ПОЭЗИЯ АЛТАРНОГО ПРОСТРАНСТВА |
Восприятию лирики Олега Чухонцева противопоказана суета в любых ее проявлениях и дозах, его стихи невозможно читать, путешествуя или беспокоясь о чем-то сиюминутном, их нельзя рекомендовать в программу школьных утренников. Душа устремляется навстречу его лирике в безмолвии, как в безмолвии открываются нам таинства символики церковной росписи. Читаю отрывок из эссе «моего молодого друга», как назвал Олег Григорьевич поэта и критика Максима Амелина, и ощущаю с ним духовное родство мнений: «…Новый способ говорения Чухонцева заставляет вспомнить иной тип православной аскезы – «умудренное юродство»… без «ругания миру». Наша беседа состоялась в дни VI Международного русско-грузинского поэтического фестиваля, в увитой зеленью батумской беседке, почти примыкающей к кромке одного из красивейших в мире бульваров. - Олег Григорьевич, страшно подумать даже не о том, как давно вы не гостили в Грузии, а о том, сколько войн и других потрясений тому назад это было… - В Тбилиси я не был 37 лет – это целая жизнь Пушкина. А впервые приехал в Грузию в 1966 году, на празднование 800-летия Шота Руставели. Мне тогда показалось, что львиная доля республиканского бюджета была брошена на эти празднества – сотни приглашенных литераторов, ученых, деятелей искусства. Вспоминаю те дни, как сказку из «1001 ночи». Побывали и в Вардзии, тогда я был молод, голова держала высоту, тропы скальные были нипочем. А теперь у меня осталась только визуальная память. Так сложилось, что все друзья моей молодости были старше. С Арсением Тарковским, помню, мы совершили замечательное путешествие, закончившееся долгим грузинским застольем. А в конце ему как аксакалу подарили роскошную бурку. - Очевидно, тогда же и начался ваш переводческий роман с грузинской поэзией… - Он не развивался так, как бы мне хотелось, но все же первым его героем был Хута Гагуа, у нас сложились замечательные творческие отношения, совершенно лишенные шашлычно-лавашного духа. А потом меня попросили перевести еще одного одаренного писателя и замечательного человека, Андро Жвания, судьба которого была сломана – как политический заключенный, он отрабатывал свой срок в шахтах Ткварчели. Я очень надеялся, что переведенные мной его пьесы в стихах увидят свет рампы, но этого так и не произошло. На что Булат Окуджава, будущий сосед по даче в Переделкино, подбодрил меня такими словами: «Олег, не переживай, стояло бы на титуле «Андре Жван» вместо «Андро Жвания» и «перевод с французского» вместо «перевод с грузинского» - как чума пошли бы ставить». За мой долгий литературный век я мог бы, конечно, перевести больше ярких и талантливых грузинских поэтов. А получилось только одно стихотворение для детей Мухрана Мачавариани, немного – из лирики Шота Нишнианидзе, два – Отара Чиладзе. Перевод одного из этих двух получился действительно удачным, это же стихотворение перевел Иосиф Бродский. Отар выбрал мой перевод как более похожий на оригинал. - А если обобщить ваши взгляды на искусство перевода… - Есть два типа перевода – буквалистский и свободный. Я, как и мой старший коллега Арсений Тарковский, сторонник буквалистского подхода. Я не вижу в этом ничего зазорного. Мне нужен максимально сохраненный текст. Вспоминаю, как другой мой старший коллега и друг Юрий Домбровский в запальчивости однажды заявил: «А мне наплевать – какой Пастернак блестящий переводчик. Я хочу читать то, что написал Шекспир, а не то, что ему приписал Пастернак, со всем его талантом и мастерством». И я предпочитаю читать переводы Михаилов – Донского или Лозинского, как более точные. Но театр со мной не согласен. И он безошибочно, с учетом специфики своего рода искусства, выбирает для постановок тексты Пастернака, потому что они выигрывают в художественном отношении. Или взять работу с грузинской поэзией того же Пастернака, Заболоцкого, Тихонова, Антокольского – никто из них не владел грузинским языком. Но ведь подарили они нам грузинских лириков, сделав их достоянием русской поэзии. И это – победа свободного перевода, хотя не забудем: подстрочники им составляли с профессиональным толкованием текста. - Вот почему я всегда ратовал за издания «трехвариантные» - с текстом оригинала, подстрочником и переводом. - И верно, так многие наши фантазии и художества стали бы очевидны даже для непосвященных. Особенно это касается случая с Галактионом. Прекрасный знаток Гия Маргвелашвили выпустил сборник подстрочников, и… - И, по Петру Великому, «дурь каждого видна стала». - Нечто в этом роде. Но ведь есть и такие стихи (и в той же лирике Галактиона), которые сотканы из единственных словосочетаний, им нет аналогов в другом языке, интонацию для их перевода подыскать тоже невозможно. Об этом пишет Пастернак своему сыну Евгению Борисовичу. Так что же делать? Бросать их без перевода? Борис Леонидович предлагает в этом случае единственный, на мой взгляд, путь – переводить впечатление. Но тогда называть это надо уже не переводом, а как-то иначе. - Просто надо договориться о терминах. Есть ведь в музыке жанр вариаций. Например, «Вариации на тему Моцарта», автор – Бетховен. Но это не «перевод», не исполнение музыки Моцарта, это произведение Бетховена. Можно переводить, а можно интерпретировать, создавать переложения. - Так вот, если в переводах я – сторонник буквализма, то во всех остальных разновидностях предпочитаю романтический подход – так работал Жуковский. И Пастернак, кстати, относил себя к романтическому типу переводчиков. Я верю, что появятся издательства, настолько себя уважающие, что, выпуская полифонию переводов «Витязя в тигровой шкуре», например, ясно пропишут в научном аппарате – чем отличается подход Шалвы Нуцубидзе от подхода Николая Заболоцкого, и так далее. Последняя «волна» моих переводов грузинской поэзии была связана с творчеством Тариэла Чантурия. Мы встретились и подружились в 80-е годы, на замечательных семинарах в Пицунде, которыми верховодил незабвенной памяти Отар Филимонович Нодия, глава Коллегии по переводу и литературным взаимосвязям. Это был уникальный очаг культуры, и вот уже скоро 30 лет, как во время публичных выступлений я не устаю повторять: этому опыту надо учиться всем странам мира, которые хотят поддержать свою культуру. Я работал над переводами Чантурия, в последнем номере альманаха «Кавкасиони» опубликовал его крепкую, ладную поэму, и еще стихотворений 15 было в рукописях, вырисовывалась книга, но тут – развал СССР, и все пропало. - Как, разве не сохранились архивы? - Увы, я трижды переезжал, пропали не только эти рукописи, но и мои записные книжки за 35 лет! Там было столько набросков, четверостиший, восьмистиший, которые могли перерасти в стихи… Но я тогда не придавал черновикам особого значения и лишь теперь понял, как много потерял... - Да, потерять рукописи – это жизненная драма и творческая трагедия. Тем более, спрос на них будет только расти – ведь компьютерная эпоха оставляет будущие поколения без рукописей и черновых вариантов. - В последнее время я везде и всюду об этом говорю. Дело ведь далеко не только в исходном тексте, каноническом. Я испытываю подлинное эстетическое наслаждение, перечитывая академическое издание Пушкина 1937 года. Боже, какое количество эпитетов он перебирает и отвергает, как сокращает текст, превращая его уже в совершенство, я слежу за работой его мысли, за творческим полетом… И все это теперь ушло, безвозвратно. А Бахыт Кенжеев, например, настроен оптимистично, он говорит: «Это от неумения работать на компьютере. Я все сохраняю». - Мне тоже хочется выдавать желаемое за действительное. Для себя я даже в нашем интервью оставил несколько фрагментов «не для сегодняшнего пользования». Авось, придет и их час. И все же это – суррогат рукописей. Как я понимаю гения шахмат Роберта Фишера, который с горечью говорил: «Все видят, как я красиво играю, но беда в том, что никому не дано увидеть, как я красиво думаю»… - Мне жаль поколение, которое будет взращено на электронных книгах. Когда я подхожу к моей библиотеке, беру в руки старинный том, ощущаю его запах, цвет, любуюсь шрифтом, полями, мастерством книгоиздателей, переплетчиков, прошитыми, а не склеенными обложками, это – поэзия, пир книголюба, а сейчас востребован только текст. - Я заметил, что вы не слишком стремитесь в гущу фестивальных событий, вы с супругой, прозаиком, режиссером и сценаристом Ириной Поволоцкой со всеми дружелюбны, но дистанцированны… - Я – человек не фестивальный, точнее, не общественная фигура. Для меня своего рода испытание – оказаться среди десятков коллег разных уровней одаренности, вкусов, пристрастий и ценностей. Я человек одинокий, но бываю очень счастлив, когда удается хотя бы ненадолго вырваться из этого моего полузатворничества. Ценю в фестивалях прежде всего не ритуалы – ими славилась нелюбимая мною советская эпоха, а именно возможность послушать – что пишут по-русски в Лондоне, Тбилиси, Ереване, Баку, Нью-Йорке, Париже… Наше дело тихое – создать Орден независимых художников слова, свободный от кошмарной индустрии стихоплетства и текстов еще более кошмарных песен. Этот Орден необходим как противостояние победившему плебею, торжествующему быдлу. Я никогда не употреблял этих слов в прежние годы, но в последние пять лет прорвало, потому что плоды победы восстания масс стали просто нестерпимы. Фестивали, подобные русско-грузинскому, хороши тем, что здесь собираются большей частью подлинно творческие люди. И хорошо, когда находятся такие организаторы, как Николай Свентицкий, такие благородные спонсоры, которые финансируют поэтические форумы, не думая ни о какой прибыли, даже не рекламируя своего участия. Но моя точка зрения неизменна, для меня главное – общение, узнавание, обмен опытом, возможность выйти на заинтересованного читателя, а не антураж. Сказанное не относится, конечно, к воздаянию долга души прославленным предшественникам, я имею в виду остальной «официоз», «обязательную программу». - Таковы правила игры, Олег Григорьевич. Есть табии, от которых никуда не денешься, если хочешь соблюсти законы жанра. - Да я не против, я ведь говорю о личном. А вот то, что удельный вес талантливых участников здесь высок – это прекрасно. Я знаю, проводятся фестивали, куда приезжают графоманы-толстосумы, на свои деньги, с роскошно изданными фолиантами собственного бреда. Фестиваль в Грузии – не из подобного ряда, и это – чудесно. А вот то, что Россия никак не участвует материально в поддержке этого фестиваля – достойно осуждения. Да и моральная поддержка мизерна. Но, возможно, сказывается порочная практика даже не столько частой преемственности министров, сколько отсутствие преемственности ответственности. Благодаря этому безобразию мы стоим на руинах разрушенной системы образования, доставшейся СССР от царской России, а вовсе не изобретенной безграмотными большевиками. Эту систему не смогла уничтожить даже насквозь лживая идеология, потому что система была ориентирована на развитие интеллекта, учила не запоминать, а понимать. - Я обнаружил довольно спорную заметку о характере вашего творчества в «Критической массе» за 2004 год. Некто В.Шубинский отмечает, что ваша поэтика находится в сплаве с широким и сложным культурным контекстом, и в результате этот «его «неореализм» сам по себе также открывает перед поэтом новые и неожиданные возможности. Конечно, для любовной, к примеру, лирики он подходит плохо – любовные стихи Чухонцева сравнительно малоудачны; не слишком вдохновляют и его философские рассуждения. Но вот такое сочетание экзистенциальной остроты с натуралистической жесткостью – кому еще оно доступно? - и уж это-то настоящая поэзия», - пишет он. - Как-то не очень это все понятно. «О чуйствах» я писал в молодости, как и положено, но я действительно не Есенин в любовной лирике, это и так очевидно. Есть, правда, и другие мнения. Вадим Баевский в своей «Истории русской литературы ХХ века» характеризует мое стихотворение «про это» как «одно из лучших произведений русской любовной лирики ХХ века». Я немного отвлекусь от темы, раз уж к слову пришлось. Не берусь предсказать, во что бы вылились дарования Есенина и Маяковского, если бы они прожили дольше. Есенин, может быть, еще какое-то время развивался бы по поступательной. А «кардиограмма» Маяковского прогнозу не поддается. - Может, хотел добиться разрешения на выезд в Париж к Татьяне Яковлевой, как предполагает его дочь? А когда понял, что не дадут, перестал писать и стал выступать с критикой обожествленной им же революции? За что его и убрали? - Не знаю, почему «его убрали», по-моему, он сам себя убрал. Но вот что бы стал он делать, останься в живых? Писал бы «под Сталина» и выступал на съездах с докладами? И то дело, Сталин хотя бы книги читал, в отличие от Хрущева и всех других. В Маяковском сочеталось несочетаемое. Дарование – колоссальное, этим пользовались прихлебатели, на нем спекулировали. Для создания истинного лирического произведения нужен чаще всего даже не пушкинский порыв, хотя и так бывает. Подлинное стихотворение должно быть остужено – или расстоянием, или временем. И тогда наступит рефлексия – не так ли в тютчевском шедевре: «Вот бреду я вдоль большой дороги…» От этой рефлексии, отстраненности от «жерла» событий и рождаются глубина и духовное стерео-зрение. Много тысячелетий существует наше бедное-разнесчастное занятие, и хотя бы столь почтенный возраст должен подсказать поэту, что служит Литературе, и за его плечами – десятки веков развития, и множество гениев, в том числе уже сформировавшейся любовной лирики. Если нет этого ощущения, любая культура скисает. На моей памяти ярко начинали многие, но «лопнули», потому что вектор духовного развития оказался для них неподъемным грузом. В нашей части планеты этот вектор связан с христианскими ценностями, которые я ставлю выше поэтических, еще и потому, что мне скоро представать перед Страшным судом. И я думаю все чаще – если буду уходить в здравом уме и твердой памяти – какие строки призвал бы я на помощь, какие помогли бы мне уйти с сознанием исполненного долга? Это могут быть запечатленные мгновения памяти. - Олег Григорьевич, прямо мурашки по коже. Сколько еще неоткрытых островов! - Это у вас такие ассоциации, потому что вы знаете – что значит работа над словом, а у этих всех вместе взятых «грибков», у этих «опустошенных эквилибристов» - не наберется духовности и на пол-строки из процитированного. Впрочем, вкусы формируются далеко не сразу, молодости многое простительно. Я сам через это прошел, но это был, так сказать, латентный период развития и я, по счастью, не успел или не смог напечатать свои художества. - Вы не считаете себя борцом с советским режимом и тем более пострадавшим от него. Но куда деваться от фактов – составленная в 1960 году книга стихов «Замысел» издана не была. Той же участи удостоилась и следующая – «Имя»… - Это не по личным мотивам, просто чужака не пускали к «кормушке». Меня «отфутболили» - пришел с книжкой в декабре, редактор сказал – в январе подпишем договор, а он дела сдавал, в январе уже другой редактор, который «ни сном, ни духом»… Ведь тоталитаризм страшен скорее не идеологией, а своей мафиозно-фалангированной структурой. Если такая структура налицо, называй строй хоть трижды демократическим – ни о какой свободе и речи быть не может. А «свежие люди» пробивались сквозь издательские заслоны только под диагнозом «он настолько наивен, что даже не опасен». Но не забывайте, что одновременно я работал в журнале «Юность», главном приюте всех «не идущих нога в ногу». Я был назначен завотделом поэзии в свои смешные 24 года. И кто только там не кучковался из шестидесятников, на которых народ валом валил. Нет, не записывайте меня в диссиденты, и в когорту шестидесятников, которые олицетворяются с противостоянием советской идеологии, тоже не зачисляйте ни в коем случае. Я не лучше их и не хуже, просто никогда не был в их компании… В 1958 году я написал «Балладу ташкентской бойни», где козлы-«авторитеты» ведут на убой послушное им стадо, сами при этом избегая ножа, как «нужные». И несколько раз читал это в разных аудиториях. Может быть, поэтому и репутация моя бежала впереди меня. А так… я человек тихий, неконфликтный. Владимир САРИШВИЛИ |