительным.
Спустя два года, поздней осенью 1870 года, умер отец. Расплатился-таки смертью за свое неуемное трудолюбие. Вслед за ним ушла и мать. Она, высыхая от горя, скорби и тоски, уходила тихо и медленно. Казалось, после того как легли в эту землю ее сын и муж, ей не хотелось больше по ней ходить. Сначала она прекратила петь сыну перед сном колыбельную «Иавнана», потом перестала ждать его у калитки, а только все больше лежала в доме, до тех пор, пока навсегда не исчезла из виду.
Самая старшая из детей, Мариам, к тому времени вышла замуж за какого-то заезжего землемера по имени Алекси и уехала в соседнюю с Мирзаани деревню Озаани. Там она разродилась дочерью, но, будучи от рождения слабой здоровьем, внезапно захворала, а вскоре уснула, чтобы больше никогда не проснуться. Покинула этот мир, сошла в сырую могилу, и воссоединилась на том свете с родителями и братом.
Была семья и уже нет ее! Вот так, от большого и дружного семейства Аслана Пиросманашвили из шести человек остались только две круглые сироты – сестра и брат – Пепуца и Нико.
Чтобы решить судьбу детей, из Мирзаани приехали родственники. Сели посудачить, выпили по чарочке доброго вина, погоревали и решили, что Пепуца вернется в родной дом в Мирзаани, где, под присмотром родни, будет заниматься хозяйством. Нико же останется в Шулавери, в имении «важных господ» Калантаровых, у которых ребенку будет и тепло, и сытно.
– Оставайся здесь, Никала. Тебе ведь хорошо у нас? – пожилая Эпросинэ-ханум, обняв мальчика, ласково посмотрела на него своими внимательными и сострадательными глазами. Для каждого жило в ней доброе слово, а ее мягкий покладистый характер делал ее другом для любого, кто только желал этого.
– Ты не отчаивайся, швило-джан! Милосердный Святой Гиоргий привел тебя к друзьям, которые будут любить тебя и постараются заменить тебе утраченное. Вот и матушка твоя бедная, Текле, да упокой Господь ее душу, предчувствуя близкую кончину, просила меня позаботиться о тебе, чтобы мы стали тебе семьей… Так и сказала, мол, поручаю моего Никалу прежде всего Богу, а потом вам, Эпросинэ-ханум. Что тебе подарить, сынок, чтобы ты позабавился?
– Я хочу рисовать, Эпросинэ-ханум, – сказал он, и слезы навернулись на его глаза.
– Не называй меня «ханум», Никала. Говори просто «бабушка». И не плачь, ты ведь мужчина! Шени чири ме! Привезем тебе из Тифлиса красок и бумаги, рисуй, сколько душе угодно!
На том и порешили. Добрая женщина оставила мальчика у себя и заботилась о нем, как о родном человеке.
Бывало, по вечерам Эпросинэ-ханум садилась за старинный карточный стол со своей взрослой дочерью, и они с азартом и без плутовства играли в какую-то странную игру. Увлеченные, они с такой прытью и возбуждением кидали кости, выкрикивали непонятные слова: «чари-ек», «шешу-беш», «чару-ду», «дубара», «беш-дорт», и так грозно стучали фишками по деревянной, богато инкрустированной поверхности, что мальчику становилось жаль эту несчастную доску, что стойко выдерживала подобные удары. Судя по всему, дочь постоянно была в проигрыше, поскольку обсуждая вслух каждый свой ход, досадовала, что не так он был сыгран. Женщины спорили и громко бранились, пока случайно Эпросинэ-ханум не заметила Нико, тихо стоявшего уже долгое время за ее спиной.
– Поди сюда, сынок! – мягко сказала она, завидев его любопытство. – Чего смотришь? Тебе интересно? Я научу тебя играть, если хочешь… Игра эта старинная называется «нарды», и досталась она мне от любимой бабушки Нектаринэ. Великим была она знатоком в этом деле! С любым мужчиной могла сразиться, и не помню, чтобы она кому-нибудь проиграла, даже самому достойному противнику. Вот, смотри, это «зари» – игральные кости, – она стала показывать ему белые кубики из слоновой кости с черными точками на них и объяснять правила. Мол, цель игры – бросать кости и передвигать камни в соответствии с выпавшими очками, пройти ими полный круг по доске, зайти в свой «дом» и, наконец, выбросить их за доску раньше, чем это сделает противник…
– А что это за слова, бабушка, которые вы произносите криком? – заинтересованно спросил мальчик.
– Это цифры, Никала. Здесь смешались разные языки – индийский, персидский, турецкий…
– А почему же нельзя говорить на понятном языке: «один-пять», «четыре-три»?
– Э-э-э, швило, так не пойдет! Это было бы недостойно, неуважительно по отношению к этой древней игре… Да не тычь ты пальцем, считая ячейки, которые прошел «камень». Смотри, как делаю я. – И она, театрально изобразив на добром своем лице орлиный взгляд, охватила им все поле и мгновенно перебросила «камень» на нужное место. – И не думай, что соперник не следит за правильностью твоих ходов, как бы быстро ты их ни делал. Еще как следит!
Эх, хорошо ему жилось в этом милом доме в Шулавери, где он впервые услышал от домочадцев армянскую и русскую речь. Здесь, с утра и до вечера, его окружали уют и тепло. А когда приходила ночь, ему непременно снилась Кахетия, благодатный край Грузии – живописные горы, суровые древние монастыри и царство бесконечных виноградников, в котором к осени с вьющегося винограда уже тяжело свисали налитые гроздья, на рассвете покрытые росой, как слезинками, и готовые утолить и опьянить своим соком жаждущего. Под солнцем их лиловые ягоды становились настолько прозрачными, что сквозь тонкую их кожицу просматривались твердые косточки.
Ему снилось родное село Мирзаани, что раскинулось на холме прямо над Алазанской долиной, с бескрайними своими полями и пасущимися на них отарами овец, деревенский двор, их крикливый петух Мамало и рябая курица с пушистыми цыплятами. Грезилась исхудавшая мать, стоявшая у калитки в ожидании сына. И та девочка в желтой шляпе – Иамзэ – с веселым воздушным шариком в руках, что так приглянулась его душе…

* * *
Спустя пару лет один из сыновей Эпросинэ-ханум, Гиоргий, увозил мальчика в Тифлис:
– Пусть Никала поживет в столице, матушка. В Тифлисе ему будет интереснее. Хоть свет повидает! Хватит ему сидеть тут, в этой глуши… оглохнет здесь вконец от ваших нардов, зачахнет…
И вот, спустя всего несколько дней, мальчика, привыкшего к деревне, и не видевшего в своей короткой жизни ничего, кроме крестьянского быта, усадили в восьмиместный дилижанс на конной тяге, куда вместе с ним уложили его небогатый скарб, и он, в сопровождении дяди Гиоргия, тронулся в путь.
Всю дорогу он смотрел в окно и с сожалением наблюдал за тем, как мало-помалу менялся ландшафт, как стали исчезать поля и становиться безжизненными холмы. Добродушный Гиоргий, заметив испуганность мальчика, старался веселить его на протяжении всего путешествия. Они проехали сады Крцаниси и Ортачала, затем миновали кривые домики в Харпухи и серные бани, чьи купола торчали прямо из земли и источали густой пар и такой странно-удушливый запах, что Нико, чтобы защититься от него, пришлось зажмуриться и закрыть нос и рот обеими руками.
– Смотри, Никала, это Метехская крепость, – рука дяди указывала направо. Там, на высокой скале над Курой, возвышалось здание, окруженное какими-то постройками. – Сейчас это царская тюрьма, – прошептал он, наклонившись к уху мальчика. – А площадь эта есть татарский Мейдан. Самое «сердце» нашего Тифлиса.
Взгляд мальчика уловил разгоряченные и лукавые глаза купцов и торговцев, в подвижной выразительности следивших за своим товаром и жадно выискивавших новых муштари на этой небольшой площади, сжатой со всех сторон кривыми и косыми «карточными» домиками.
Их дилижанс двинулся в сторону Армянского базара, вечно шумного и деятельного. Эта улица начиналась с самого Мейдана и шла вверх, заканчиваясь на Эриванской площади. Они проезжали мимо развалин, на которых всесокрушающее время нарисовало узоры глубоких трещин, и мимо домов новой архитектуры с прекрасной лепниной в причудливом восточном вкусе. В одном месте путь им преградило множество арб, ведомых нерасторопными, вечно жующими буйволами, а затем – караван из нескольких десятков диковинных животных. Дядя Гиоргий пояснил, что это верблюды. Они, мерно покачиваясь и гремя бесчисленным множеством бубенчиков, несли на своих горбах пестрые ковры Персии и богатые шали Индии.
Наконец, дорога освободилась. Возничий стегнул лошадей и дилижанс со скрипом тронулся с места. Пробираясь взглядом по этим улицам и закоулкам, Нико на каждом шагу встречал ремесленников, работающих не в мастерских, а под открытым небом, на солнце, раскаляющем своими прожигающими насквозь лучами груды камней, сложенных в дома и сакли. Все самое лучшее, что производил Восток, все это было собрано здесь, на этой улице, деловитыми армянами: различных оттенков сукно, кожаные ремни, косматые черные бурки, оружие горцев. И персидские узорные ковры, шелковые ткани и расписной фарфор из самого Китая…
– Устал, сынок? – голос дяди Гиоргия отвлек Нико от путаных мыслей. – И проголодался, должно быть? Потерпи немного… и скоро увидишь свой новый дом. Вот приедем, сядем за стол и поедим горячую чихиртму с курицей и горячим лавашом… Ты ведь любишь хорошую чихиртму?
Нико утвердительно кивнул. Действительно, он впервые испробовал этот густой суп в имении Калантаровых, и он ему очень нравился. Особенно, когда его мастерски готовила сама Эпросинэ-ханум.
Недавно отстроенный двухэтажный родовой дом Калантаровых располагался в Сололаки, на Садовой улице. Здесь многие дома выстроены богачами. Все они каменные, в стиле ампир, с грифонами и купидонами на фасадах, с аккуратными железными балкончиками, и с нарядными, порой помпезными, подъездами, где на столбах, рядом с лестницей, установлены фонари, которые торжественно освещают всю парадную с ее лепниной и пилястрами. Это было типично тифлисское жилище – гостеприимно распахнутое, щедрое и шумное. Здесь, в этом дворянском гнезде, поселилось большое и дружное семейство: три брата – Гиоргий, которого, как потом узнал Нико, в Тифлисе звали на русский манер Егором, Мелик и Калантар. Первые двое были крупными предпринимателями, владели конным заводом в Шулавери, маслобойнями. А Калантар был владельцем большого караван-сарая. Хозяйством в доме управляли в основном женщины – в нем часто рождались дети, и маленький Нико рос вместе с ними на правах родственника и понемногу постигал основы тифлисских дворовых игр.
– Разве ты не умеешь играть в «авчалури», Никала? Все дети знают эту игру!
– Нет, не умею, – ответил мальчик. – Зато я умею играть в нарды.
– Смотри, – говорил один из домочадцев, озороватый Михо, – видишь мешочек?
– Ну, вижу, и что?
– Этот сделан из старого маминого чулка. А иногда – из наших порванных носков. Внутрь зашивают горсть сухого красного лобио или кукурузных зерен. Или гороха.
– Потому от него такой шум?
– Да. Подбрасываешь его вверх, ударяешь снизу ботинком – сначала правым, потом – левым. А ребята пусть считают, сколько раз он взлетит, да так, чтобы земли не касаться. Выигрывает тот, кто сделает это большее число раз…
Было видно, что Михо, да и другие мальчики в доме Калантаровых, были виртуозами в этой забаве, умудряясь подбрасывать «авчалури» несколько десятков, а то и сотен раз, перебрасывая мешочек с ноги на ногу, поддавая его то носком ботинка, то пяткой, а то и вовсе лодыжкой. И Нико вскоре с досадой признал, что ему никогда не победить их в этом странном развлечении, которое он сразу же окрестил «летающим носком».
А еще он научился играть в «кочи», поначалу искренне удивляясь тому, что дети в Тифлисе деловито бросают в воздух эти причудливой формы бараньи косточки, покрытые лаком, шкодливо выкрикивают непонятные слова: «алчу-кочи!» или «тохан – бабои похан!», и находят в этом озорстве большое удовольствие. Михо сообщил ему, что право первого хода получает тот, у кого эта косточка встанет на ребро:
– Это называется «алчу», Нико. Я вот сейчас выброшу свой кочи вперед, а ты должен в него попасть своим кочи. Если не попадешь, тогда придет моя очередь целиться. И если я попаду, то получу в приз твой кочи. Понял?
В некоторые забавы можно было играть вместе с девочками. В жмурки, ловитки, семь камешков или «кучур – на место». А в паузах между играми они мимоходом злили печального дворника Шамо, что ежедневно мел всю Садовую от начала и до самого ее конца, при этом напевая зычным голосом:
«Любил я очи голубые, теперь влюбился в черные.
Те были нежные такие, а эти непокорные…».
Он был небольшого роста, мускулистый и чернявый. Ежедневно, после работы, он надевал на себя странное приспособление, похожее на «козу» из набитой шерстью ковровой ткани под названием «куртан», и шел подрабатывать носильщиком. Говорили, что с помощью куртана, в лямки которого он просовывал свои большие руки, он в одиночку поднимал пианино на третий этаж, перехлестнув груз ремнем.
Так вот, когда Шамо входил в маленькую будку, чтобы спрятать там свою метлу и огромный жестяной совок, сорванцы запирали будку снаружи и дразнили его на тифлисском наречии из смеси русского, грузинского, армянского, курдского языков. До поры до времени муша Шамо терпел их наскоки, лишь устало улыбался детворе, но и его терпению пришел конец. Первым под его горячую и сильную руку попал сорвиголова Михо.
– А-ах шени, бемураз ты такой! – поймав того за шиворот, дворник с легкостью затащил сопротивлявшегося безобразника в будку и усадил на табурет напротив себя. Михо с ужасом следил за его правой рукой, крепко сжимавшей рукоять метлы. Но Шамо прочел мальчугану краткую лекцию на тему «старший-младший», а в конце произнес фразу: «Сынок, – сказал он, – если не можешь сделать ничего хорошего, то и плохого не делай!». С этими словами муша Шамо выпустил его из будки, одарив на прощанье горстью конфет. Притихшие дети, ожидавшие суровой расправы над товарищем, были озадачены, когда он делился с ними сладостями и жизненной философией муши Шамо.
Калантаровы держали детей, по мере возможности, в строгости. Бывали дни, когда глаз с них не спускали. Именно по этой причине предпочитали неуемные сорванцы обитать не в своем, а в соседних дворах, что победнее, с легкостью находя там новых друзей для своих игр и шалостей. Во дворах этих была особая прелесть – длинные и широкие деревянные резные балконы-галереи изнутри опоясывали дом ярусами, нависшими над маленькой площадкой двора, и на эти ярусы с ажурными перилами открывались двери комнат, расположившихся здесь анфиладой. Лестницы же здесь были часто винтовые и пристраивались к зданию снаружи.
Во дворике, куда повадилась ходить детвора Калантаровых, росли три дерева – акация, гранат и тута. И стоял «крант» для общего пользования. Солнце появлялось здесь только на балконах, в комнаты к жильцам оно никогда не заглядывало. Зато попадало оно на третий этаж, где в глубоких многокомнатных квартирах жили «большие люди»: семьи старого доктора Шнитмана и инженера-железнодорожника Донцова, а также сухопарая учительница французского мадам Тер-Акопова, никогда не бывавшая замужем. Вход к ним был только с улицы, с парадного подъезда. Во второй ярус можно было попасть или через двор, вверх по деревянной лестнице, или по лестнице подъезда. В комнаты же первого яруса можно было войти только со двора. И стояли эти темные комнатушки, сиротливо прижавшись друг к другу так, что сосед всегда знал не только, какой обед у соседа, но и о чем он думает, ведь в старом Тифлисе думать принято громко. Все знает сосед, все слышит и видит! По звуку определяет, чья дверь вдруг предательски скрипнула и догадывается – «с чего бы это? да что ты говоришь? а, ну конечно! как же это мне сразу на ум не пришло!». Подмечает внимательный сосед даже то, чья жена и когда… ходила… душной тифлисской ночью… расфуфыренная… поливать цветы! А цветы, несмотря на такую заботу, отчего-то не политые стоят месяцами и вянут…
Жизнь била ключом в этом мирке. То и дело разносилось с первого яруса:
– Ануш, бала-джан, поднимись к мадам, постучись культурно, спроси который час.
– Мама, потерпи, сейчас наш Арсен придет, будет кричать «яйса, свежи яйса!», значит ровно десять часов.
– Ах ты, ленивая такая! – ворчала мать. – Ничего тебе поручить нельзя!
И тут во двор входит громкий голос продавца Арсена, протяжно поющий:
– «Яйса, свежи яйса!»
Тут же, на первых двух этажах появляются красные, желтые, синие халаты женщин в чустах, выстраивающихся в очередь к Арсену. Каждая накладывает яица в свою корзину, предварительно просматривая их на солнце, и проверяя таким образом их свежесть.
– Что смотришь? Что там ищешь? – привычно ворчит Арсен. – Курица сегодня снесла…
А с другой комнаты доносится:
– Витик, вставай, лежебока. Арсен уже был! Завтракать пора!
Очередь у «кранта» занимали с самого утра. Знали, что сын портнихи, Арам, проснись он, будет полчаса в нем мыться, фыркая от удовольствия и подтягивая свои то и дело сползающие кальсоны. Керосинки на балконах уже шипели, вокруг них хлопотали хозяйки.
– Марго-джан, шакар чунес?
– Марили момеци ра, Жужуна-генацвале!
А старая Вартуш, высохшая от ветра времени, сидя на табурете возле окошка, пела свою любимую песенку:
«Ми пучур бабушка, нстела акушка, утума семушка, наюма дедушка…».
Толстый, неповоротливый Витик, завидев «братву» из Калантаровского дома, выбегал из комнаты, не доев свою кашу. За ним бежала его мать, крича и плача, что она «похоронит папу» и сама умрет, если он не съест еще одну ложку хотя бы ради нее.
После завтрака во двор, поближе к «кранту», выставлялись лоханки и начиналась стирка. В мыльной пене копошились женские руки. Они что-то усиленно оттирали, выжимали, затем полоскали, и снова отжимали. А потом заполняли отстиранным бельем веревки, что протягивались через весь двор, от туты до акации, и от столбика к балкону. А на перила «выбрасывались» подушки, одеяла, коврики, которые предварительно хлестались рукоятками веников или швабрами. Детям нравились эти «занавеси», они помогали при игре в прятки.
А потом во дворе раздавался хриплый голос бойкой Нази-бебо, приводившей во двор своего старого ослика, на спине которого висели хурджины:
«Мацони! Ма-ла-ко-о!», – и опять хозяйки спешили вниз, на этот призыв.
– Почему этот мацони такой желтый? – спрашивала одна.
– Это «камечис», буйволиный, очень полезный. От всего лечит.
Спустилась и француженка, мадам Тер-Акопова. Но, увидев бедного ослика, у которого от старости уже провис хребет, она схватилась обеими руками за свое бледное лицо и с жалостью прошептала: «О, Mon Dieu!  Несчастное существо!» и удалилась, наотрез отказавшись покупать целебный кисломолочный продукт у бесчеловечной мацонщицы. Нико тогда показалось, что мадам пустила слезу, иначе отчего это она вдруг достала из кармашка кристальной белизны платочек и коснулась им своих глаз?
– Дрянная старая дева! – прошипела ей вслед, блеснув глазами, мацонщица Нази-бебо. – Ишь ты, бла-га-род-ная какая нашлась, осла пожалела! Лучше себя пожалей! Прожила ты свою безгрешную жизнь, поэтому и не знала ни одного счастливого дня! – а потом, переключив взгляд на детвору, которая обступила со всех сторон света вьючную скотину и гладила ее до полного одурения, она завопила диким голосом:
– А ну-ка, руки свои уберите от моего осла!
Ребятки же, казалось, напрочь оглохли и продолжали свое дело, лаская ишачка и невзирая на громкие подзатыльники своих матерей.
Вдруг во дворике появляется зелень: киндза, петрушка, укроп, реган, тархун. Ее катит перед собой на тачке сам продавец. Фрукты тоже едут, но не на тачке, а верхом на человеке. На голове его громадная плоская деревянная чаша с товаром. Настоящий кинто!
Раз в неделю, где-то в середине дня, вся Садовая на несколько часов теряла спокойствие. Женщины и мужчины хватали пустые бидоны и по гулким деревянным балконам, по гудящим деревянным лестницам взапуски неслись на улицу:
– Кэ-ра-син! – такое необходимое всем зажигательное слово.
Лошадь, железная бочка с керосином, пожилой армянин с колоколом в руке еще только на подходе, а чье-то чуткое ухо уже уловило звон, значит, лети поскорее, пока улица в неведении дремлет. Вот люди и бегут, громыхая бидонами и клича любимых соседей.
А когда садилось солнце во дворе, появлялся завсегдатай по имени Шакро. Он нес на спине два мешка. Один был доверху наполнен воздушной кукурузой, слепленной подкрашенным сиропом в шары размером с яблоки. Сквозь другой просматривались очертания бутылок.
– Бады-Буды! На бутылки! Бады-Буды. Ме-ня-ю на бутылки!
Шакро был любимцем всех детей и злющим врагом их родителей.
– Ма-ма-а-а! – кричал Витик истошным голосом, будто во дворе начался пожар. – Дай три бутылки. Быстро! Наш Шакро бады-буды принес!
– Ва-а-ай! – вырвалось из женской груди. – Не дам тебе никаких бутылок! Ишак ты карабахский!
Тот искривился и издал странный звук, похожий то ли на смех, то ли на плач.
– Ах, ты плут! Делай одно дело: или кричи и плачь, или не смейся, когда плачешь! Сто раз повторяла: хватит тебе уже эту заразу кушать! Намучилась я с тобой! Сдохнешь в один день, освобожусь от тебя! – Витикина мама подробно перечислила все беды, какие обрушились на нее со дня его рождения и по сей день. Сверкая глазами и хватаясь за голову, она в то же время зорко следила за тем, какое впечатление производит не столько на непослушное дитя, сколько на соседей, и, в зависимости от этого, то сгущала краски, то смягчала их.
Но хитрый Витик давно смекнул, что не нуждается в ее благоволении. Точно зная, где в доме хранятся бутылки, он хватал их своими пухлыми руками в охапку, и, гремя стеклом и очертя голову, бежал менять их на сладкую кукурузу, чтобы поделиться хрустящими и сладкими шарами с другими мальчишками. Ведь иначе его, толстяка, не брали в игру.
А порой в этот шумный двор захаживал старик с пестро расписанным ящиком на скрюченной спине. Звали его Шалико и был он потомственным шарманщиком. Переступив за кованую дверь, он снимал с плеча музыкальную шкатулку и располагался под акацией, чтобы завести «кормилицу». Шарманка была старой и страдала хрипотой, монотонным кашлем и перенесла на своем веку не одну починку. Да видно мастера попадались все никудышные, потому что в некоторых местах поющий «органчик» вдруг начинал заикаться, издавать печальный и дрожащий звук, точно старческий вздох, и все плакал, плакал. И старое небо плакало вместе с ним моросящим дождем. А иногда он тянул одну и ту же ноту, сбивая все другие звуки, что делало музыкальное произведение фальшивым и нестройным.
Первыми на звуки плачущей шарманки бежали любопытные дети. Пока Шалико размеренно вращал рукоятку своего агрегата и скрипучим голосом пел подряд две песни о несчастной любви, с верхних ярусов дома, привязанные на веревках, опускались булки, рогалики, кусковой сахар и конфеты. А тонкая душой мадам Тер-Акопова, торопливо стуча каблучками, всегда являлась публике в нарядном виде: в длинной черной юбке и кремовой шелковой блузе с брошью, и уважительно погружала монетки в его засаленный серый картуз. Собрав «урожай», мужчина накрывал шарманку старым чехлом из синего холста, взваливал на спину и тяжелым шагом шел дальше…
Однажды тетушки Калантаровы повели детей на прогулку по Михайловской улице, в парк, носивший странное название «Муштаид». Тетушка объяснила, что некий выходец из Персии по имени Ага-Мирфетах Муштаид получил эту территорию от властей и построил здесь дом. И была у него наложница, грузинская красавица по имени Нино. Мол, купил он ее на невольничьем рынке в Константинополе, влюбился и женился на ней. После возвращения в Грузию Нино заболела и умерла. Супруг сильно скорбел по ней и похоронил ее тело рядом с домом, а вокруг могилы посадил много роскошных розовых кустов и реликтовых деревьев, которые и стали фундаментом для этого парка.
В этом «Гульбищном саду для тифлисцев» царила обстановка праздника: продавали ситро и сладкую вату. А на одной из аллей усатый старик с перекинутым за сгорбленной спиной ящиком кричал зазывным голосом на тифлисском диалекте:
– Аба, пломбир в стака-анчике, цхел-цхели шоколадни маро-ожниии!
Нико еще не знал вкуса мороженого, и тетушки, что сопровождали детей на этой прогулке, решили устроить им праздник.
– Аба, свежи-и-и, гариачи-и-и, маро-ожни-и-и! На раз-ре-ез!
Тетушки переглянулись, заулыбались, и одна из них, остановив мороженщика, попросила показать, какое такое у него мороженое «на разрез»?
– Сначала купи, а патом я тэбэ пакажу, барышня! – ответил тот, вытирая пот со лба.
Тифлисец рассуждает как? Сначала поверим, потом проверим! Не оттого ли люди живут здесь весело, легко и долго…
Когда мороженщик получил деньги, то взял нож, воткнул его в один из стаканчиков, и спросил:
– Папалам резат? – его глаза плутовски созерцали красивую барышню, которая, конечно же, никогда бы не согласилась, чтобы ее стаканчик с мороженым был изуродован ножом.
Но даже изумительный вкус сливочного мороженого, быстро тающего и превращающегося на языке в капельки сладкого парного молока, не мог оторвать взгляда Нико от художников, что с кистями в руках стояли за своими, расставленными на ножках, мольбертами. Рядом с ними, на траве, лежали краски, бутыли оливы. Одни рисовальщики сосредоточенно что-то изображали на своих холстах, накладывая на них краски так, что становились заметными мазки кисти. Другие – только пришли и выбирали себе подходящее, хорошо освещенное, место, расставляли мольберты, посмеивались, перебрасывались шуточками и фразами…
Нико вздохнул, представив себя на их месте: «Когда же закончится это глупое детство?».
А еще он учился русской и грузинской грамоте, по воскресеньям ходил с семьей в Сионский собор поставить свечку Сионской Божьей Матери, по праздникам – в Казенный Театр, или оперу, что был построен в роскошном мавританском стиле и представлял собой совершенно очаровательное сооружение. В нем шли «Фауст» и «Аида». Но Нико, казалось, интересовало только рисование. Взяв в руки красный карандаш или уголь, он каждую минуту изображал всех живущих в доме и соседей. Везде: на бумаге, на заборах, на стенах домов и даже на склонах Сололакского хребта, у подножия которого располагался дом его благодетелей. А порой он забирался на крышу и начинал углем зарисовывать прямо на жестяной кровле все, что оттуда видел: Метехи, неприступную крепость Нарикала, Святую гору Мтацминда, Ботанический сад и горделивую Куру, разделившую город надвое. Его рисунки очень нравились домочадцам, они с гордостью показывали их своим частым гостям.
После убогих Мирзаани и Шулавери, взор мальчика не переставал дивиться шумному колориту старого Тифлиса, служившему мостом между Европой и Азией. Узкие кривые улочки с маленькими домиками, что прижимались друг к другу, носили удивительные названия – Винный ряд, Угольная, Армянский базар, Башмачный ряд, Сионская, Банная, Ватный ряд, – они змейками ползли по склонам гор, вмещая в себя причудливо кипевшую городскую суету, включая всхлипывающее пение муэдзина с минарета незабвенной лазурной мечети на Мейдане.
Он бродил среди уличных лавок, что неровными рядами выпирали из домов и вытесняли прохожих на проезжую часть улицы. В этом месте, под лязг сотен весов с металлическими чашками, подвешенными к коромыслу на цепочках, можно было купить все, что только могло возжелаться душе – персидские ковры, кувшины местные и привозные, фрукты, сукно.
Здесь трудились, зарабатывая себе на хлеб, добропорядочные мастера с подмастерьями и ремесленники, пользовавшиеся большим уважением и соблюдавшие свои законы чести: гончары, оружейники, войлочники, сапожники и башмачники, кузнецы, ювелиры и слесари. Этих вольных мастеровых и мелких торговцев называли в Тифлисе одним емким словом «карачохели», и многие из них отличались поистине рыцарской натурой, беззаботностью и хорошими манерами. Люди эти были плечисты и сильны, облачены в черные шерстяные чохи, обшитые по краям тесьмой. Под чохой у них ахалухи из черного атласа в мелкую складку. И такие же черные шерстяные шаровары, широкие книзу и заложенные в сапоги со вздернутым носком, голенища которых перевязаны шелковой тесьмой. Они подпоясаны серебряным ремнем, имеют расшитый золотом кисет и шелковый пестрый платок «багдади», заложенный за пояс, а головы их венчает островерхая папаха из шерсти ягненка, под названием «цицака», или «перец». В зубах же, для пущей солидности, некоторые карачохели дымят трубку, инкрустированную серебром.
Прямо на улице здешние портные умудрялись находить новых клиентов, снимали с них мерки, и вот, глядишь, они уже утюжат новую рубаху, размахивая в разные стороны утюгом, наполненным горящими углями:
«Снимай свою старую сорочку! Отдай в духан, пусть там ею полы моют. Такой уважаемый человек как ты должен выглядеть достойно. Вот, бери, примеряй эту! Не жмет нигде? Ну, тогда носи на здоровье, дорогой! Как сносишь – приходи еще! И друзей приводи! Все довольны будут!».
Пройдешь еще пару шагов – новая встреча – цирюльник рад привести любого в человеческий вид, постричь или побрить, и даже предложит зеваке «кровь пустить» для омоложения, для чего мигом извлечет из банки противных черных пиявок и приложит их к нужному месту на теле.
Тут и пекари, круглосуточно пекущие горячий хлеб «шоти» в круглых печах «тонэ» из огнеупорных кирпичей. И при этом еще и поют, ведь хлеб это любит, от этого он становится хрустящим и приобретает особый душистый аромат. Именно так должен пахнуть настоящий хлеб в старом Тифлисе. А там, глядишь – повара, как змеи-искусители, со своими мангалами, где томятся мучительно ароматные куски шашлыка, нанизанные на шампуры, дух от которых одурманивал и будил аппетит. Краснощекие мангальщики, пританцовывая, ловко орудовали над ними, как будто совершали магический ритуал: то крутя над огнем, то поднимая вверх шампуры, нанизанные трескающимися от жара и истекающими соком бадриджанами и помидорами. А с подрумяненных и нежных кусков мяса сочились в огонь капли жира, от чего угли приятно шипели и от них поднималось облако дурманящего дыма. Оно обволакивало прохожих, дразнило им ноздри, призывало замедлить шаг и влекло отведать блюдо, впиться зубами в обжигающее мясо.
Винные погреба, духаны, харчевни и чайханы – «утром – чай, вечером – чай, душка моя, не серчай!». Отовсюду доносилось благоухание доброго кахетинского вина на любой вкус – старого и молодого, черного и белого, кислого, сладкого, сухого. И кваса, чачи, водки, чая или лимонада, выбирай что угодно настроению, чтобы запить вкусную еду. Но прежде чем ввязаться в разговор с торговцем, убедись, что ты все еще слышишь звон шаури и абази (шаури равнялось 5 копейкам,а абази – 20 копейкам) в своем кармане…
Жизнь здесь начиналась задолго до рассвета, шумно кипела и была наполнена стуками молотков, звуками дудуки и зурны, песнями бродячих музыкантов, жалобными хрипами шарманок, перебранками торговцев с покупателями, свистками городовых, криками разносчиков, воплями извозчиков скрипучих фаэтонов, танцами кинто и болтовней зевак, что толкались на перекрестках. Среди них были и персы в аршинных шапках, и лезгины в мохнатых бурках, и курды, и татары, и турки в чалмах. Они продавали свои пряности, «заморские специи» и фрукты из Азии.

Но увидел наш Нико и новый Тифлис, совершенно европейский, что расположился в равнинной части города. Начинался он с Эриванской площади и продолжался хорошо освещенным Головинским проспектом с величественным Дворцом Наместника российского царя на Кавказе и Штабом командования войск Кавказского военного округа. А неподалеку, на Гунибской площади, вырос громадный Военный собор в византийском стиле. Параллельно Головинскому проспекту двинулись и другие улицы, вверх, на Мтацминда, и вниз – к Куре, где на Михайловской, Елисаветинской, Александровской и Воронцовской улицах возвышались ампирные или ренессансные постройки двух и трехэтажных зданий. Здесь находились новенькие магазины, музеи, всевозможные учебные заведения, банки, конторы деловых людей и доходные дома. А также – редакции газет и журналов, что выходили на грузинском, русском, армянском и других языках. Господа, гулявшие по Головинскому, по внешнему своему виду почти ничем не отличались от живущих в Париже или Петербурге, холодно демонстрируя модные европейские новинки. И если в старом городе карачохели запивали свою печаль кахетинским вином, то здесь аристократия потягивала французский коньяк под звуки французского шансона. «Кавказский Париж» – именно так называли тифлисцы свой город. И коли кому выпадало счастье попасть сюда, волею судьбы или по службе, он тотчас же покорял всех своим неповторимым колоритом и духом. Не обошла эта участь и нашего Никалу. Этот удивительный город с его узкими улочками и широкими проспектами, отдал мальчику свою теплоту и привязал к себе навсегда…


Валериан Маркаров

 
Тифлисские приюты художников и поэтов

https://i.imgur.com/TS1YP4O.jpg

На берегах Куры, на горячих серных источниках, некогда возник Тбилиси (до 1936 г. Тбилиси назывался Тифлис). Этимология названия города восходит к слову «тбили» – «теплый». Город имеет свою мифологию – легенду о царе-охотнике и фазане, сварившемся в горячей серной воде.
Здесь издавна поклонялись разным богам, уживались разные культуры, сообща восстанавливали разрушенное алчными завоевателями. Тбилиси, как двуликий Янус, всегда был обращен одним лицом к Азии, другим – к Европе. Таким он оставался и в 1910-1920-х гг.
Сложный организм города напоминал человека в модном европейском костюме, из-под которого выглядывал азиатский кафтан. По словам писателя Эраста Кузнецова: «Запад тут встречался с Востоком... Христианство тут сталкивалось с исламом. Север с Югом. Патриархальная деревня – с наступающим на нее городом, XIX век, уютный век позитивизма, – с XX веком, апокалиптичность которого уже ощущалась».
Илья Эренбург отмечал, «в этом городе, где потребность выражать себя в творчестве почти сравнялась с потребностью есть, спать, утолять жажду, где каждый третий – художник или поэт, или музыкант.., – привыкли почитать художественный талант за нечто само собой разумеющееся, обыденное, а искусство – за естественную  часть повседневной жизни». А писатель и поэт Григол Робакидзе называл Тифлис «странным городом», «фантастическим».
Несмотря на тяжелый политический и экономический кризис в Грузии в первой четверти ХХ в., накал литературно-художественной жизни в Тифлисе не снижался: в духовной атмосфере столицы пересекались и мирно уживались, прекрасно дополняя друг друга, разнообразные художественные и литературные интересы. В бурной разнородности и живительной экзотической силе города искали вдохновение многие и многие местные и приезжие поэты, писатели, художники. Они нарушили покой городских улиц, а тбилисские духаны превратили в «парижские» кафе, где под звуки национальных инструментов велись горячие споры об искусстве.
В соответствии с духом мятежной эпохи, бунтари от искусства испытывали потребность придать жизни новый смысл. Их, отважных и дерзких, объединяла исполненная достоинства одержимая устремленность вперед, не дававшая пасть духом в смуте времени. Они не помышляли о славе. Она пришла к ним сама. Они работали напряженно и плодотворно, избегая реальности и желая вольной жизни, придумывая новые мифы и символы, утверждая новую эстетику, вопреки ощетинившейся эпохе.
Тифлис 1910-1920 гг. напоминал Ноев ковчег: местные и приезжие, обманутые и все потерявшие, идеалисты и циники, богатые и бедные, талантливые и выдававшие себя за гениев, купцы, военные и гражданские, художники, композиторы, поэты – все смешалось под внешней благопристойностью Востока и патриархальностью быта.  Музу гостей вдохновляла атмосфера одухотворенной дружбы и творческого братства, которую создали хозяева. Вокруг рушился старый мир, а здесь с мудрой беспечностью и восторгом, порожденным свободой от норм и традиций, расцветала своя субкультура.
В Тифлисе грузинский гедонизм процветал в десятках духанов и увеселительных садов с самыми экзотичными названиями: «Гамлет», «Сюр Кура», «Не уезжай, голубчик мой», «Шантеклер», «Монплезир», «Маленькая вошка», «Эльдорадо», «Фантазия», «Загляни дорогой», «Сам пришел», «Сухой не уезжай», «Сан-Суси», «Джентльмен», «Ноев ковчег», «Бедни Ладо», «Вино, закуски и разний горячи пищ», «Париж», «Арарат», «Дариал», «Кинь грусть»… Вокруг Воронцовской площади расположились духаны «Дарданеллы», «Зайдешь – отдохнешь у берегов Алазани», «Вершина Эльбруса», а на площади Майдан – «Варяг» с вывесками Нико Пиросмани. Именно в этом духане художники Михаил Ле-Дантю и Кирилл Зданевич впервые увидели картины художника Пиросмани в 1912 г. На Солдатском базаре находились духаны «Добри Васо», «Шантеклер», «Джентльмен» и др. Лексика названий духанов и вывесок вобрала в себя пряный остроумно-ироничный дух старого Тбилиси. В каждом названии – меткий словесно-художественный образ.
Поэт Иосиф Гришашвили писал: «В Тбилиси было немало духанов, вроде чайной «Родина», каваханы «Саят-Нова», закусочной «Гамлет», где устраивались целые поэтические состязания, а у духанщика Абрагунэ кормилась вся тбилисская богема»( И. Гришашвили. «Литературная богема старого Тбилиси». Тбилиси, 1977, стр. 83). Духаны и их владельцы сослужили хорошую службу литературе, искусству и… революции.
Традиция тифлисской богемы восходила к прошлому, и она еще сохранялась в старой части города, где в кофейнях и духанах Майдана пели свои стихи народные певцы-ашуги Скандар-Нова, Гивишвили, Иэтим Гурджи. Но их язык – удивительно живой и красочный сплав многоязыкой пестрой городской речи, по-восточному цветистой – уже  перебивался мелодией новой поэзии, которую утверждали поэты-голубороговцы («Голубые роги» – литературная группа грузинских символистов, созданная Паоло Яшвили в 1915 г. Просуществовала до 1930-х гг.) во главе с Тицианом Табидзе: «Розу Гафиза я бережно вставил в вазу Прюдома, Бесики сад украшаю цветами Злыми Бодлера».
Для молодых искателей нового искусства многочисленные духаны Тифлиса (В 1864 г. в Тифлисе функционировал 441 духан, но с появлением европейских ресторанов и столовых в 1887 г. их оставалось не более 151) стали долгожданным прибежищем. Здесь традиционно царил мир празднества, здесь люди общались независимо от возраста, происхождения и жизненной позиции – поэтому посещение духанов являлось важным моментом бытия. Вино и хлеб, освященные словом и смыслом, имели важнейшее значение в жизни грузина. За трапезой он становился добрым, веселым и мудрым, а застолье превращалось в почти мистическое действо, праздник, временный выход в лучший мир без страдания, страха и горя.
«Духан имел функции более широкие и многообразные, чем это следовало из его прямого назначения. Духан был своего рода маленьким клубом, обладавшим определенной индивидуальностью: постоянное место и связанные с ним особенности (специфический район города и квартал, достопримечательности разного рода и т.д.), индивидуальность владельца (его происхождение, вкусы, дружеские и родственные связи), постоянный круг посетителей со своими привычками и, наконец, постепенно зарождающаяся некая общность людей со своей социальной психологией» (Эраст Кузнецов. «Пиросмани». Санкт-Петербург, 2012, стр. 282).
В духанах старого Тбилиси не только пили и ели, здесь читали наизусть строки из поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре», цитировали героико-приключенческий роман XVIII в. «Караманиани», один из значительных памятников грузинской художественной прозы XVII в. «Русуданиани».
Посетители знали репертуар тифлисских театров, в духанах можно было услышать стихи и песни местных ашугов, и устраивались даже поэтические состязания ашугов. Любители чтения приходили с дешевыми изданиями народных поэтов: «Ах, глаза, глаза», «Эта Нина, которая лучше той Нины», «Не простудись, барашек-джан», «Восхваление Верийской Вареньке»…
Тифлисские духаны привлекали посетителей и своими вывесками, стенными росписями и картинами на стенах. Владельцы духанов пользовались услугами живописцев и маляров из тифлисского амкара (цеха) (В 1914 г. в тифлисском амкаре состояло 109 мастеров (живописцев, маляров, иконописцев), имевший специальный аттестат амкара. В исторических документах амкар живописцев и маляров упоминается с 1770 г. Просуществовал он до 1920 г. Его работе покровительствовали грузинские цари Ираклий II и Георгий XII. Подробнее см.: И. Дзуцова, «Амкар живописцев в Тифлисе», журнал «Сабчота хеловнеба», 1984, N12, на грузинском языке).
Создателями вывесок и духанных настенных росписей были члены амкара живописцев и маляров: Карапет Григорянц, А. Мусаилов, Иванэ Вепхвадзе, Густав Гельфлинг, Гиго Зазиашвили, Жозеф Жуен, Александр Маисурадзе, Алекси Мчедлидзе, Абрам Гарибов, Бено (Бенедикт) Телингатер, Иван Беридзе, Михака Грубеладзе, братья Агароян, Базал Бадалов и другие. Осип Мандельштам, не раз бывавший в Грузии, писал по поводу тифлисских вывесок: «Чудесный случай наблюдать развитие языка живописного доставляют нам вывески, в частности, тифлисские».
Старожилы Тбилиси помнили духан «Симпатия» в подвале дома на Пушкинской улице, просуществовавший до 1956 г. «Симпатия» славилась своей вывеской работы Нико Пиросмани и портретами выдающихся людей всех времен и народов кисти художника-самоучки Карапета Григорянца: Александра Пушкина, Шота Руставели, Христофора Колумба, Вильяма Шекспира и др.
Для духанов писал свои картины Нико Пиросмани. Именно в духанах открыли его шедевры Михаил Ле-Дантю, Кирилл и Илья Зданевичи. В духане «Карданахи» Сандро Кочлашвили, на ул. Молоканской N23 (ныне ул. Пиросмани) он написал известный портрет юного Ильи Зданевича в студенческой форме. Здесь же будущие художники Сигизмунд (Зига) Валишевский и Кирилл Зданевич познакомились с самим Пиросмани (их привел Илья Зданевич). Увлечение живописью Пиросмани было связано с антибуржуазной программой молодых художников и литераторов, с их тоской по эстетическим ценностям народного творчества. По словам грузинского критика Лео Эсакия, футуристы называли своим «морфологическим источником» творчество Пиросмани.
В своем дневнике встреч с Пиросмани (1913 г.), в процессе поиска картин художника Илья Зданевич называет духаны, где он их обнаруживал: «Варяг» недалеко от вокзала, духан Бего Яксиева на Песковской улице N40, духан Месхиева на Черкезовской улице N70, Озашвили на Молоканской улице N50, духан Баядзе на Вокзальной улице N24, «Дарданеллы» на Воронцовской площади, «Белый духан» на Манглисском шоссе, «Новый свет» в районе Верэ, «Фантазия» и другие. В результате поисков Илья Зданевич собрал свыше ста картин Нико Пиросмани, которые ныне стали экспонатами музеев и национальным достоянием Грузии, страна ими по праву гордится.
В тифлисских духанах, а позже и в литературно-художественных приютах города рождались новые истины, новые идеи, вырабатывались концептуальные платформы будущих талантливых художников, поэтов, артистов. Век литературно-художественных подвалов был краток, но они стали таким же знамением бурлящего времени в жизни Тифлиса, как и Москвы, Петрограда, Киева. Подвалы создавались под влиянием и наподобие аналогичных заведений в Европе, в частности в Париже, где огромной популярностью пользовались кафе «Гидропаты», «Циферблат», «Белая лошадь», «Ротонда», «Эльдорадо», «Ша нуар», «Проворный кролик» и др.
«Трамвай выбивался в Европу из Майдана», утверждал поэт Игорь Терентьев в стихотворении «Тифлис». Илья Эренбург писал: «Мы бродили по нескончаемому Майдану, нам продавали бирюзу в смоле и горячие лепешки, английские пиджаки и кинжалы, кальяны и граммофоны, портреты царицы Тамары и доллары, древние рукописи и подштанники...». В кофейнях и духанных подвалах пели свои стихи ашуги Скандар-Нова, Гивишвили, Иэтим Гурджи. Со временем, Головинский проспект, центральная артерия столицы, «вытеснил» Майдан, и утвердил славу города – «маленького Парижа».
С благодатной почвы Тифлиса тифлисский литературно-художественный авангард (и особенно его русская диаспора) сосредоточился на пути в Европу. В то же время его представители помнили и о ценностях и достижениях прошлого, не игнорируя национальные традиции. В столице Грузии цвела традиционная поэзия розы и соловья, но вместе с тем Илья Зданевич горячо отстаивал заумный язык. После эпатажных прогулок Владимира Маяковского, Владимира Каменского и Давида Бурлюка, одетых в желтое и с раскрашенными лицами, многие в Тифлисе принимали футуристов за клоунов. В связи с этим И. Зданевич вспоминал: «В дни нашего будоражного пребывания в Тифлисе мы ходили без конца по гостям, по духанам, по кофейням, по улицам, по базарам и всюду сплошь читали стихи».
В Тифлисе возникла своеобразная мода на литературно-художественные кафе-клубы: «Кривой Джимми», «Би Ба Бо», «Павлиний хвост», «Ладья аргонавтов», «Фантастический кабачок», «Химериони».
«Фантастический кабачок» был задуман поэтами Юрием Дегеном и Сандро (Александром) Короной по образу «Бродячей собаки» в Петербурге. Его открытие в ноябре 1917 г. (в одном из дворов на нынешнем проспекте Ш. Руставели, в самом центре города) стало значительным событием в жизни поэтического Тифлиса. Стены кабачка расписали всевозможными фантасмагориями сами участники тифлисского авангарда: Ладо (Владимир) Гудиашвили, Зига Валишевский, Яков Николадзе, Илья Зданевич и Юрий Деген.
«Фантастический кабачок» стал символом тифлисского Парнаса, ярким явлением культурной и артистической его жизни. Здесь господствовала полная свобода идей, творческих исканий.
«Фантастический кабачок» вдохновлял поэтов. Так, Паоло Яшвили писал: «Бродячих и худых собак, Пригнали с северной столицы, И в «Фантастический кабак» Кузмин желает вновь вселиться».

В марте 1919 г. тифлисский журнал «Феникс» (N2-3, стр. 1-6) сообщал о росписи «Фантастического кабачка». О Л. Гудиашвили – одном из авторов росписи – газета «Тифлисский листок» (1919 г., N43) писала в том же году: «Художник не забывает, а, наоборот, все с большей ясностью осознает в себе свое национальное лицо – голос народа и страны. Этот голос и чувство, наполняющее молодость художника, заставили обратиться к изучению тех художественных реликвий старых грузинских мастеров миниатюры и фресок, в которых сохранилось по сей день народное искусство грузинского народа» (В газетной статье имелась в виду композиция Л. Гудиашвили «Чтение стихов», 300х200, 1918 г.). Не поддавшись крайностям художественного авангарда, грузинское искусство (и его яркий представитель Л. Гудиашвили) не отрывалось от национальной почвы, т.к. особенностью его было устойчивое равновесие между Востоком и Западом.
Не менее активной и привлекательной была деятельность участников театра-студии «Ладья аргонавтов», функционировавшего в 1918-1920 гг. в подвале здания 1916 г. постройки, так называемого «Дома офицеров» на Головинском проспекте N10. Стены театра-студии расписал в 1919 г. Кирилл Зданевич. В «Ладье аргонавтов» шли пьесы, устраивались музыкальные вечера, художественные выставки. С ней связаны имена поэтов Тициана Табидзе, Паоло Яшвили, Валериана Гаприндашвили – писателей Григола Робакидзе и Серго Клдиашвили, художников Ладо Гудиашвили, Давида Какабадзе, Зигмунда Валишевского и многих других деятелей культуры Грузии и России. При театре-студии функционировали ресторан и американский бар.
Поэт Юрий Деген отмечал: «Как приятно, что нашлись, наконец, в Тифлисе энергичные люди, устроившие здесь своего рода петроградскую «Бродячую собаку» или второе издание ее – «Привал комедиантов». Именно такого учреждения, проникнутого богемным искусством, начиная со сцены и стенной живописи и кончая маленькими  чашечками, в которых вам подают черный кофе, недоставало многим тифлиссцам».
Накал художественной жизни Тифлиса взлетел до «41°». Так Илья Зданевич, Игорь Терентьев, Алексей Крученых и Колау (Николай) Чернявский назвали свою группу футуристов. И. Зданевич связывал название с мистическим значением числа «41». На этом градусе широты находятся крупнейшие столицы и города: Пекин, Стамбул, Мадрид, Неаполь, Нью-Йорк и… Тифлис.
Участники группы проводили эпатажные вечера и выставки работ, в частности, Кирилла Зданевича, Ладо Гудиашвили и Давида Какабадзе, издавали книги под знаком «41°» и одноименную газету (увы, вышел лишь один номер). Уехав в ноябре 1920 г. в Париж, И. Зданевич открыл в кафе «Хамелеон» на Монпарнасе «Университет «41°». Идеи «Университета» активно циркулировали среди парижской богемы.
Вновь открытые литературно-художественные приюты стали примечательным фактом в культурной жизни Тифлис первой четверти ХХ в. Но еще более прекрасным событием ее стало открытие кафе «Химериони». Члены литературного объединения грузинских поэтов «Голубые роги» пожелали иметь место для встреч и дискуссий. «Химериони» расположился в помещении бывшего ресторана «Анонна». Поэт Тициан Табидзе вспоминал, как «голубороговцы» искали помещение, как подбирали ему название: «Понадобилось десять заседаний, чтобы дать название кафе… Победило название «Химериони».
Паоло Яшвили и Тициан Табидзе обратились к находившемуся в это время в Тифлисе художнику Сергею Судейкину. Сразу же по приезде в Тифлис (из Петербурга через Крым), супруги Судейкины стали непременными и желанными участниками литературно-художественной жизни города. Со всей страстью творческого темперамента Судейкин окунулся в гостеприимную и доброжелательную атмосферу городской культурной жизни, стал завсегдатаем вечеров в «Фантастическом кабачке», «Братском утешении», «Химериони».
Художник с энтузиазмом взялся за роспись стен «Химериони», предложив сотрудничество Ладо Гудиашвили и Давиду Какабадзе. Несколько озадаченные перспективой столь масштабной работы, молодые художники вдохновились уверенностью мастера Санкт-Петербургского Императорского театра и одного из оформителей Дягилевских сезонов в Париже. Они принялись за работу. И вот уже на стене «Химериони» появилась композиция Ладо Гудиашвили «Степко» (4х3 метра). Позже, Т. Табидзе писал о ней: «Это шедевр грузинского искусства». А С. Судейкин подчеркивал: «Все, что делает этот художник, наполнено той национальной мощью, которой не хватает Западу…».
На одной из стен «Химериони» Д. Какабадзе написал композицию с изображением выдающегося грузинского скульптора Якова Николадзе (творчество которого высоко ценил и Сергей Судейкин) и грузинского писателя Василия Барнова (Барнавели).
Для работы в «Химериони» С. Судейкин пригласил и молодого Зигу Валишевского, впоследствии выдающегося польского художника. З. Валишевский изобразил пейзаж и натюрморт в медальонах.
По воспоминаниям Т. Табидзе, одна из стенных росписей в «Химериони» выглядела следующим образом: на балконе старого тифлисского дома стояла группа людей в национальных одеждах с несколько стилизованными лицами. На другой стене – также сценка из грузинской реальности с изображением молодых грузинок, обнимающих лань и внемлющих музыкальному трио – зурначам и барабанщику. Композиции вокруг оживлялись изображением цветов и птиц. Так, С. Судейкин стремился передать яркие особенности грузинского быта, вдохновлявшего его романтическими настроениями и элементами театральности. Художник был очарован Грузией, которая «была для него Нико Пиросмани, необъяснимый гений, хлеб и вино, пир и радость». Судейкин признавался Тициану Табидзе, что Грузия привела его в восторг и, если ему «понадобится расписать все улицы Тифлиса», он это «сделает непременно, даже под обстрелом неприятеля».
С. Судейкин называл своими «грузинскими братьями» Тициана Табидзе, Паоло Яшвили и Валериана Гаприндашвили. На стене «Химериони» художник изобразил Тициана Табидзе в костюме Пьеро, а его жену Нину Макашвили – в костюме Коломбины. Другого своего «брата по искусству», поэта Паоло Яшвили он изобразил в широком плаще и испанской шляпе, с голубым рогом в руке (намек на литературную группу «Голубые роги», в которой состоял П. Яшвили). Голубые голуби над головой поэта символизировали его доброту. Символика в росписи «Химериони» перекликалась с лейтмотивом творчества грузинских поэтов-голубороговцев: призрачность, недосягаемость любви, ирреальность мира.
На одной из стен «Химериони» С. Судейкин написал женский образ – портрет своей жены Веры Судейкиной. Он был точным повторением «Портрета жены» 1919 г. В 1921 г. портрет экспонировался на выставке русских художников в Париже. В Доме-музее Т. Табидзе в Тбилиси хранится фотография портрета с дарственной надписью: «Муза – музе. Вера Судейкина». Под другой музой имелась в виду Нина Макашвили, супруга Т. Табидзе.
Современники единодушно восхищались сюжетами и стилистикой росписей «Химериони», их яркой декоративностью, эстетической системой оформления. Стены и низкие крестообразные своды помещения были украшены стилизованными изображениями цветов, птиц и звезд, масок, козлоногих химер с жутким оскалом, сирен… В росписи «Химериони» нашли отражение прежние увлечения С. Судейкина гротескно-фантастическими образами, трансформированные под влиянием грузинской действительности.
Безудержный фантазер, создатель множества ярких и пряных композиций, Судейкин творил их с любовью к грузинским поэтам и художникам. Эти росписи – символ совместной плодотворной работы, укреплявшей творческую и духовную связь мастеров русского и грузинского искусства.
Уже в 1921 г. современники называли «Химериони» художественным памятником, равному которому по художественной ценности Тифлис не имел. Грузинский общественный деятель и писатель Давид Касрадзе писал: «Перед нами факт, который нельзя отрицать: «Химериони», который надо признать прекрасным памятником в истории нашего искусства». В романе «Фалестра» Григол Робакидзе упоминал роспись С. Судейкина с ее фантасмагориями и мистико-иррациональной тональностью, перекликающейся с мировоззрением самого писателя.
«Химериони» стал своеобразным приютом для многих известных и не очень писателей, художников, поэтов и артистов. Из всех пристанищ тифлисской богемы «Химериони» был самым популярным и живописным. Как и «Бродячая собака» в Петербурге, также расписанная С. Судейкиным, «Химериони» отразил пылкий вольный дух 1910-х гг. Здесь каждый преподносил в дар свою фантазию и парадоксальность, самобытность, эксцентризм и вдохновение.
Здесь любили собираться. Об одном вечере в «Химериони» рассказал в своих воспоминаниях журналист Николай Стор (Стороженко): «Через несколько дней после восхождения на Давидовскую гору, во время ужина в ресторане «Химериони» Есенин прочел только что написанное стихотворение «На Кавказе». В подвальчике было, как всегда, многолюдно, за поэтическим столом сидели В. Гаприндашвили, П. Яшвили, Т. Табидзе, Г. Леонидзе, режиссер К. Марджанов, писатель и артист Ш. Дадиани, Коля Шенгелая, впоследствии ставший отличным кинорежиссером. Есенину пришлось дважды прочитать свое стихотворение. И, когда он вновь начал читать, все, кто был вокруг, поднялись и стоя прослушали эту есенинскую исповедь… Расходились в пятом часу ночи».
Сам Сергей Судейкин высоко ценил своих собратьев по кисти – соавторов росписей «Химериони», Л. Гудиашвили и Давида Какабадзе: «Ладо Гудиашвили – наивысшая точка видения грузинского духа, который неосознанно воспринял западную культуру – для возрождения восточной. Гудиашвили – художник с внутренним видением и волнует так, как лучшие современники Бодлера. Все, что делает этот художник, наполнено той национальной мощью, которой не хватает Западу… Он большой мастер и художник».
О Давиде Какабадзе С. Судейкин отзывался так: «Мыслящий художник, и мастерски использует свое умение. Влюблен в старое искусство Дюрера и преподносит картины, стоящие на высоком уровне… Тем более странны по отношению к этому художнику-позитивисту футуристические тенденции. Это – настоящий футуризм».
Росписи в «Химериони» стали первым значительным шагом в становлении новой грузинской монументальной живописи. Участие в их создании Л. Гудиашвили и Д. Какабадзе имело для них важное значение – помогло им уверенно выступать в этом сложном жанре изобразительного искусства.
Несмотря на краткость своего пребывания в Грузии, С. Судейкин много и плодотворно работал. Новые впечатления, общение и творческое содружество с деятелями грузинского искусства и литературы послужили ему сильным стимулом. Помимо «Химериони», он расписал стены домашнего театра в доме Туманишвили (друзья тифлисской богемы) в Тифлисе и создал станковые картины. Они экспонировались на выставке «Малый круг» в 1919 г., а две из них – «Карнавал»  и «Молочный час, Коджори» – хранятся в Государственном музее искусств Грузии им. Ш. Амиранашвили, другие – в Доме-музее Т. Табидзе в Тбилиси.
Страницы альбома Веры Судейкиной (в 1995 году в университетском городе Принстон (США) было выпущено факсимильное издание альбома Веры Судейкиной-Стравинской. Автор предисловия и научного комментария – известный исследователь русского литературно-художественного авангарда профессор Джон Боулт. «The salon album of Vera Sudeikin-Stravinsky». Edited and translated by John E. Bowlt, Princeton University Press, 1995) – свидетельство насыщенной жизни супругов в Грузии. В альбоме помещены автографы, стихи, рисунки и фотографии почти всех участников тифлисского авангарда. Несомненной ценностью альбома являются зарисовки Л. Гудиашвили из жизни «Химериони».
Под впечатлением живописи С. Судейкина Григол Робакидзе поместил в альбоме свое стихотворение (лето 1919 г.):

Офорт

«Негры в белых париках»
Из декорации Сергея Судейкина

Дремотный сон в золе томлений.
Струи червонных тяжких кос.
И рдеют белые колени
На лоне бледных смятых роз.
Блудница лунного азарта –
Сапфирно-яркая в лучах:
На солнце нежится Астарта
Средь негров в белых париках.
Кровавый хмель гранатов зноя
Зовет всех женщин на разгул.
И слышен, слышен темный гул
Любовных помыслов нагноя.
Горит тигрица Саломея:
В садах у дикого куста.
Зовя любовь, янтарно млея,
Целует мертвые уста.
Желанный яд в изгибах торса:
Земля вся в блуде в тайный час.
И реет бред изживших рас
В плаще из крыльев альбатроса.
И вдруг мертвеет страстный шепот:
И слышен лет шумя, звеня.
Все ближе, ближе смертный топот
Апокалипсиса коня.
И будет встреча двух страстей:
Огня копыт и жала тела.
Конь-Блед заржет еще бледней.
Жена возжаждет до предела.
И сладострастна будет пытка
Обезумевшей блудницы.
Но там, в венках, крутым копытам
Нагое тело будет сниться.

На создание «Офорта» грузинского поэта вдохновило знакомство с С. Судейкиным и его живописью. Эпиграф – «Негры в белых париках» – намек на декорации, реализованные Судейкиным для конкретной постановки. К сожалению, уточнить, к какой именно не удалось, хотя известно, что Судейкин в Тифлисе осуществил декорации к нескольким литературным вечерам и театральным постановкам. Например, в подвале «Ладья аргонавтов» героем вечеров был певец-негр Джимми.
Под впечатлением живописи С. Судейкина поэт Сергей Городецкий написал стихотворение «Судейкин»:

Полупрезрительной улыбкой озирая
Пустой реальности беснующийся ад,
Ты открываешь двери золотого рая,
В невиданный никем из смертных вводишь
сад.
Там девы, от истомы ласково сгорая,
В боскетах душных ищут трепетных услад.
Там Шумана влечет любовница вторая
К фантазии безумья, к песням без преград.
Там музы в зорях погребальных Аполлона,
И персиянину кальян дает Амур.
Там Соломону Суламифь раскрыла лоно,
Ласкается к купцу красотка в душегрейке,
И средь таинственно-пленительных фигур
Стоит никем еще не понятый Судейкин.

Стихотворение, написанное 27 февраля 1920 г. в Баку, впервые было напечатано в журнале «Братство» (Тифлис, 1920, n°1). Тема карнавала и навеянные музыкой Роберта Шумана мотивы постоянно присутствовали в творчестве С. Судейкина.
Как писал грузинский художник и коллекционер Владимир Цилосани (1885-1971) в статье «Химерион», после отъезда С. Судейкина из Грузии в помещении «Химериони» обосновалось кабаре с румынским оркестром, а позже – обычный ресторан. Когда С. Судейкин узнал об этом, «он заболел от огорчения и в его присутствии просил не упоминать это название». «Неужели это так останется, неужели не найдут грузинские поэты, художники и писатели возможности охранять этот памятник искусства, оставленный им с такой любовью и искренней дружбой?», вопрошал В. Цилосани. Спустя десятилетия, в 1970-1980 гг., в бывшем помещении «Химериони» были осуществлены реставрационные работы.
Удивительная по экспрессивности, эстетически прекрасная живопись «Химериони» продолжает радовать, как воспоминание о той эпохе, когда среди химер и цветов, под декламации стихов и звуки грузинской музыки из рук присутствовавших дам доверчиво брали зелень грациозные лани. Так в парижском «Проворном кролике» («Le Lapin Agile») на Монмартре ослица Лоло выпрашивала между столиками коньяк.
Непременными участницами тифлисских артистических приютов были прекрасные дамы – музы поэтов и художников. Им посвящали стихи и рисунки, а темой докладов была не только заумная поэзия, но и прекрасная улыбка, и чарующая женственность. Юные красавицы располагали к себе умением слушать и вдохновлять. Вопреки мятежной жизни, и музам, и их поклонникам, увлеченным дружбой и творчеством, пора была жить, творить и любить. Красивая женщина оставалась осколком легенды в Тифлисе начала ХХ в., – ведь Грузия, по словам Александра Дюма, «это одухотворенная Галатея, преображенная в женщину».
Документальных сведений о духанах и литературно-художественных приютах Тифлиса сохранилось немного. Лишь воспоминания (редкие и скупые) некоторых современников подтверждают, что на однообразие творческой жизни в столице Грузии 1910-1920 гг. жаловаться не приходилось. В напряженные и голодные годы самой большой ценностью оставалось духовное общение. Молодые творцы поддавались волне идей нового искусства, в поисках своего пути – отвергали рутину, шаблон, консерватизм. Старт был равным для всех. Задиристые, но бескорыстные, голодные, но гордые, местные и приезжие, – все были неутомимы в борьбе с филистерскими вкусами. И хотя Григол Робакидзе считал, что заумь может быть понятой только астральным духом, клич «Сарынь на кичку» из поэмы Василия Каменского «Стенька Разин» (1915 г.) разносился повсюду.
Заброшенные волею судьбы на тифлисский Парнас поэты и художники сотрудничали, ожесточенно спорили и дружили с гостеприимными хозяевами. Участники этого сообщества единомышленников были не только активными участниками вечеров и диспутов, но и художественного оформления артистических подвалов, стены которых были едва ли не единственным полем приложения их таланта и энергии.
Местная пресса охотно сообщала о росписях в театре и столовой клуба Грузинского общества журналистов, выполненных К. Зданевичем в 1919 г., о росписях в ресторане «Мартышка» Самсона Надареишвили, Давида Какабадзе и Аполлона Кутателадзе. Они же расписали и стены кафе-ресторана «Шампань» композициями на грузинские темы, пейзажами Тифлиса и сюжетами из поэмы Ш. Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Художник С. Надареишвили рассказывал мне, как однажды он сидел за столиком под своими фресками и наблюдал за любующимся его работой В. Маяковским. Подозвав официанта, поэт о чем-то его спросил. Официант указал на художника, и тогда поэт бесшумно поаплодировал ему. «Я так растерялся, что даже не пытался заговорить с ним, а вечером я слушал стихи поэта», вспоминал художник.
Тифлисский авангард с его национальными оттенками сегодня можно квалифицировать как своеобразное и многогранное явление культуры. Следы участников тифлисской литературно-художественной жизни рассеялись по дорогам мира. По-разному сложились их судьбы, но у всех сохранилась жажда созидания, эмоциональная энергия и стремление утвердить новый дух, новый эстетический канон в литературе и искусстве. Тифлис навсегда остался для них дорогим сердцу воспоминанием, и они вслед за Осипом Мандельштамом наверняка повторяли: «Мне Тифлис горбатый снится…».


Ирина ДЗУЦОВА

 
ВЕРНЕР СИМЕНС

https://i.imgur.com/UXJ3Ete.jpg

«Как я изобретал мир»… Ох, как немного людей имеют право на такое воспоминание о прожитой ими жизни. Вернер Сименс такое право заслужил. Причем вместе со своими братьями. Благодаря им появились генератор постоянного тока, закаленное стекло, трансатлантические кабели связи, электрическая железная дорога, лифт и трамвай, первая в Европе телефонная станция, единица измерения электрической проводимости «сименс» вместо термина «прикладная теория электричества»… И частью изобретенного ими в ХIХ веке мира новых технологий стала Грузия.
…Когда в 1840 году под прусским Ганновером почти одновременно уходят из жизни небогатый фермер-арендатор Кристиан Сименс и его жена Элеонора, сиротами становятся ни много ни мало десять их сыновей и дочерей. И немало забот ложится на 24-летнего Вернера. С образованием дела у него обстоят неплохо. Домашние учителя, гимназия, по желанию отца – артиллерийское училище, где математику, физику и химию преподают ученые с мировым именем, среди которых – Георг Ом и Густав Магнус. Ну как с такими учителями не заняться изобретательством и научными опытами? Юный лейтенант сочетает это занятие со службой в берлинских артиллерийских мастерских и даже с отбыванием наказания на гауптвахте за участие секундантом в дуэли.
Но после смерти родителей становится ясно, что лейтенантского оклада семье не хватает. Часть братьев и сестер распределяют по родственникам, многим Вернер помогает деньгами, оплачивает учебу. В поисках дополнительного дохода он решает применить на практике свои опыты, и в 1841-м получает первый в своей жизни патент – на гальваническое золочение металлических изделий. Затем – изобретение одного из видов электрического телеграфа, членство в Физическом обществе, увольнение из армии. «Я теперь почти решился избрать постоянное поприще в телеграфии… Телеграфия станет самостоятельной важной отраслью техники, и я чувствую себя призванным сыграть в ней роль организатора», – пишет он родственникам. И вместе с механиком Иоганном Георгом Гальске открывает фирму Siemens & Halske, производящую телеграфные аппараты. За патент на метод гальванического золочения покупатель из Англии платит ему 1.500 фунтов. И с этим стартовым капиталом Вернер Сименс уходит в бизнес. И
В 1849 году фирма строит первую в Германии телеграфную линию из Берлина в  Франкфурт-на-Майне. Через пару лет – одна из высших наград Первой Международной промышленной выставки в Англии за усовершенствование стрелочного телеграфа. Затем – телеграфные линии и их техническое обслуживание в США и Европе, в том числе – в Российской империи. «Труднее всего было добиться от правительства России разрешения на строительство через ее территорию и эксплуатацию иностранной компанией телеграфной линии, – вспоминал Вальтер. – Это удалось лишь после длительных переговоров, в которых наши прежние заслуги как техников и надежных подрядчиков сослужили компании хорошую службу. Нам была предоставлена концессия на постройку и использование двойной линии от прусской границы через Киев, Одессу, Керчь, далее частично под водой, через Сухум-Кале к кавказскому побережью и далее через Тифлис к границе с Персией… Русское правительство поручило нам строительство и обслуживание нескольких линий на Кавказе. Для этой цели мы создали филиал компании в Тифлисе, руководить которым поручили моему брату Вальтеру».
Так наступает очередь Грузии.  Первую в ее истории телеграфную линию Siemens & Halske прокладывает в 1858-м – из Тифлиса в горный пригород Коджори, где находится дача царского наместника. Есть у Вальтера Сименса и дипломатическая миссия – он первый немецкий консул в Грузии. Тогда еще не было единой Германии, и назначает его Северо-Германский Союз. Рядом с ним работает еще один брат – Отто. И, благодаря их усилиям, подвесной электрический телеграф связывает Тифлис с Боржоми, Кутаиси, Поти, Ереваном, Баку, Владикавказом, Ставрополем, Москвой. Всего же по Кавказу прокладывается телеграфная сеть общей протяженностью в 5,5 тысяч километров. Она связывает регион с основными российскими и персидскими линиями, Черное море – с Каспийским.
Но деловые интересы Сименсов не ограничиваются лишь телеграфными линиями – они приобретают в Грузии нефтяные месторождения, начинают добывать «черное золото», строят нефтеперегонный завод. А особенно большую прибыль, по мнению Вальтера, может принести промысел медной руды в соседнем Азербайджане, в Кедабеке. И он приглашает старшего брата-основателя фирмы лично убедиться, стоит ли покупать рудник. Так в 1865-м Вернер Сименс впервые отправляется на Южный Кавказ. Забегая вперед, скажем, что он приедет в Грузию еще в 1868 и 1890 годах.
Результат всех этих поездок – не только успехи в семейном бизнесе. Тому, как знаменитый изобретатель и предприниматель описывает увиденное им в Грузии, может позавидовать любой профессиональный путешественник. Забудем о том, что перед нами «технарь» и расчетливый коммерсант. Вот – начало путешествия по Грузии:
«В Батуме наш пароход достиг конечной точки своего маршрута, и мы пересели на маленький пассажирский кораблик, который доставил нас в не имевший собственной гавани Поти… У окруженного со стороны суши лесами и горами Батума была своя гавань, хоть небольшая, но очень аккуратная, легкодоступная и безопасная, защищавшая порт в любую погоду. В отличие от него, Поти находится в устье реки Рион, в древности называвшейся Фазис, на широкой болотистой равнине. У него нет защищенной гавани, есть лишь единственный рейд, но и его многие корабли в ветреную погоду опасаются из-за окружающего мелководья. Русское правительство трижды предпринимало весьма дорогостоящие попытки соорудить мол, который защитил бы заходящие сюда корабли, но все они заканчивались неудачей…».
Еще один черноморский город: «Сухум-Кале, что в переводе означает «Сухумская крепость», расположена в небольшой живописной скалистой бухте, у подножья одной из окружающих Эльбрус кольцом гор. Ее окрестности поражают богатством растительности, красоту которой невозможно описать. Настоящий восторг вызвала у меня длинная аллея, усаженная плакучими ивами. По высоте они могли бы посоперничать с нашими лесными деревьями, а их густая листва спускалась на длинных склоненных ветвях до самой земли… Сразу за городом дорога, по которой двигалась наша компания, пошла вверх по долине вдоль небольшого горного потока через чащу из великолепных деревьев».
Вернера интересует и многое из того, что никак не пригодится в коммерческих делах. Но новая, незнакомая жизнь не может не привлечь цепкий ум исследователя: «В Поти меня встретил брат Вальтер, и дальше до Тифлиса мы ехали вместе. Эта поездка была сопряжена с большими трудностями. То же, кстати, можно сказать и о следующем моем, три года спустя, посещении Кедабека. Вначале нам пришлось пройти вверх по Риону до Орпири, населенного почти исключительно безбородыми сектантами, которых сюда ссылали со всей империи. Кроме дикой смеси национальностей и языков, присутствовавших на борту судна, интересным при поездке по Риону можно было бы назвать только зрелище по-настоящему девственных заболоченных лесов, стоявших по обоим берегам».
Человек, изучавший архитектуру, не может не поразиться древним памятникам культуры: «Из Орпири мы уже по суше отправились в Кутаиси, древнюю Колхиду. Расположен он у склона горной цепи, соединяющей Большой и Малый Кавказ, в удивительно красивой долине Риона. Высоко над Кутаиси будто завис один из древнейших в христианском мире знаменитый монастырь Гелати, построенный, по преданиям, еще в доисторические времена на святом месте. Во время второго путешествия я нашел в себе силы его посетить. Монастырь расположен на высоте нескольких тысяч футов над уровнем моря, но мои труды по подъему были щедро вознаграждены. Сам он большей частью разрушен и пребывает в руинах, но тут есть один маленький сохранившийся храм, покоящийся на четырех гранитных колоннах, каждая из которых выполнена в своем, особом архитектурном стиле. Дата его постройки теряется в глубине веков. Вообще возраст многих памятников на Кавказе исчисляется не веками, как в Европе, а тысячелетиями. Даже если в этом есть некоторое преувеличение, все указывает на то, что Кавказ является одним из древнейших очагов человеческой цивилизации».
Не чужды ему и красоты природы: «Сейчас в Кутаиси есть железнодорожная станция и туда можно с комфортом добраться из Поти, Батума или Тифлиса за один день. Тогда же мы считали за счастье, что новая дорога, проложенная через Сурамский перевал, значительно облегчила наше весьма трудное путешествие. В качестве компенсации перевал одарил меня потрясающей возможностью лицезреть его красоту и романтику. Здешние леса и луга полны зарослей рододендрона и высоких ярко-желтых кавказских акаций, вид цветения и аромат которых создают неповторимое впечатление яркого художественного представления. Прелести очарованию окружающей природы добавляют отвесные, высотой в несколько сотен метров, скалы, сплошь увитые плющом…»
Особое внимание уделено Кахети, где Вернер побывал вместе с братом Отто во время своего второго приезда в Грузию: «Путь наш лежал из Тифлиса в Царские Колодцы (ныне Дедоплисцкаро – В.Г.), где находился наш производивший керосин нефтеперегонный завод… Оттуда мы отправились в Кахетию, славную своими замечательными кахетинскими винами. Находится она в долине реки Алазань, отделенной от долины Куры далеко вторгающимся в степь горным хребтом. С вершины этого хребта мы имели возможность видеть великолепие Кавказа, представившегося нам непрерывной цепью заснеженных вершин, протянувшейся от Черного моря до Каспийского.
Кахетия считается одной из древнейших колыбелей виноделия, в ее главном городе и сейчас можно попасть на празднование, сильно напоминающее римские сатурналии. Все, от мала до велика, стекаются сюда и совершают обильные возлияния кахетинского вина во славу Вакха. При этом в городе царствует атмосфера настоящего братства. Считается, что постоянное потребление кахетинского делает человека более жизнерадостным и что по этому признаку легко можно распознать коренного жителя Тифлиса».
Ну а там, где вино, не обойтись без застолья с обязательными тостами: «Поданная еда была очень вкусной, особенно нежным был шашлык из бараньего филе. Я думаю, если бы его подали в лучшем берлинском ресторане, он произвел бы самую настоящую сенсацию. Во время еды кахетинским периодически наполнялись полые рога буйвола, и за чье бы здоровье ни поднимался рог с вином, каждый должен был выпить свой до дна. Это было тяжело и для нас, европейцев, непривычно. Поэтому долго выдержать мы не смогли…
…Под кронами огромных деревьев мы разбили лагерь. У нас под ногами лежала вся Кахетия, опоясанная возвышавшимися уже за ее пределами горными массивами… Вскоре была приготовлена трапеза, которую мы вкушали также лежа. После этого князья и их спутники расположились прямо перед нами и начали свой традиционный питейный бой, наполняя рога чем-то вроде глинтвейна, изготовленного из лучшего кахетинского вина. Каждый из них считал, видимо, своим долгом лично произнести, в очень льстивых и приятных словах, тост за здоровье мое и моего брата Отто. И было видно, что они искренне надеются, что мы тоже когда-нибудь осушим свои рога уже за них. Князья говорили исключительно по-грузински, переводчик переводил нам их слова на русский. Наших немецких ответов не понимал никто, чем не преминул воспользоваться Отто. Он выступил с ответной речью, которую произнес по-немецки в очень вежливой манере, поистине елейным голосом, плавно и важно жестикулируя, подражая всем своим поведением выступавшим до него…».
И, наконец, замечательное описание грузинской столицы: «Тифлис, через который протекает река Кура, с севера защищен обрывистой горной стеной, которая, несомненно, является главной причиной жары, царящей в городе летом. Поэтому те местные жители, кто может, кроме городского имеют для жарких периодов второе жилье, расположенное на несколько тысяч футов выше. Его они в это время оставляют лишь в крайнем случае, если дела требуют их присутствия в городе. Сам Тифлис состоит из двух четко различающихся городов: верхнего, европейского, и нижнего, азиатского. Европейский Тифлис гордо называет себя «азиатским Парижем» или более скромно заявляет, что он первый претендент на этот титул после Калькутты. Он и в самом деле обладает вполне европейской внешностью, а проживают здесь в основном русские и западные европейцы. В этой части города расположены резиденция императорского наместника, театр и все административные здания. Соседний же город как по виду, так и по населению чисто азиатский. Причину, почему эта местность была заселена еще в старозаветные времена, несомненно, стоит искать в знаменитых горячих источниках, которые для жителей Востока имеют даже большее значение, чем для европейцев».
Однако не будем забывать, что для нас главное – не путевые заметки Вернера Сименса (пусть и замечательно написанные), а то, что делали в Грузии его братья Вальтер и Отто, которым он доверил вести дела в этой стране. Помимо телефонизации и добычи нефти, главное их достижение – один из величайших проектов XIX века, который по важности можно приравнять к строительству Суэцкого канала. Это – прямая линия протяженностью в 11 тысяч километров. В Грузии она пролегла через Сухуми, Зугдиди, Кутаиси, Гори и Тифлис.
Но ни у одного печатающего аппарата того времени не хватает мощности, чтобы обеспечить связь на таком гигантском расстоянии. И Siemens & Halske конструирует собственный аппарат, способный обеспечивать не только передачу телеграммы от одного пункта к другому, но и осуществлять запись – для контроля. И с 1870-го пошли через Грузию депеши из Англии в Индию, из Пакистана и Ирана – в Берлин… Аж до 1931 года через ее территорию летели телеграммы в 34 государства мира.  
Увы, Вальтер Сименс, поселившийся на Садовой (ныне Ладо Асатиани) улице в тифлисском районе Сололаки, этого итога своей работы не увидел. В 1868 году, за пару лет до пуска Трансконтинентальной телеграфной линии, он насмерть разбился, упав с лошади. В последний путь его провожает множество народа, газета «Кавказ» публикует некролог, в котором подчеркиваются его заслуги не только как предпринимателя и консула, но и как мецената и общественного деятеля. Его называют личностью, «выдвигавшейся своей индивидуальностью из общей людской массы… отличающейся особенной, свойственной ей душевностью».
Младший брат Отто, работавший с Вальтером в Грузии, продолжает его дело, взяв на себя еще и обязанности консула Северо-Германского Союза. И именно он знаменует пуск Трансконтинентального телеграфа банкетом в Тифлисе. Благодаря фамильной предпринимательской жилке, он вводит в практику современный метод добычи нефти – бурение скважин вместо рытья колодцев. В результате каждая скважина дает 2,5 тонны нефти в сутки. Для того времени – совсем неплохо. А где нефть – там и битум, где битум, там – асфальт… И Отто Сименс впервые на Кавказе начинает асфальтировать тифлисские улицы. Но судьба безжалостна и к нему: в грузинской столице свирепствует холера. Отто умирает от нее в 1871-м, не успев осуществить многих планов.
«Самые младшие братья Вальтер и Отто умерли в Тифлисе и покоятся там в одной могиле, – напишет Вернер Сименс. – Вальтер умер от несчастного падения с лошади. Он был красивый, стройный мужчина, с приятными манерами, которые располагали к нему на Кавказе всех знавших его. К нам, братьям, он постоянно высказывал трогательную привязанность. Отто скончался несколько лет спустя вследствие слабого здоровья, о котором он мало беспокоился».
А в конце 1860-х в Грузии звучит имя еще одного Сименса – Карла. Летом 1867 года, когда семья еще не потеряла Вальтера и Отто, в Берлине подписывается новый учредительный договор объединенной компании «Общее дело Сименс и Гальске в Берлине и братьев Сименс в Лондоне». Ее единственными собственниками становятся Вернер с еще двумя братьями – Вильгельмом и Карлом. Первый из них по-прежнему руководит бизнесом в Берлине, второй – английской фирмой «Братья Сименс» в Лондоне, а третий заявляет: «Мое стремление – это уютная жизнь, а также приятное и хорошо оплачиваемое занятие. Все это я найду на Кавказе». Братья соглашаются и в договоре фиксируется, что Карл поначалу на два года переедет в Тифлис.
Высказанное им желание вовсе не означает, что он не любит работать и ищет синекуру. Совсем наоборот, Вернер ценит его выше остальных братьев: «Карла я считаю наиболее одаренным из всех нас. Он всегда надежен, верен, добросовестен. Проницательный, всесторонне развитый ум сделал из него дельного коммерсанта».  До того, как уехать в Грузию, Карл много лет возглавляет представительство Siemens & Halske в России, снабжает ее телеграфными аппаратами, строит в ней телеграфные сети, его уже называют «русским Сименсом». Но в 1867-м он пишет Вернеру из Санкт-Петербурга: «Я даже не могу тебе описать, как мне надоел этот ужасный климат и с каким удовольствием я навсегда повернусь спиной к этому волчьему логову, в котором я застрял на целых 14 лет. В понедельник начинаю упаковывать мои пожитки».
Но дело в том, что основная причина, побудившая Карла стремиться на Кавказ – отнюдь не желание получить «приятное и хорошо оплачиваемое занятие». Его жена Мария болеет «грудной болезнью», и врачи советуют ей сменить климат. Вот и пишет Карл старшему брату, что все продумал: «его имущество вложено в Кавказ и именно там есть перспективы обрести, наконец, выздоровевшую жену». До Тифлиса его семья добирается в октябре 1867-го. Вальтер снимает ему просторный дом в том же Сололаки, а пока дом ремонтируется, поселяет всю семью у себя, благо, он – холостяк.
Карл Сименс вовсю занимается делами Кедабекского медеплавильного предприятия, берет в аренду нефтяные скважины в Царских Колодцах. Гибель Вальтера приводит его в шок: «…Я очень любил Вальтера. Он был для меня олицетворением Кавказа, и без него Кавказ кажется мне опустошенным. Кавказ предстает передо мной словно покрытым завесой меланхолии, и пройдет много времени, прежде, чем рассудок мой сумеет разорвать ее и вновь взяться за дело со свежей силой». И все же он продолжает работать – вместе с Отто по строительству Индоевропейской телеграфной линии.
А вот здоровье Марии не идет на лад. К тому же она беременна, и летом, по совету врача, семья отправляется в Боржоми. В письме Карла старшему брату – страх перед будущим: «Мария ожидает родов всякий час, но она так слаба и жалка, что я не без ужаса жду катастрофы. Если меня здесь настигнет несчастье, то жизнь моя будет сломлена». Роды проходят через пять дней после гибели Вальтера, на свет появляется девочка, и Карл едет в Тифлис хоронить брата. А по возвращении в Боржоми – ошеломляющий вердикт врача: кавказский воздух вреден для его жены, необходимо срочно менять место жительства…
Карл, по собственному признанию, застигнут врасплох: он стремился в Грузию, прежде всего, из-за болезни Марии, а после гибели Вальтера необходимо продвигать семейные проекты по всему региону. Но жизнь диктует свои условия. Вернер получает от него категорическую телеграмму: «Туберкулезное заболевание горла Марии опасно, единственное спасение срочная перемена воздуха, сегодня все уезжаем в Триест, надежд мало». В Тифлисе он не прожил и двух лет.
А через год после его отъезда, в 1869-м, в Грузию приезжает и пятый брат – Вильгельм. Сейчас кое-кто называет его Уильямом, на английский манер – как мы помним, после нового учредительного договора он живет и работает в Лондоне. Но мы вспомним о нем под его настоящим именем. Он тоже изобретает новый мир. Создает первый электрический термометр и пирометр – прибор для бесконтактного измерения температуры тел. Ему принадлежит выдающееся изобретение – регенеративная печь, на основе которой создана  мартеновская печь в металлургии.
Вильгельм привозит из Лондона в Сухуми кабели, созданные им в английской столице специально для работ в Грузии. Один из них, подводный, ложится на дно Черного моря при прокладке Индоевропейского телеграфа. Второй, подземный, предназначается для телеграфной линии Москва-Тифлис. Она часто повреждалась снегом на высокогорном участке Коби-Гудаури, и новый кабель устраняет проблему.
В последний раз братья Сименсы (Вернер и Карл) появляются в Грузии в 1890 году. Это, как мы уже писали, третий приезд Вернера, его цель – осмотр медного рудника. Но ведь мы помним его восторженные отзывы о южно-кавказской стране, и поймем, почему в этот раз он привозит жену и дочь. Его фамилия уже звучит как фон Сименс – за два года до этого приезда кайзер Вильгельм даровал ему дворянский титул. Вместе с ним приезжает Карл, во второй раз. Ему получить дворянство только предстоит – через пять лет, от Николая II.
Вот такая примечательная грузинская часть истории знаменитой немецкой фирмы. Правда, есть в ней еще одна печальная страница. Могила Вальтера и Отто Сименсов утеряна. Их погребли, скорее всего, на Верийском кладбище, которое уничтожила советская власть, разбив на его месте парк имени Кирова. Но проходя сегодня по тбилисским улицам, не будем забывать, что впервые в истории их заасфальтировал один из преданных Грузии братьев Сименсов.

 

Владимир ГОЛОВИН

 
НИКОЛАЙ ЛОРЕР

https://i.imgur.com/VfVyLHe.jpg

«Вы, чьи широкие шинели, напоминали паруса, чьи шпоры весело звенели, и голоса». Читаешь эти цветаевские строки, посвященные генералам 1812 года, и так легко представить других блестящих военных той эпохи… Заснеженная площадь, офицеры в широких шинелях перед солдатскими шеренгами, гарцующие всадники, звон шпор, встревоженные голоса – 25 декабря 1825-го. Первая в истории России попытка революции. Не дворцовый переворот, не крестьянский бунт, а восстание образованнейших людей, стремящихся изменить весь политический строй – уничтожить самодержавие, создать конституцию и парламент, отменить крепостное право. Среди 579 дворян, привлеченных к ответственности за это неслыханное стремление к справедливости, – и два человека, в венах которых грузинская кровь. Николай Лорер и Александр Гангеблов. Познакомимся с первым из них, это будет знакомством и с примечательными судьбами грузинских эмигрантов и их потомков.
У читателей может возникнуть вполне справедливый вопрос: какая связь между немецкой фамилией Лорер и Грузией? Чтобы получить ответ, заглянем на сотню лет назад до выступления декабристов, в год 1724-й. В Москву по приглашению Петра I приезжает царь Картли Вахтанг VI. В его почти полуторатысячной свите – представители княжеских родов, фамилии которых начинают звучать на русский лад. Так капитан грузинского гусарского полка, князь Яссе Цицишвили, становится Евсеем Цициановым. У него с женой Матроной рождаются двое детей. Сын Дмитрий, знаменитый «московский Мюнхгаузен», основатель Английского клуба в Москве – личность настолько колоритная, что избежать отдельного разговора о нем просто невозможно. На официальных должностях он не служил, но бывал курьером между Екатериной II и князем Потемкиным, а это – уже немало. Свидетельствует московский почт-директор Александр Булгаков:
«Он был человек добрый, большой хлебосол и отлично кормил своих гостей, но был еще более известен, с самих времен Екатерины, по приобретенной им славе приятного и неистощимого лгуна. Слабость эту прощал ему всякий весьма охотно, потому что она не была никогда обращена ко вреду ближнего. Цицианова лжи никого не оскорбляли, а только всех смешили. У него были всегда и на все случаи жизни готовы анекдоты, и когда кто-нибудь из присутствующих оканчивал странный или любопытный рассказ, то Цицианов спешил сказать: «Да что это? Нет, я расскажу, что со мной случилось». И тогда начиналась какая-нибудь история или басенка, в которой были обыкновенно замешаны знаменитые люди царствования Екатерины II: князь Потемкин, Орловы, Разумовские, Нарышкины, Суворов, Безбородко, фавориты Екатериненские и даже сама Императрица. Граф Разумовский уверял, что известная брошюрка под заглавием «Не любо – не слушай, а лгать не мешай» сочинена князем Цициановым, но что он не хотел выставлять своего имени»
В пушкинском «Воображаемом разговоре с Александром I» читаем: «Всякое слово вольное, всякое сочинение противузаконное приписывают мне так же, как всякие остроумные вымыслы князю Цицианову». А это – уже Петр Вяземский: «Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов… Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: это своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Цицианова…».
Его сестра, мать будущего декабриста Лорера, для домашних – Кетеван, для окружающих – Екатерина, живет совсем иной жизнью. Она скрашивает старость Яссе и Матроны в украинском местечке Санжары. «…Прелестный уголок, который утопает в роскошной зелени фруктовых дерев, длинная синяя слива так обильна, что ветви гнутся над палисадниками, из которых выглядывают огромные подсолнечники, шиповник, заячья капуста, барская спесь и душистая повилика. Дома выкрашены желтой краской, спальные ставни и крыши зеленые. Вот где поселились Евсей и Матрона Цициановы».
Это описание делает племянница декабриста, легендарная Александра Смирнова-Россет, друг и собеседница Пушкина, Жуковского, Гоголя, Лермонтова, Одоевского и Вяземского, фрейлина императорского двора. Волею судеб, имя этой внучки грузинских князей, никогда не бывавшей в Грузии музы «Золотого века» русской литературы, посмертно стало связано со столицей этой страны. После того, как ее сын женился на дочери тифлисского купца Михаила Тамамшева, получил в приданое особняк на Гановской (ныне – Галактиона) улице и перевез туда обстановку материнского салона, известнейшего в Петербурге пушкинского времени. А для нас «черноокая Россети», как называл ее Пушкин, продолжит свой рассказ о грузинских корнях Николая Лорера:
«Старики продали свою землю и копили деньги для младшей дочери. Однажды вечером приехал в Санжары военный, который спросил, где бы он мог поужинать и ночевать. Ему отвечали, что самый большой дом был у князя Цицианова и что он очень гостеприимен. Он постучался. Ему отворили и спросили, кто он и что ему угодно. Он отвечал, что он полковник фон Лорер, уроженец северной Пруссии, …и, несмотря на обещание императора дать ему земли… решил ехать на юг России искать фортуны. Пока он ужинал и готовили ему постель, он разговорился, сказал им, что немцы любят семейную жизнь, и что, если ему посчастливится, то хочет жениться… «А если ты хочешь жениться, – сказал ему старик, – у нас есть еще незамужняя дочь… Его ввели к ней. Он увидел черные курчавые волосы, черные глаза, нос a la Bourbon (с легкой горбинкой – В.Г.) и белые как жемчуг зубы и сказал, что она ему нравится. А ее спросили, согласна ли она выйти за него замуж. Она отвечала: «Почтенные мои родители! Я на все согласна, что вам угодно»… Ему сообщили, что за ней 20 000 капитала, 12 серебряных приборов и дюжина чайных ложек, лисья шуба, покрытая китайским атласом, с собольим воротником, две пары шелковых платьев, несколько будничных ситцевых, постельное и столовое белье, перины и подушки, шестиместная карета, шестерка лошадей, кучер и форейтор. Выпили по обычаю рядную. Нареченный жених отправился прямо в Херсон… встретил там князя Потемкина, который… увидел европейски образованного человека и назначил его херсонским вице-губернатором, с казенной квартирой и 1000 р. содержания. На крыльях любви он поскакал на тройке в Санжары. Там их обвенчали в приходской церкви. Князь Евсей и княгиня Матрона горько плакали, расставаясь навеки со своей милой Кетеван (Катерина), тогда путешествия были очень затруднительны».
Так появляется семья, в которой родился декабрист Николай Лорер. Правда, «черноокая Россети» слегка ошиблась, но светским красавицам прощаются и не такие ошибки. Не сразу стал Херсонским вице-губернатором Иван Лорер, чьи предки Лорейны из-за религиозных гонений переселились из французской Лотарингии в Германию. Приехав в Россию с небольшим отрядом голштинских солдат Петра III и уйдя потом с военной службы, он был коллежским советником, советником Вознесенского наместнического правления и лишь потом – вице-губернатором. А уйдя с этого поста в отставку, жил в небольшом селе Водяное Херсонского уезда. Жил, прямо скажем, не богато – тогдашним вице-губернаторам, в отличие от нынешних, и в голову не могло прийти использование должностей для того, чтобы потуже набить карманы. Поэтому «вице-губернатор сделался всем известен знанием дела, честностью и простотой».
В небольшом имении на «царском тракте» из Петербурга на юг у Ивана Ивановича и Кетеван Яссеевны рождаются, ни много ни мало восемь детей. Когда глава семьи уходит из жизни, Кетеван останавливает стрелки часов: «Закатилось солнце моей жизни…». Все дела она берет на себя, по словам Смирновой-Россет, «жизнь бабушки была вроде Пульхерии Ивановны и разнообразилась одними хозяйственными заботами». К этому прибавляется и забота о почтовой станции, где останавливаются по пути на юг многие знатные особы и даже императоры. По ее просьбе, легендарный основатель Одессы дюк Ришелье приказывает вдоль главной сельской улицы высадить деревья и заложить парк. Но при всем этом средств на содержание всех детей катастрофически не хватает. И сына Николая, будущего декабриста, забирает в свое полтавское поместье Петр Капнист, брат знаменитого тогда поэта Василия Капниста.
«Связанный тесною дружбой с моим покойным отцом в продолжение 40 лет и желая помочь матери моей, обремененной большим семейством, – вспоминает декабрист, – он, вскоре после смерти батюшки, предложил отдать ему на воспитание одного из сыновей ее, и жребий пал на меня. Так я сделался товарищем и другом его первого сына…» От Капнистов Николай и отправляется в большую жизнь: «Мне было 18 лет, когда судьба бросила меня, неопытного юношу, в бурное житейское море... Я отправился на службу, напутствованный благословением близких моему сердцу, с небольшими денежными средствами, но полный юношеских надежд».
Сначала он приезжает к дяде, «московскому Мюнхгаузену», видит Москву «в веселостях и удовольствиях» и отправляется в столицу – поступать на военную службу. Живет у старшего брата Александра, который «в то время пользовался репутацией ловкого, умного, образованного человека и отличного штаб-офицера, служившего с большим отличием кампанию 1805 года…». Брат представляет его наследнику престола, великому князю Константину Павловичу, и тот определяет юношу в Дворянский полк при втором кадетском корпусе. Так Лорер встречается с человеком, чьим отречением от престола декабристы воспользовались для восстания: «…Быв наследником русского престола, отказался впоследствии от него, чтоб жениться на польке дворянке, и был невольно причиной бедствий России… моих товарищей и меня самого».
А война с Наполеоном уже в разгаре, в гостях у старого друга отца, поэта Гавриила Державина молодой человек узнает о падении Москвы. В кадетском корпусе, «по недостатку офицеров в полках гвардии», воспитанников срочно «выпускают» в войска. Лореру сначала отказывают: «еще не унтер-офицер – всего только пять месяцев в корпусе...». Но это препятствие удается преодолеть, к великой своей радости, Николай становится прапорщиком. Сражается под Дрезденом, Кульмом. Лейпцигом, входит в Париж. В 1834-м, уже в звании майора, назначается в Вятский пехотный полк.
Оформляет это назначение Евгений Оболенский, по должности – дивизионный адъютант, а вне службы – один из создателей и руководитель революционного тайного Северного общества. Он рассказывает вызывающему симпатию боевому офицеру о целях этого общества, и тот решает присоединиться к воплощению светлых идеалов в жизнь. А полком, в который Николай прибывает на службу, командует полковник Павел Пестель, руководитель второго общества заговорщиков – Южного. Судьба майора Лорера решена. Он становится ближайшим соратником Пестеля, посвящен во все его планы, хранит составленную им «Русскую правду» – основной программный документ действий после свержения самодержавия.
После провала заговора декабристов его допрашивают высшие чины империи и даже сам Николай I. Он долго отрицает свое участие в заговоре, утверждает, что никогда не слышал о «Русской правде». И вынужден признаться лишь, когда ему предъявляют донос однополчанина Александра Майбороды и показания самого Пестеля. Но вину товарищей берет на себя. Год он проводит в сыром, населенном крысами каземате Петропавловской крепости размером меньше пяти квадратных метров, и потом признается, что это было самое тяжелое заточение за все 18 лет отбытия наказаний. А о дальнейшем свидетельствует документ:
«Сначала отрицался, а потом показал, что был принят в Южное общество в 1824 году. Знал, что цель оного состояла в введении республиканского правления с истреблением всей императорской фамилии и что положено было начать действия в 1826 году покушением на жизнь покойного императора; также слышал о сношениях с Польским обществом и о согласии Южного уступить Польше завоеванные у нее области. Действия его по обществу состояли только в том, что он ездил с поручением – один раз с письмом к Юшневскому, а другой – для словесного объяснения с Матвеем Муравьевым-Апостолом. Он принял одного члена. По приговору Верховного уголовного суда осужден к лишению чинов и дворянства и к ссылке в каторжную работу на 12 лет. Высочайшим же указом 22 августа повелено оставить его в работе 8 лет, а потом обратить на поселение в Сибири».
С января 1827-го Николай Иванович вместе с другом Михаилом Нарышкиным – в Читинском остроге, «весьма тесной и дурной крепости, откуда всякий день водили преступников на разные земляные работы». Но есть при этом и светлый момент: вместе с другими женами декабристов, последовавшими в Сибирь за мужьями, в Читу приезжает и жена Нарышкина – Елизавета, друг Лорера. Через пару лет 120 государственных преступников переводят в специально выстроенный для них Петровский завод. Там условия полегче. У каждого – комната с выходом в коридор, посылки получаются без ограничений, так что, появляются нормальная еда на общем столе, библиотеки, музыкальные инструменты…
Но от работ никто не освобожден. Летом – чистка дорог, копание рвов, строительство нового шоссе, зимой – молотьба зерна на жерновах. А в свободное время – занятия каким-нибудь ремеслом, разведение сада. И у декабристов появляются свои сапожники и слесари, портные и живописцы, садовники и огородники. Жены их снимают квартиры близ крепости, «получая от родных деньги и все нужное и нанимая прислугу».
Так проходят еще два года, и поступает указ о смягчении наказания – отправке на поселение. Лорер, «из-за невозможности получать от родственников достаточную помощь», ходатайствует, чтобы его поселили вместе с Нарышкиными, но получает отказ. Друзей привозят в Иркутск, чтобы там определить места поселений. Делает это генерал-губернатор Восточной Сибири Александр Лавинский.
«Господа, – объявляет он. – Я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано «заштатный город», и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много удобных мест для поселения? Кто из вас, господа, Лорер? Вам досталось по жребию нехорошее местечко – Мертвый Култук, за Байкалом. Там живут одни тунгусы и самоеды, и ежели вы найдете там рубленую избу, то можете считать себя счастливым. Впрочем, в утешение ваше скажу, ежели вы любитель природы, что местоположение там очаровательное и самое романтическое».
Ничего себе смягченье наказанья! Лореру не остается иного, как ответить: «Красоты природы могут занимать и утешать свободного путешественника-туриста, но мне приходится кончать там свой век безвыездно». Правда, Лавинский уверяет, что уже попросил в Петербурге разрешения поселить его в другом месте и советует запастись чаем, сахаром, мукой, свечами, топором и какой-нибудь посудой. Все это помогают приобрести Нарышкины, добавляющие еще книги и «предметы роскоши» – пару серебряных подсвечников и коробочку курительных свечей.
По дороге в Мертвый Култук (одно названье-то каково!) казак, сопровождающий ссыльного, сообщает ему мало приятного: летом ехать по этой дороге «невыносимо или, лучше сказать, невозможно» – поперек нее ложатся медведи. А в месте поселения – лишь одна «рубленая избенка», зверолова-промышленника. В страшный мороз путники видят с перевала горный хребет, граничащий с Китаем, замерзший Байкал и «Мертвый Култук, т. е. с десяток шалашей, служащих жилищем тунгусам, самоедам и поселенцам». Изба там, действительно, единственная. Хозяин, промышляющий охотой на соболей, сдает за 5 рублей половину ее – крохотную чистенькую комнатку, которую почти полностью заполняет скарб приехавшего. Окна закрыты слюдой и бычьим пузырем – стекла не выдерживают 40-градусный мороз...
Перспектива жизни здесь – самая мрачная. Во-первых, «придется мне доживать весь мой век в этом медвежьем уголке, одному, отделенному 7 тыс. верст от родины, друзей, знакомых». А во-вторых и в главных, летом хозяин с женой уходят на промысел, оставляя избу пустой, но с хлебом и мукой: в нее приходят варнаки – беглые каторжники, «они весною, как хищные звери, идут толпами с Яблонового хребта, жгут деревни, грабят и убивают людей». Не оставишь еды – сожгут домишко. А уйти с хозяевами на охоту невозможно: «Там тебе будет больно нехорошо, еще хуже, чем здесь. Там в болотах такая мошка, муха, овод…».
Легко представить состояние несчастного ссыльного: «Этот простой рассказ показал мне во всей страшной наготе мою будущую жизнь… Я отчаивался… Скоро я потерял аппетит: ни одна книга меня не занимала, и шепот и урчание кипящего самовара одно развлекало меня…». Так продолжается трое суток. Вечером Лорер сидит «пред своим маленьким столиком грустный, задумчивый, по обыкновению». И вдруг – лай собак, звон колокольчика, крик погоняющего лошадей ямщика.
На пороге появляется казак, уехавший после того, как привез Лорера в это страшное место: «Николай Иванович, собирайтесь, вот вам письмо, едем в Иркутск». Письмо от Елизаветы Нарышкиной: «Дорогой Н... Приезжайте как можно скорее, мы будем спокойно жить в Кургане (в Тобольской губернии), на 4 тысячи верст ближе к нашему Отечеству!» Ошеломленный Лорер дарит хозяевам все свои припасы и вещи, платит за месяц вперед 5 рублей и, несмотря на ночь, спешит уехать. «Во всю дорогу я недоумевал, кто был моим избавителем и ходатаем? Кто устроил так, соединить меня с лучшими моими друзьями, Нарышкиными? Я этого не знал тогда, но во всю дорогу молил бога о здравии моего незнакомого благодетеля».
Оказывается, что благодетеля нет. Есть благодетельница – все та же «черноокая Россети». Любимая фрейлина императрицы Александры Федоровны во время своего дежурства воспользовалась тем, что Николай I был в хорошем расположении духа, и попросила его облегчить судьбу дяди – всего лишь поселить вместе с Нарышкиными. «Придворные куртизаны, – писал Лорер, – крепко боялись говорить о нас даже, но племянница моя, обладая прелестною наружностью, умом, бойкостью, пренебрегла придворным этикетом и добилась своего. Государь тут же спросил у Бенкендорфа, где я поселен, но граф, не зная места, замялся, и тогда государь сказал: «Все равно. Где поселен Нарышкин?» – «В Тобольской губернии, ваше величество». – «Так пошлите эстафету к Лавинскому с приказанием поселить дядю фрейлины Россет в том самом месте, где поселен Нарышкин». Этими короткими словами решилась моя судьба, я избавился Култука и смерти от разбойников-варнаков».
И вот Лорер с Нарышкиными живут в городе Кургане Тобольской губернии, недалеко от границы Европейской России, на квартирах, с долей свободы – можно выезжать за 20 верст от города, но вечером непременно возвращаться. Вскоре появляются другие декабристы, ссыльные поляки, «образовался свой кружок». Некоторые строят дома, занимаются пахотой и садоводством. А на пятый год этой мирной поселенческой жизни в Курган прибывает 18-летний наследник престола, будущий Александр II. Не видя нигде декабристов, он остается недоволен тем, что им «велено было удалиться, чтоб не произвести на него дурного впечатления». И посылает проведать их своего наставника, поэта Василия Жуковского.
Тот – давний друг «преступников» и проводит с ними всю ночь. Наутро он уходит будить своего воспитанника, и тут же возвращается: Александр желает, чтобы все они были в церкви. Жуковский размещает опальных друзей поближе к молящемуся цесаревичу. А тот, по окончании обедни, пристально смотрит на них и… кивает им головой. Возвратившись в Петербург, он просит отца помиловать этих поселенцев, но император непреклонен: у него положено, «что декабристы не могут возвратиться иначе, как через Кавказ», он повелевает отправить туда «солдатами до выслуги» и обосновавшихся в Кургане.
А Лорер уже «сторговал себе хорошенький небольшой домик, задумывал и о женитьбе, чтоб не кончить своего века одиноким бобылем, даже назначил день и созвал приятелей, чтоб отпраздновать новоселье». И тут появляется городничий, в отличие от всех предыдущих визитов, в мундире: «Скажу вам новость довольно неприятную, Николай Иванович. Вы назначены солдатом на Кавказ...» – «Шутите?» – «Ей-богу, нет!» – «Были вы у Нарышкиных?» – «Был... Елизавета Петровна слегла в постель от этой новости». Известие о предстоящей солдатчине Николай Иванович воспринимает не иначе, как странное: «После 12-летней жизни в Сибири, с расклеившимся здоровьем, я снова должен, навьючив на себя ранец, взять ружье и в 48 лет служить на Кавказе». Городничему он возмущенно заявляет: «Если это новое наказание, то должны мне объявить мое преступление. Ежели же милость, то я могу от нее отказаться, что и намерен сделать». Но кому он это говорит – чиновнику, лишь извещающему о решении, принятом императором?
И летом 1837-го Николай Лорер в погонах рядового оказывается в Тенгинском полку Кавказского корпуса: «Пойду воевать с бедными горцами, которые мне ничего не сделали и против которых я ничего не имею». Служится ему трудно, от усталости и страшной жары, особенно с полной выкладкой, из носа и ушей идет кровь. Но служит он так, что начальство ему благоволит, за пару лет он из рядового становится унтер-офицером, потом – прапорщиком. А физические трудности скрашивает то, что он сближается с интереснейшими людьми – штабс-капитаном Львом Пушкиным, братом великого поэта, с начальником Черноморской Береговой линии генералом Николаем Раевским, с еще одним декабристом Александром Одоевским…
А однажды письмо и книгу, переданные племянницей Россет, ему приносит молодой офицер, представившийся «поручик Лермонтов». Фамилия эта Лореру ничего не говорит: «С первого шага нашего знакомства Лермонтов мне не понравился... он показался мне холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще, и я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных от правительства. До сих пор не могу дать себе отчета, почему мне с ним было как-то неловко, и мы расстались вежливо, но холодно». Потом эта холодность исчезает, они часто встречаются, и Лорер становится одним из тех, кто общался с поэтом перед дуэлью. И как представитель их общего Тенгинского полка, он несет гроб с телом Лермонтова на кладбище.
Через год после похорон, в 1842-м – очередной сюрприз от Смирновой-Россет. Она пересылает записку, полученную от директора инспекторского департамента военного министерства, графа Петра Клейнмихеля: «Спешу поздравить А.О. Смирнову. Сегодня подписана государем отставка дядюшки вашего Н.И. Лорера по болезни». Но принципиальный Лорер далек от восторга: «Отставка моя довольно оригинальна тем, что по исчислении моих подвигов на Кавказе как рядового начальство не поместило моей военной службы до ссылки в Сибирь, и в графе о происхождении прописало: «Из государственных преступников» и запретило въезд в обе столицы, подчинив меня надзору местной полиции. И тут еще не полное прощение, не полная свобода».
Действительно, о какой свободе может идти речь, если ему запрещен въезд в обе столицы, где живут все близкие ему люди? И он уезжает в семейное имение Водяное, принадлежащее теперь его брату Дмитрию, на могиле матушки Кетеван горько плачет «о потерянных счастливых днях своей юности». Женится на воспитаннице своей сестры Надежде Изотовой, живет тихой семейной жизнью. Казалось бы, теперь в его жизни «все утряслось», но судьба готовит новые испытания. Через 6 лет брака умирает жена, затем – двое из троих детей. Угнетает безденежье: «Брат мой дает мне на содержание 1500 рублей ассигнациями в год, кроме стола и квартиры. Конечно, сумма так ничтожна, что я не только прежние долги не уплатил, но с прибавлением семейства сделал новые и довольно значительные, судя по моим средствам, болезнь жены умножила долги, а доход все один и тот же».
Правда, Дмитрий просит царя после своей смерти сделать наследниками Николая Ивановича и его дочь Веру, тот соглашается «исключительно за службу на Кавказе». Потом – амнистия 1856 года, Лорер переезжает в Полтаву, берется там за перо. И оставляет нам интереснейшие, написанные живым языком «Записки моего времени». Уж кому-кому, а ему есть что рассказать «о времени и о себе»…
И знаете, как Николай Иванович в конце жизни объяснил, почему выбрал стезю, принесшую ему столько мук – физических и душевных? Очень просто: «Я не был ни якобинцем, ни республиканцем, – это не в моем характере. Но с самой юности я ненавидел все строгие насильственные меры!»


Владимир ГОЛОВИН

 
АНАТОЛИЙ ГРЕБНЕВ

https://i.imgur.com/9eI0IAY.jpg

Он – из того поколения тбилисских мальчишек, которые взрослели в предвоенные годы. И, повзрослев, откуролесив на родных улицах, ушли в большую жизнь, чтобы их имена зазвучали не только на огромную страну, но и за ее пределами. А вот его во всем мире узнали вовсе не под тем именем, которое запомнила столица Грузии, и которое осталось лишь для близких людей – Густик. Полностью – Густав Айзенберг. Под заменившим это имя псевдонимом «Анатолий Гребнев» он стал одним из символов коренных перемен в советском кинематографе, автором сценариев знаковых фильмов своего времени.
Он рос на Плехановском (ныне – Агмашенебели) проспекте, где родился в 1923-м, учился в знаменитой немецкой школе, доступной для любого юного тбилисца и закрытой во время войны, лето проводил в пионерском лагере. И там, в горном местечке Патара Цеми между Боржоми и Бакуриани, сдружился с мальчишкой на пару лет моложе себя. Того звали вполне в духе тех годов – Марлен, производное от Маркса и Ленина. Конечно, они и предположить не могли, что вскоре расстреляют их отцов, а сами они через годы сотворят фильм, вошедший в историю кино… А особая часть его жизни – находящийся недалеко от дома ТЮЗ.
Театр юного зрителя был заветным местом для тбилисских школьников, для плехановских – и подавно. У Густика там еще и мама работала. И он становится участником «детактива» – активистом-энтузиастом этого театра. А еще трудится на первой в мире детской железной дороге парка Муштаид, над которой шефствует ТЮЗ, и выпускает настоящую печатную газету «Дети Октября». Ее материалы – о ТЮЗе, его артистах, спектаклях, встречах со зрителями. Так Густав приходит в литературную работу, «кумиры-артисты здоровались со мной, каждый раз повергая в смущение». А об одной из постановок своего главного кумира, «молодого, очень серьезного человека с характерно вскинутой головой, в очках», он пишет уже в республиканской газете «Молодой сталинец». И так знакомится с Георгием Товстоноговым.
Через пару лет после этого, в 1940-м, семнадцатилетний Густав уже заведует отделом в этой газете. Вообще же, о детстве он вспоминал: «Занимался общественной работой, вместо того чтоб читать Фенимора Купера и играть в индейцев; о юных годах вспоминаю с удивлением: кто это был, неужели я? Вот только Маяковский «Облако в штанах» в исполнении Яхонтова – это уже в восьмом классе, а в десятом Пастернак, вот этот серый однотомник 33-го года издания, да еще Багрицкий и Есенин, переписанный от руки... Вообще же, кажется мне, поумнел я где-то годам к тридцати пяти…».
Задолго до этого «поумнения», в 15 лет он пишет в своем дневнике то, что так и не решается сказать девушке Манане, в которую влюблен: «Сейчас тебя провожает этот заносчивый мальчик Булат Окуджава». С Булатом он встречается на Грибоедовской улице, в доме своей старшей подруги Люлюшки, Луизы Налбандян, с которой познакомился все в том же пионерском лагере в Патара Цеми. Она – двоюродная сестра «заносчивого мальчика». На ее свадьбе Густав, «еще жалкий школьник», впервые в жизни напивается, и потом они с Окуджава долго вспоминают это событие.
Но особой дружбы у них тогда не получается: Густав раскритиковал стихи Булата, и тот долго не мог простить этого. А спустя годы никак не мог припомнить девушку по имени Манана и, тем более тот факт, что он ее у кого-то отбивал. В середине 1990-х, когда он описывает свое тбилисское детство в книге «Упраздненный театр», Айзенберг, уже ставший Гребневым, звонит ему: «А знаешь, я ведь, пожалуй, единственный твой читатель во всей Москве, кто видел и помнит твоих героев!» И это действительно так… А конфликт, связанный с юношескими окуджавскими стихами происходит в литературном объединении МОЛ – «Молодом обществе литераторов».
Оно возникает вскоре после начала войны при республиканской газете «Заря Востока», руководит им бывший акмеист, поэт Георгий Крейтан, редактор одного из отделов газеты. Вокруг него собирается замечательная молодежь. С приставкой «в будущем» – литературный критик Гия Маргвелашвили, театровед Этери Гугушвили, переводчик европейской поэзии Борис Резников, писатели Николай Шахбазов и Федор Колунцев (Тадеос Мелик-Бархударян), автор детских книг Виль Орджоникидзе, пламенная диссидентка Элла Маркман… Первый среди них – Густав Айзенберг, его стихи признаются лучшими. При этом он успевает работать и в газете Закавказского фронта «Ленинское знамя». Кстати, в МОЛ входит и его будущая жена Галя Миндадзе.
Все они беззаветно любят свой город. «Он одарил нас, как и всех наших земляков-ровесников, одними и теми же понятиями, привычками и даже словечками, целым лексиконом, по которому тотчас узнаешь в человеке своего, – вспоминал Гребнев. –  Национальность тут совершенно ни при чем, в это никто не вникал, словечки же были непонятного происхождения, скорее всего тюркского. Например, «скес», что означало «жадный», или «пинач», то есть «неумеха» в переводе на русский; «битур», то есть «обман», «обитурили» – значит, обманули… Или еще ласково-снисходительное «тутуц». И больше того – «тутуц-джан». Это то, после чего невозможно держать обиды на друга, а кавказский человек, заметим, обидчив и горд. Ты ему: «Зло на тебя имею», а он в ответ: «Тутуц-джан» – и тут не захочешь да рассмеешься, и все как рукой сняло».
А эти воспоминания относятся уже к 1944-му: «В тот год пятеро из нас перебрались в Москву, в Литературный институт – «тбилисский десант», как окрестил нас позднее в своих воспоминаниях Юрий Трифонов; остальные сподвижники до поры обретались еще в Тбилиси»… «Сентиментальная любовь к родному городу и верность его традициям не помешали многим из нашего круга перебраться в свое время в Москву, и здесь наши ребята тбилисцы на удивление прижились и процвели на самых разных поприщах, можно сказать, все как один. Не хочется сыпать именами, скажу, не называя, что среди друзей-земляков один стал знаменитым кардиохирургом, другой – знаменитым русским поэтом, третий – государственным деятелем, сразу несколько человек – журналистами и партийными функционерами. Не обделили мы и кинематограф: вот здесь назову того же Хуциева, Кулиджанова, сценаристов Добродеева и Храбровицкого, режиссера Сергея Параджанова, с которым я учился в школе, и это еще не все».
К тому времени уже нет Густава Айзенберга – есть Анатолий Гребнев. И это можно понять. О том, как относились в те годы к слову «немец», разъяснять не надо, родители репрессированы... Сам сценарист не любил вспоминать об этом, не будем этого делать и мы. Зато «расшифруем» друзей-земляков, именами которых ему «не хочется сыпать: Владимир Бураковский, Булат Окуджава, Евгений Примаков. Журналистов же и партийных функционеров не перечислить.
В Москве Гребнев учится аж в двух престижных творческих вузах: в Литературном институте имени А. М. Горького на курсе замечательного поэта Ильи Сельвинского и на театроведческом факультете ГИТИСа (Государственного института театрального искусства). Оба вуза оканчивает в 1949-м. За три года до этого к нему в Москву приезжает Галя Миндадзе. Денег на дорогу нет, и она устраивается работать медсестрой, сопровождающей вагон с ранеными… Живут они, мягко говоря, небогато. Но главное –  Анатолий продолжает жизнь в журналистике уже на всесоюзном уровне.
Газета, в которой он работает, называется «Советское искусство», потом ее переименовали в «Советскую культуру». Заместитель заведующего отделом Гребнев, по его собственным словам, «поездил в свое время по алтайской целине в пору ее освоения, побывал на «великих стройках» под Куйбышевым и Сталинградом, потом занесло меня в Иркутск, где также строилась новая ГЭС, и наконец в Братск». О кино он и не думает: «Сценаристом я стал волею случая, на четвертом десятке жизни, будучи отцом двух детей и не имея оснований бросать работу, которая меня кормила. К тому же, сказать по правде, большого интереса к кинематографу никогда не питал».
Но в 1957-м, когда он «прочно засел в газете», они с Федором Колунцевым (тем самым, из тбилисского МОЛа) рассуждают «на вечную тему, где бы раздобыть денег». За год до этого создается Сценарная студия, в которой «молодые, подающие надежды писатели под приглядом опытных руководителей должны были освоить сценарное дело, чтобы затем двинуть вперед наш возрождавшийся кинематограф». В ней оказываются Федор с женой Алой Беляковой и ее подругой, поэтессой Юлией Друниной. Тбилисский друг, который «по-своему поднаторел в сценарных делах… знал замечательный способ заработать деньги». Способ этот таков: «Кинематограф и был, оказывается, тем золотым дном, которое до сих пор не просматривалось в нашей с ним жизни, а между тем было рядом и ждало нас. Что может быть проще: пишешь заявку, пять-шесть страничек текста, получаешь за них аванс, потом за месяц-два пишешь сценарий, и если даже он почему-либо не проходит, аванс все равно остается за тобой. А это – 1500…». Деньги, прямо скажем, немалые по тем временам.
Сценарий Колунцева с треском проваливается, его признают «идейно порочным», автора даже исключают из студии. А Гребнев, замыслив «актуальное сочинение», опирается на личный опыт, накопленный в поездках по стране: «Всюду можно было наблюдать энтузиазм молодежи – пишу это без кавычек – двинувшейся на освоение новых мест, навстречу новой судьбе, как пелось в песнях. О том и был мой сценарий «Ждите писем». В этом сценарии – отсидевший в лагере парень, лихой московский таксист, девушка, преданная любимым человеком, десятиклассник из интеллигентной семьи. Их истории «как бы уравновешивали друг друга, создавая в некотором роде «полотно».
Но от сценария до фильма – дистанция огромного размера: «После нескольких месяцев работы, завершив наконец свой труд, автор с удивлением обнаружил, что труд этот… никем не ожидаем и никому не нужен». Редакторы студий «Мосфильм» и имени Горького «отфутболивают» никому не известного автора до тех пор, пока жена его друга Алла Белякова не встречает режиссера, «который автоматически спросил у нее, нет ли на примете хорошего сценария, он это спрашивал… всегда и у всех, вместо «Как живешь?», то есть, не ожидая ответа». Но Алла отвечает ему конкретно: «Есть!».
«Так возник в моей жизни первый мой режиссер – Юлий Карасик, – вспоминал Гребнев. – Если верить его словам, он как раз и искал нечто подобное тому, что написал я, и отверг целую кучу сценариев, прежде чем набрел на мое гениальное сочинение. Словом   «гениальное» Юлий оперировал с легкостью, приложив его не только к моему сценарию, но и к себе, а главное, к нашему будущему фильму, который должен потрясти мир». Текст представляют на обсуждение в Министерство культуры РСФСР, «что было уже некоторым успехом: по крайней мере, сценарий прочли и готовы были о нем поговорить».
Собравшиеся в кабинете заместителя министра чиновники лютуют: «Воспроизвести то, что там говорилось, не хватит никакой фантазии. Был, замечу, 1959 год, время хрущевской оттепели. Какая уж там оттепель! В невинном моем сочинении нашли попытку ревизии каких-то основ (тогда это было модным), принижение, а точнее низведение нашей славной молодежи на уровень воровской малины и т. д. Особенно, как я уже говорил, досталось мне за разговорную речь моих героев. И не случайно в сценарии ни слова о комсомоле, о коммунизме как идеале наших людей. Я цитирую так подробно, чтобы дать представление сегодняшнему читателю о том абсурде, в котором мы жили». А заместителем министра, курирующим кинематограф, оказывается Александр Филиппов, бывший сталинградский партийный функционер, с которым Гребнев познакомился в командировках от газеты. Его поведение непредсказуемо:
«Выслушав все это обсуждение, длившееся, помню, часа полтора и увенчавшееся полным разгромом сценария, Александр Гаврилович все с тем же невозмутимым видом поблагодарил товарищей за полезный, как он выразился, разговор. Был высказан, добавил он, целый ряд замечаний. Будем надеяться, автор и режиссер учтут их в дальнейшей работе. Сколько вам понадобится времени на это? Недели хватит? Надо, товарищи, поторопиться с запуском, лето не за горами. Самое замечательное, что никто не удивился, кроме нас с Карасиком, столь странному повороту событий. Чиновники расходились, как ни в чем не бывало, пожимая нам руки на прощание. Сам Александр Гаврилович, только что показавший нам высший класс аппаратного маневра, в чем, как видно, уже поднаторел, смотрел на нас с каким-то, как показалось, веселым интересом, относившимся, по-видимому, к нашей наивности».
Итак, работа над фильмом все-таки начинается, но из-за этого приходится уйти из газеты: редактор не опускает Анатолия в отпуск, а ему необходимо быть на съемочной площадке. «Чтобы из-за этого грохнуть редактору на стол заявление об уходе и мчаться в аэропорт, такое возможно только на первой картине, да и то не от большого ума, в чем должен себе сейчас честно сознаться», – говорил он позже. Но как не мчаться в аэропорт, если съемки, ко всему, еще и проходят в родной Грузии:
«Прекрасная группа, прекрасный городок Боржоми и леса, где мы снимаем сибирскую тайгу, и гостиница, куда возвращаемся замерзшие и грязные, в тулупах, а рядом за столиками гуляет коммерческий бомонд из самого Тбилиси, а наш полупьяный официант Бидзина с выражением снисходительной симпатии на упитанном лице носит нам чай в подстаканниках – с одним и тем же всегда вопросом: «Ты что, в баню пришел?»
А съемочная группа, действительно, прекрасная: в главной роли – Анатолий Кузнецов, будущий красноармеец Сухов, второй режиссер – Владимир Мотыль, «мечтавший о самостоятельной постановке» и блестяще исполнивший эту мечту культовыми фильмами «Женя, Женечка и «катюша», «Белое солнце пустыни», «Звезда пленительного счастья». А режиссер-дебютант Карасик создаст, пусть не гениальные, но очень хорошие картины «Дикая собак динго», экранизации чеховской «Чайки» и «Стакана воды» Эжена Скриба…
Фильм «Ждите писем» выходит на экраны летом 1960-го, Гребнев признается: «Режиссер мой обещания своего не сдержал, картина гениальной, как ни прискорбно, не получилась. Но критика приняла ее хорошо…  Впрочем, в картине нашей была, наверное, какая-то своя привлекательность. А в кинотеатрах был даже некоторый успех. Количество зрителей мерялось тогда десятками миллионов». В общем, первый блин – не комом, и Анатолий считает себя «уже свободным художником, то есть, попросту говоря, безработным». Ведь он уже «чувствовал себя заправским киношником… и не мыслил для себя другого занятия, кроме как писать сценарии и ездить на съемки, если повезет». Однако все повторяется: следующая его заявка на сценарий «так же лениво и безрезультатно блуждала по редакторским кабинетам, то и дело теряясь где-то у кого-то».
Он и впрямь безработный, но тут на помощь приходит друг-земляк Евгений Примаков, «в ту пору еще не известный широким кругам общественности». Как арабист, он работает в радио-редакции, вещающей на Ближний Восток, и предлагает Анатолию раз в неделю писать три-четыре страницы обозрений культурной жизни СССР. В результате – «деньги небольшие, но были они тогда очень кстати, других не было». Проходит год, пока не появляется второй фильм, в титрах которого значится фамилия Гребнева.
Снимает его в 1962-м все тот же Карасик. Это – «Дикая собака динго», дебют замечательной актрисы Галины Польских. Сценарий пишется на основе одноименной повести Рувима Фраермана. И повесть, рассказывающая о первой любви и взрослении подростков, становится одной из самых популярных в СССР именно после выхода этого фильма, хотя написана она еще в 1939 году. Высоко оценивают картину и за рубежом – главный приз «Лев святого Марка» и премия «Золотая ветвь» Национального центра фильмов для юношества на Кинофестивале детских фильмов в Венеции, звание «Выдающийся фильм года» на Фестивале лучших фильмов 1962 года в Лондоне, диплом жюри Международного кинофестиваля в Вене. Словом, несомненный, большой успех.
Этой картиной Гребнев начинает многолетнюю работу на «Ленфильме» и пишет для этой киностудии сценарии тринадцати фильмов. Далеко не у всех из них счастливые судьбы. Например, сценарий «Два воскресенья» печатается в журнале «Искусство кино», знаменитый театральный режиссер Анатолий Эфрос хочет реализовать его на «Мосфильме». Но обоим сразу объясняют, что «Кинематограф тоскует по «Великому гражданину», а у них – мелкотемье: провинциалы, случайно встретившиеся в Москве.
Гребнев, так и не принявший законы кинематографического закулисья, пишет письмо главному редактору «Мосфильма». А таковым оказывается Лев Шейнин, следователь сталинских времен, чьи творения основаны на деятельности «органов»… «Кончилось тем, что Анатолий Эфрос взялся за другую работу, мои «Два воскресенья» повисли в воздухе, затем перекочевали на «Ленфильм», где их благополучно, а если точнее, то неблагополучно поставил мой друг Владимир Шредель», – вспоминал сценарист. От этого фильма в памяти советских людей осталась только песня о «голубых городах, у которых названия нет». А следующий сценарий и вовсе зарублен. Назывался он «В этом городе я не был двадцать лет». И уже из названия нетрудно понять, что о «Великом гражданине» речь не шла и в нем.
Но лента, вписавшая имя Гребнева в историю кинематографа, все-таки появляется. На «Мосфильме», в 1966 году. Это – «Июльский дождь», снятый Марленом Хуциевым, на счету которого уже «Весна на Заречной улице», «Два Федора» и искромсанная, разруганная Хрущевым, переименованная в «Заставу Ильича», но оставшаяся эпохальным событием картина «Мне двадцать лет». «Июльский дождь» начинается с бессюжетной истории, рассказанной Хуциевым: «Парень и девушка. Стоят оба под дождем, не знакомы. Девушке надо куда-то бежать, и парень одалживает ей свою куртку, берет у нее телефон. Начинает звонить, но куртку забирать не торопится. Чтобы был повод позвонить еще. Такой вот телефонный роман...».
Гребнев и его, как говорят в Тбилиси, «друг с коротких штанишек» работают над сценарием в Доме творчества в Болшеве, «в домике-коттедже близ основного корпуса». Работа идет нелегко, многое отметается, многое появляется экспромтом: «Сочинив сцену, придумывали следующую, почти ничего не зная наперед. Это, вообще-то говоря, не дело, так не работают. Но зато, какое удовольствие, кайф, как сказали бы теперь». Споры идут вовсю: «Случались у нас ситуации, когда сакраментальное «тутуц-джан» шло в ход то с одной, то с другой стороны»... Так появляется фильм, пронзительно-лирический, заставляющий задуматься о себе и о времени, в котором живешь, с документальными  вставками, песнями в исполнении Юрия Визбора. Фильм об исходе «оттепели», о том, как выбираются жизненные пути и разбиваются надежды. Неслучайно Хуциев говорил, что это – вторая часть задуманной им дилогии, первая – «Мне двадцать лет», а вторую можно назвать «Мне тридцать лет»…
В 1967-м – картина «Сильные духом» о легендарном разведчике Николае Кузнецове, предвосхитившая «17 мгновений весны». А в 1970-е годы самый «громкий» сценарий Гребнева – «Старые стены». Его героиня – директор текстильной фабрики, но он вовсе не производственный, он – вновь о человеке, ищущем свое место в жизни. В картине Виктора Трегубовича главную героиню играет Людмила Гурченко, считавшая эту роль поворотной в своей актерской судьбе. А в пьесе «Деловая женщина», созданной по этому фильму, – другие замечательные актрисы: в ленинградской Александринке (театре имени Пушкина) – Нина Ургант, в Вахтанговском – Юлия Борисова. Лишние билетики спрашивают задолго до подхода к этим театрам.
В те же 1970-е по гребневским сценариям Ян Фрид снимает «Прощание с Петербургом» о пребывании в России великого Иоганна Штрауса, Юлий Райзман – «Визит вежливости» о военных моряках, Борис Фрумин – «Дневник директора школы» с великолепным Олегом Борисовым. Сценарий комедии «Ни слова о футболе» Гребнев показывает Отару Иоселиани, который по старой дружбе интересуется, нет ли у него «чего-нибудь». Автору «Листопада» сюжет нравится, он хвалит несколько сцен, но признается, что для Грузии сценарий не подходит: «Сестра ополчилась на старшего брата, грозится вывести его на чистую воду – ни один грузин этого не поймет!». И фильм снимает режиссер Исаак Магитон, в одной из ролей – будущая футбольная звезда Федор Черенков.
А в 1982 году сразу три бывших тбилисских подростка, Анатолий Гребнев, Борис Добродеев и Лев Кулиджанов, получают высшую премию страны – Ленинскую. За несколько лет до этого автор известных документальных фильмов Добродеев приходит к другу, как к знатоку игрового кино, с заманчивым предложением: сценарий для художественно-документального многосерийного телевизионного фильма, никаких связей с кляузным Госкино. Гребнев сначала соглашается и лишь потом спрашивает, о чем фильм. «Услышав ответ, слегка поперхнулся. О Карле Марксе. – Нет-нет, – быстро пришел мне на помощь Добродеев. – Не то, что ты подумал. Никакой политики. Семейная хроника. «Сага о Форсайтах»! Представь себе, на этом материале!»
Киноэпопея о создателе «Капитала» должна называться «Неизвестный Маркс». Соответственно, сценаристы отправляются на поиски фактов, не особенно известных широким массам. В Германии, Франции и Англии (неплохая поездка в 70-е годы!) оказывается, что дома, в которых обитал главный герой, сохранились, но нынешние жильцы слышали о нем краем уха. Даже правнук Маркса, который в Париже рассказывал лишь о том, как «каждый год ездит по приглашениям в Советский Союз и какой прием ему оказывают, в частности, в Грузии, в Кахетии». Кто бы сомневался… Зато в современной западной литературе о Марксе – немало. И сценаристы, знающие биографию Маркса «по одной-единственной доступной книге Франца Меринга, вгонявшей в тоску не одно поколение советских студентов», погружаются в чтение.
В итоге оказывается, что «неизвестный Маркс был, разумеется, намного интереснее хрестоматийного и… позволял себе иной раз нечто, не подобающее классику марксизма». У верной служанки семьи появился от него незаконнорожденный сын, которого отправили в деревню, в редкие приезды к матери дальше кухни не пускали, а дочери Маркса его так и не признали. Отцовство взял на себя… конечно же, Энгельс, открывший тайну лишь на смертном одре. Жил Карл на деньги, которые каждый месяц отправлял все тот же Фридрих, управлявший фабрикой своего отца. О том, что этот «доход» Маркса был постоянным, в СССР не уточняли. Как, впрочем, и то, что обе дочери Маркса совершили самоубийства. А Энгельс даже просит друга «как-то соразмерить свои траты с его, Фреда, жалованьем или, по крайней мере, предупреждать о них заблаговременно, ведь и так уже приходится просить деньги вперед».
Оба друга были убеждены, что один просто обязан помогать другому как гению, который «должен завершить главный труд своей жизни на благо человечества – книгу «Капитал». Но Энгельс всерьез обижается, когда на сообщение о смерти его жены (которую, кстати, в доме Маркса не принимали как невенчанную) друг Карл вскользь соболезнует и посвящает ответ тому, что он на мели, и надо срочно прислать дополнительные деньги. При этом на чужие деньги Маркс распивает дорогие вина и заводит породистых собак, а его жена Женни заказывает в Лондоне роскошные визитные карточки. Они с нетерпением ждут смерти богатых родственников, одного из которых Карл называет не иначе, как старой собакой.
Конечно, экранизировать это и еще многое другое для страны, строящей коммунизм, невозможно, хотя Гребнев прекрасно знает, что «великий основоположник давно уже был в массовом сознании фигурой анекдотической». Поэтому решено снимать не 12, а лишь 7 серий, только о молодости «основоположника» и его жены, где не было столь неприглядных фактов. Эта, и впрямь семейная сага, так и называется: «Карл Маркс. Молодые годы». Сценарист вспоминал, как, «объяснял знакомым, спасая свою репутацию», что делает нечто вроде очень популярного тогда английского сериала «Сага о Форсайтах», не более того. Но «в ответ сострадательно ухмылялись: знаем, мол, что за «сага».
Фильм о молодой семье без педалирования политики получился и впрямь интересным. По словам Гребнева, он «увлекал население целой страны, подобно сегодняшним популярным сериалам… тогдашний одержимый юноша с его любовью и страстью, необузданным стремленьем к избранной цели, ради которой он мог, не думая, принести в жертву себя и других, вызывал скорее симпатию, чем отторжение. Что поделаешь, фанатики все еще милы нашему сердцу».  И еще одна цитата: «Думал, будет тоска смертная, «Капитал». А вот же, оказывается, как интересно, надо же! Примите мои поздравления!» Это сказал Кулиджанову… Брежнев. И Гребнев резюмирует: «Вожди КПСС имели о Марксе такое же смутное представление, как и простые смертные».
А вот в Германской Демократической Республике фильм не понравился, в первую очередь, главе страны Эрику Хоннекеру. Для немецких товарищей во всем нужен орднунг, порядок: если звучит имя Маркса, то должна быть хвалебная ода каждому деянию основоположника. И в ЦК КПСС отправляется «телега», в которой авторам фильма вменяется «намеренное, в пользу буржуазной пропаганды, принижение образа Маркса и его учения» и предлагается «переработать сценарий, а съемки приостановить». Не помогло. И пресса ГДР практически молчит о картине, по берлинскому телевидению ее показывают лишь один раз, и то – в дневное время... А Ленинская премия, присужденная трем тбилисцам, полностью уходит на банкет, «почет на некоторое время еще оставался».
Среди фильмов 1990-х, по сценариям Гребнева самые заметные – знаменитый сериал «Петербургские тайны» и продолжение «Прохиндиады» с Александром Калягиным и Людмилой Гурченко. А XXI век отмечен фильмами о новой реальности «Мамука» и «Кино про кино», получившим премию «Ника» за лучший сценарий. Первый поставлен еще одним тбилисцем Евгением Гинзбургом о земляке (которого играет Михаил Джоджуа), унаследовавшем московский особняк. Второй, со Станиславом Любшиным, Татьяной Лавровой и Федором Бондарчуком снят Евгением Рубинчиком о том, как продюсер  в угоду развлекаловке изменяет уже снимающийся серьезный фильм.
Анатолий Гребнев уходит из жизни нелепо, в 78 лет – его сбивает машина. Он оставил театру дочь Елену Гремину, режиссера и драматурга, стоявшую у истоков театрального направления «новая драма». Кинематографу дал сына – знаменитого сценариста и режиссера Александра Миндадзе. А зрителям оставил 40 кинолент. «Такое ощущение, что у него не было завистников, потому, что он так легко и ненавязчиво нес груз своего таланта, что не вызывал зависти. Удивительное качество в нашей, киношной среде», – сказал о нем писатель, режиссер, правозащитник Алексей Симонов.
А это – из статьи, опубликованной в Москве в связи с гибелью Гребнева: «Блестящий рассказчик, душа компании, мудрый, веселый. Такими бывают только люди из Тбилиси».

 

ВЛАДИМИР ГОЛОВИН

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 1 из 22
Пятница, 02. Октября 2020