Дмитрий Кузьмин – поэт, переводчик, издатель. Кандидат филологических наук. Основатель Союза молодых литераторов «Вавилон». Главный редактор издательства «АРГО-РИСК». Главный редактор журнала поэзии «Воздух». Составитель антологий поэзии. Лауреат литературных премий.
- Дмитрий, в вас чувствуется мягкость, доброжелательность и готовность к беседе. При этом я знаю, что вы – человек бесстрашный. А когда вы вышли на сцену, казалось, предполагали, что вас могут не принять или не понять... - Я думаю, что мягкость человека во всем непринципиальном должна быть прямо пропорциональна его твердости во всем существенном. И мудрость состоит в том, чтобы отличать существенное от несущественного. А бесстрашие – это не более как способ реализации. Принципиальное сейчас – это, как ни крути, поэтический фестиваль. Принципиальным для фестиваля является качество звучащей на нем поэзии. А все прочие обстоятельства, например, географический охват, благорасположенность участников друг к другу и многое другое – это вещи хорошие, но не главные. Меня всегда смущает, когда главное оказывается в подчиненном положении по отношению к не столь существенному. Давайте скажем прямо: уровень собравшихся здесь авторов довольно различен. Сколько бы мы ни делали вид, что этого нет, сколько бы мы друг другу мило ни улыбались, мы все это знаем. Когда мы, выходя на сцену, продолжаем улыбаться и делать, что этого нет, кого мы обманываем? Не себя. И не друг друга. А публику, слушателей. Зачем же нам обманывать слушателей? Хорошо ли это? - Может быть, мы просто стараемся быть вежливыми? - Вежливость – это свойство хорошее. Но подчиненное. Люди приходят слушать наши стихи с доверием. Они думают, что на такой авторитетной сцене в рамках такого авторитетного мероприятия – все всерьез. И действительно, среди участников фестиваля есть выдающиеся поэты и молодые авторы, подающие большие надежды по самому строгому счету. Мне кажется, что доверием слушателя нельзя злоупотреблять, надо стремиться к максимальной честности, даже если она кому-то и неприятна. Надо войти в положение слушателей, которые, может быть, не особо-то имеют, с кем сравнить. Если бы дело происходило в Москве или Нью-Йорке, было бы так: не нравится этот фестиваль – пойдите на другой, третий и так далее. А тут – что есть, то есть. Можно понять стремление организаторов показать разное. Но не надо делать вид, что разное – это одно и то же. Кроме того, не стоит представлять слушателю дело так, как будто в царстве поэзии – идеальное благополучие, все друг другом довольны и все хорошо. Дело даже не в том, что это неправда. Это еще и по существу важно. Что за такая область деятельности, где абсолютно все всеми довольны? Живая ли это область деятельности? Как раз то, что внутри профессионального цеха есть напряжение, набор противоречий, борьба взглядов, - это то, что нужно не скрывать, а показывать. А люди сами выберут. Или не выберут. Но главное – будут понимать, что поэты относятся к этому всерьез. - К борьбе, которая происходит внутри поэтического дела, вы относитесь всерьез? - Боюсь, что да. - А как вам такая точка зрения – из дневника Блока – «если надо объяснять, то не надо объяснять»? - Я думаю, что это неправильно. Если мы считаем, что есть что-то судьбоносное и сущностное в нашем занятии искусством, то возникает необходимость понять, что служит вечному предназначению искусства, а что не служит и только прикидывается. Чем серьезнее мы относимся к поэтическому слову, тем серьезнее вынуждены относиться к спорам о том, каким оно должно быть. В блоковской формуле опущено очень важное звено – объяснять кому? Если Блоку – то, может быть, и не надо объяснять. И то на практике бывает не так. Потому что дерево не только русской, но и мировой поэзии - разветвленное, и те, кто находится на разных ветвях, могут и не улавливать, что происходит у соседей. - Аукаться приходится... - Да. Хорошо, что Блок с первого слова понимает, что, зачем и почему, скажем, у Андрея Белого, при всех их сложных отношениях. А если у Хлебникова? Твердо ли Александр Александрович мог быть уверен, что у Хлебникова ему все понятно? Я сомневаюсь. - А если Блок имел в виду не творчество? Например, ситуацию, связанную тоже с Андреем Белым, когда он со стороны наблюдал за его романом с Любовью Дмитриевной и не вмешивался, не объяснял? - Это совсем не то, про что сказана фраза Блока. У него, я думаю, все-таки про стихи и про то, что поэзия некоторым образом должна быть понятной. - Тогда, может быть, он писал о тех бестолковых читателях, которые его часто спрашивали «что вы имели в виду»? - И такое может быть. Блоковская фраза амбивалентная. Но опять – кому «не надо объяснять»? Обычному читателю, который не подготовлен к уровню сложности, может быть, не грех и объяснить. - Вы бы объяснили? - Это вопрос доброй воли и внутренних установок человека, который связан не только с поэзией. Есть люди, стремящиеся непонятное понять. А есть те, которые стремятся от непонятного отмахнуться. - Какое у вас отношение к читателю-слушателю? - Я думаю, что тому, кто действительно хочет понять, нужно объяснять настолько, насколько это возможно. Это наша драма, потому что в русской культуре механизм диалога с читателем совершенно не развит. У нас и литературные критики, исторически так сложилось, говорят не с читателями, а с авторами или друг с другом, что совершенно неправильно. Хороший критик – посредник между автором и читателем. Сама технология разговора с читателем о том, что ему, читателю, пока не понятно, у нас, к большому сожалению, очень слаба. Читателю дают намек, что он - высший судия, и ежели чего не понимает, так то и ерунда. Мы помним, из какого русского классического произведения пришел такой подход – из «Недоросля» Фонвизина. Все вздор, чего не знает Митрофанушка. В то время как настоящее искусство – то, которое заставляет к себе тянуться. Ты должен до него возрастать. Тогда оно срабатывает, и человек на выходе становится лучше, умнее... - Свободнее. - Конечно. Для этого и стоит затеваться. А то, что вы говорили об отношениях Блока и Белого – тоже очень интересная тема, хоть и имеющая к литературе не прямое, а косвенное отношение. Я думаю, что мы привыкли строить нашу частную жизнь в рамках готовых схем. Например, правильно – заключить брак и жить в нем определенным образом, устроиться на работу, завести свой дом, обустроить его... Я не говорю, что все это неправильно, это было бы заявлением по принципу «до основанья мы разрушим». - А затем? - А затем, как правило, ничего и не бывает. Но каждый раз, когда мы сталкиваемся с прописями, мы должны отдавать себе отчет в том, что они не с неба упали, а сложились в ходе развития человеческого общества и культуры. - Может быть, это не прописи, а нравственные категории? - Что лежит в корне слова «нравственность»? Нрав, нравы, то есть – обычаи. Не более того. Возникают обычаи, которые потом закрепляются моральной нормой. Но жизнь-то идет. Обычаи меняются. И получается, что наша нравственная норма сформирована обычаями наших предков столетней или тысячелетней давности. Причем, нам кажется, что мы удерживаем эту нравственность незыблемой. Это отчасти иллюзия. 150 лет назад в России было отменено крепостное право. Много ли народу 200 лет назад считали крепостное право безнравственным? Лучшие умы, люди, в чьей высокой душе нет никаких сомнений, в целом считали, что это - в порядке вещей. - Иметь крепостных, жить с крепостными девками и приживать от них детей... - Да-да... И мы не можем предъявить им претензии. Мы живем позже на двести лет, но их не умнее ничуть. Мы, как Ньютон нам обещал, стоим на плечах гигантов. Это нас учит пониманию того, что мораль, произведенную от обычая, не надо фетишизировать. Она меняется. И мы должны каждый раз задаваться вопросом – делает ли эта мораль людей счастливее, их труд, творчество эффективнее? Главным вопросом является не «почему?», а «зачем?» А мораль – это всегда «почему?», апелляция к причине, которая может не называться или называться неверно – например, отсылкой к авторитету Евангелия. - Вообще-то, это довод. - Сильный довод. Но он влечет за собой ряд вопросов, потому что в Священном Писании много чего сказано, и далеко не все из сказанного мы сегодня вспоминаем. Непростая история. Одно дело – слова Иисуса в Нагорной проповеди, а другое – сказанное в книге Левит, что если кто наденет смешанную одежду, одновременно животного и растительного происхождения, тот грешник и его следует побить камнями. Ну кто сегодня всерьез об этом подумает? Поэтому надо ставить вопрос «зачем?» - Вы ставите перед собой этот вопрос? - Каждый раз. - Легко отвечаете? - Легко, потому что я отвечаю на него уже добрых 25 лет. Это вопрос, который волнует меня больше всего – зачем мы должны жить таким способом, а не каким-либо иным? - «Мы» или «я»? - Прекрасный вопрос. Вероятно, есть какие-то нормы, которые человек принимает для себя и только для себя. Но если мы думаем о судьбоносных вещах и что-то открываем, то разве не является нашей обязанностью обнародовать открытия? Если ты думаешь, что дошел до каких-то истин... - Поделись? - Конечно. Может быть, тебя оспорят, опровергнут, побьют камнями... Но ты - неотделимая часть человечества, а не просто отдельно взятый субъект, который никому ничего не должен. Да и как ты можешь быть никому не должен? Ты не с неба упал в готовом виде. Ты создан другими людьми. Это и папа с мамой, и школьный учитель, и Шекспир, и Гомер – тебя создали огромное количество людей. Следует отплатить. И если ты сам можешь что-то создать, до чего-то додуматься, то твоя прямая обязанность идти с этим к людям. - Вам важен ответ или важно задать вопрос? - Мне, конечно, важен ответ. Но я понимаю, что ответы могут быть разные. Я думаю, что мой – правильный, и готов дискутировать. Самое сложное и печальное – это люди, которые не готовы задавать вопрос. С ними и дискутировать невозможно. А если вопрос общий, а ответы расходятся – есть пространство для полемики. - С каким чувством вы выходите к публике читать стихи? - Так ведь люди-то людям рознь. - Я понимаю. Но большой зал, многоголовая гидра, пойди разбери, кто там сидит. С каким настроем вы идете читать? - Я понимаю, на что вы намекаете. Был старый стишок советского поэта Симонова «Я вышел на трибуну, в зал, Мне зал напоминал войну». Если публика своя, которая читала примерно то же, что и я, думает примерно о том же, о чем и я, то я выхожу поговорить о том, что нам одинаково важно и интересно. Другое дело – незнакомая публика, про которую ты предполагаешь, что это люди с другим бэкграундом. Задачей выхода к такой публике может быть создание дискомфорта. Дискомфорт – важное для меня слово, это стимул к развитию. Если тебе комфортно и ты доволен, то не нужно никуда двигаться. Это не то, для чего существует искусство. В частностях бывает по-разному, но генеральная задача искусства – будить в людях потребность развиваться. - То есть для этого они хотя бы должны начать нервничать? - Они должны понять, что все не так просто и очевидно, что в происходящем есть нерв. В Батуми у каждого из нас, выступавших, было по пять минут, а значит, был один из двух способов выступить – или по шерсти, или против. 90 процентов выступавших гладили по шерсти, кроме двух-трех авторов, мною нежно любимых – Цветкова, Фанайловой, с которыми мы из одной оперы, хотя они поэты первого ряда, а я – второго с половиной. Задача этих авторов в том, чтобы растревожить. Разумеется, я мог выбрать что-нибудь невинное, лирическое, мило улыбнуться... - Вы поступили иначе. Даже внешне... - Если человек выходит так, как он выходит, значит, он что-то имеет в виду. Внешнее есть проявление внутреннего. Человек не просто перышки распускает, а сигнализирует о чем-то. В этом сигнале апелляция скорее к младшему поколению, чем к старшему. Есть и отсылка к некоторым субкультурным особенностям, к «детям-цветам». Я никак не принадлежу к хиппи, их давно и нет, но сдвиг в системе понятий они произвели – это та самая молодежная революция 68-го года, вместо которой при Советском Союзе было вторжение в Чехословакию. Совсем необязательно, чтобы все, кто меня видит, это считывали. Но я стараюсь задать общий настрой отклонения от шаблона, начиная со своего внешнего вида. - Вы не задаетесь пошлым вопросом – я понравился или не понравился? - Нет, не задаюсь. В идеологии всего моего поведения, начиная с внешнего вида, - поляризация. Кому-то будет нравиться, а кому-то, конечно, наоборот. И это естественно. - Вы выступили перед публикой в трех ипостасях – издатель, переводчик, поэт. Каковы ваши отношения с читателем в качестве, например, издателя? Такие же? - Такие же. И это более важно. Я считаю себя вполне второстепенным поэтом, что неплохо, потому что синдроматика собственной гениальности – вещь болезненная и мало у кого подкрепленная реальными основаниями. Это опять история про дерево с ветками. В начале 20 века, и чем дальше, тем больше, единый ствол поэзии пошел во все стороны, и на каждой ветке есть свои ключевые фигуры. Человек сидит на дальней веточке и говорит: «Я великий». По отношению к кому? По отношению к трем с половиной веточкам. Поэтому сегодняшнему автору приличествует некоторая здоровая скромность. Я хорошо понимаю – то, чем я занят в поэзии, находится на уровне с несколькими сотнями других сегодняшних русских авторов. Это совсем не мало – входить в топ-500 великой национальной литературы. А вот издателей у нас не 500, а немерено, но что они там издают – бог им судья. А вот экспертов, которые систематически занимаются современной русской поэзией, – полтора человека. Поэтому моя работа как издателя гораздо более важная и существенная. - И что же делает издатель? Летает вокруг литературного дерева, высматривая таланты? - По-разному. Он может сказать – эта ветка моя, действовать сообразно этому. И в этом нет ничего плохого, если он свою ветку холит и лелеет. - А вы как поступаете? - Я стараюсь действовать иначе. Моя задача - отслеживать места, где появляется новый росток. - То есть вы обращаете внимание на молодых авторов? - Конечно. И это рискованно. Такого, чтобы я, так сказать, благословил как издатель молодого автора и потом пожалел, не было. Но было, к сожалению, не один раз: появляется молодой, яркий, талантливый автор, я выпускаю его первую книжку – и все. - Стихи у него кончились? - Кончились. И он начинает заниматься другими вещами. Ужасно досадно. После Артюра Рембо – это не новость. Так бывает. И все же, когда это происходит у тебя на глазах, очень обидно. Вообще, в издательской задаче есть свои сложности и противоречия. Например, хорошо, когда ты имеешь дело с молодым автором, у которого есть собственные идеи, глядишь, дальше будут развиваться. Хорошо, когда ты работаешь с 30-40-летним автором, который вышел к творческой зрелости. А если ты имеешь дело с живым классиком, 60-70-летним поэтом, который прекрасен, замечателен, но то, что он имел сказать, он уже сказал... Новые стихи не хуже старых, но... - Но такие же... - Да, и это проблема для издателя. Я все равно считаю себя и вправе, и обязанным издавать такие книги. И некоторые замечательны. Хотя иногда другие видят то, чего не вижу я. Два месяца назад я выпустил новый сборник стихов Натальи Горбаневской. Я издаю ее книжки последние 15 лет. Считаю это для себя огромной честью, потому что когда мне было 15 лет, отец дал мне самиздатский сборник ее стихов, и они стали одним из самых сильных поэтических впечатлений моей юности. Она поразительный автор, к тому же очень открытый и внимательный в отношении к тому, что пишут люди, которые годятся ей в дети и внуки. Я напечатал ее книжку, а про себя подумал - сказать, что мы открыли новую страницу в русской поэзии, нет большой возможности. Но выходит рецензия хорошего, тонкого критика Валерия Шубинского, и он пишет прямо противоположное – мы стихи Горбаневской знаем и любим более 40 лет, и только с последней книгой поняли, к чему все шло. - И не ясно, кто из вас прав. - Конечно! И на этом уровне разговора любое разногласие – праздник. - Вы филолог. Это как-то отражается на вашей деятельности? - В большей степени - на издательской и критической. Хотя и на переводческой тоже, тем более дипломная работа у меня была по художественному переводу - по творческому наследию моей бабушки, известной русской переводчицы Норы Галь. Она перевела «Маленького принца», который и стал темой моей дипломной. Небольшой текст Экзюпери я разобрал построчно. Я понял на уровне материи, как это делается, и сам начал переводить только после этого. Я думаю, что хорошее филологическое образование поэту тоже помогает. Конечно, когда пишешь, ни о какой филологии не думаешь. Но она все равно внутри тебя сидит. Не в беспамятстве же ты пишешь! - Не в беспамятстве? - Момент измененного сознания присутствует, но твоя личность остается твоей личностью. И когда ты смотришь на то, что написал, лучше, если твой взгляд будет вооружен. Боязнь филологизма – искусственна. Она порождена советскими реалиями, когда литература была инструментом общей идеологической работы, а поэзия должна была быть понятной народу. А народ университетов не кончал, и всякий лишний признак образованности автора... - Больно умный, как говорится. - Именно. А ведь испокон веков было наоборот. Люди, которые что-то сочиняли, были и первыми аналитиками. Николая Буало свой трактат о том, каковы стихи должны быть, в стихах и написал. В идеале искусство писать и искусство читать должны идти рука об руку. Ведь искусство понимать – вещь не интуитивная. - Вы пишете критические статьи... - Да, но мало и недостаточно. Невозможно успеть все. - Вам трудно угодить? - Мне так не кажется. Но тут есть некоторые нюансы. Как мне отделить в себе издателя от читателя? Как у читателя, у меня есть очень небольшой круг авторов, которые особенно берут меня за душу не потому, что эти авторы лучше, а потому что с ними - большее совпадение. Когда происходит попадание в точку, до слез на глазах, когда понимаешь – это про меня... - Назвать этих авторов, не можете, конечно? - Конечно, не могу. Это очень личное дело, и я не могу из этого журнал составить. Почему другие люди должны читать журнал из стихов, от которых у какого-то Кузьмина мурашки по коже? Как издатель, я обязан быть шире, подходить со строгим критерием и, в том числе, отбирать стихи, к которым субъективно безразличен, но объективно понимаю, что это большая поэзия. - У вас растроение личности.... - Так и есть. Но целость и ценностность личности – это одна история, а наше позиционное мышление – другая. Мы по-разному думаем и чувствуем, в зависимости от того, в какую позицию себя помещаем. В культуре мы должны отдавать себе в этом отчет. Когда мы откладываем собственное перо и начинаем читать чужие тексты, мы меняем позицию и должны переключиться. Когда замечательный поэт пишет ужасные критические статьи и грубо травит тех, кто на него не похож, значит, не переключился. - Вы упомянули вашу легендарную бабушку. Расскажите о родителях – им ведь тоже надо сказать спасибо за ваш генетический код. - Я глубоко благодарен всем своим предкам. При том, что я больше верю в родство по выбору, чем в родство по крови. В целом для меня самое главное – собственный выбор. Все, что человек не выбирал, – не вполне настоящее. Поэтому я настороженно отношусь, например, к национальной принадлежности. Но лично в моей судьбе, конечно, вся моя родня сыграла огромную роль. Прежде всего - в общем умонастроении, что надо работать, а не ваньку валять. - Это бабушкина закваска? - Конечно. Ее муж, мой дед Борис Кузьмин был литературовед. Начинающий. Он погиб на войне. Их дочь, моя мама Эдварда Кузьмина всю жизнь проработала редактором в издательстве «Книга». Она редактировала книги Лотмана, Эйдельмана... Она была и критиком, печаталась в «Знамени», «Новым мире», написала одну из самых первых статей о творчестве Шукшина в 60-е годы. Так что редакторский опыт возни со словом я наблюдал у себя дома с детства. - Таких родственников и выбрать можно. - Согласен. Отец мой – Владимир Легошин, известный архитектор, лауреат Государственной премии СССР. А вообще отцовская линия - музыкальная. Бабушка – пианистка, дед, также погибший на войне, был виолончелистом. И это тоже важный, внутренне напряженный для меня жизненный сюжет – литература и музыка, литература или музыка. У Роберта Фроста есть замечательное стихотворение «Тhe road not taken» - «Невыбранная дорога». Путник выходит на поляну в лес, перед ним - две тропинки. Он выбирает одну из них. И потом все очень хорошо, но ему все время вспоминается невыбранная тропинка – а она-то к чему бы привела? Для меня это очень важное стихотворение. Что-то у меня получилось, что-то не получилось, но видит бог, я доволен – я занимаюсь своим делом. Но вторая-то тропинка? А если бы я был музыкантом?... Всегда остается невыбранный вариант, и как бы ты ни был уверен в том, что выбрал правильно, все равно – «один в уме», все могло быть иначе... Нина ЗАРДАЛИШВИЛИ |