click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Стоит только поверить, что вы можете – и вы уже на полпути к цели.  Теодор Рузвельт

Творчество



Георгий Чкония

https://lh3.googleusercontent.com/5eLByKWhsWdq0J0l0ZMwyLb53erw2TS8NewoPwU_hzCK1LUPx2vWtZn6FodbFjIgxihd2dAm9hUp2cFuh5uabjWgOP7ML7R831mPs4Z29kgdUoen3CGk3vgcTtkS0qSHPXCd1ht35C_tCyCAK3yt3XzPptpifRGbxph3CPPiwwtwECjE7vJauwRgxjY3uSvEuhnpWfJsZdqIIF95nZZNP4cGsqvllqn3YVJt1ljgytN_8wx3LSQaAsPswHohqNE6DDbD4nhrKjRuHvxCTB81Xnu82XXbuFo9H731G93mA3WCGaWQlTaxyDsVgd0AlZ2IS_NhXz5mwWX4gwNydZUDtQ3rB-SZZyb-WVrhhqk4gmN77nXsy-RrY970WGPME8cdNjC50v8vNaQx3-uK-m3nwwRINq1QnUyjGt6dKPnbnamDoNRWSF1cSCWpDyxCyK8Ht3oBM92bEg39NHV5G1s0DulPzt20QUwiADbRXz4fEAuOG7LAi3Fjd1sNte9VBEHXD2rmhyA6uAAxs9G_ZVjKIAQpYxI60vtH4Dyn-cTJtFBTUk_570qLNWxnQXOZ3mZbk0uBu3HExdJtZjqsZhzi3P5Q_L9qJM6wzi198sLiC4Ab93EbQ0PzPIUt7nBjkLIFOKeHVW8Pv_SgbWlVo3pN0enwqgq8AGc=s125-no

Я, Георгий Романович Чкония – литератор и режиссер. Родился 28 декабря 1962 года в Москве.
В 1979 году окончил 56-ую тбилисскую среднюю школу, а в 1985 – режиссерский факультет Тбилисского театрального института (класс Темура Чхеидзе).
С 16-ти лет работал на телевидении.
Кроме того, в разное время был ночным сторожем, актером на «озвучке», газетным корреспондентом, пограничником, редактором на киностудии.
Лауреат премии им. Нико Николадзе, кавалер Ордена Вахтанга IV.
Член Союза журналистов, Союза писателей и Союза ветеранов Грузии.
Автор четырех стихотворных сборников: «Репетиция смерти», «Своим голосом», «Пишу слова» и «Город».


Стихотворения


В день Дурака

Не получилось «праздновать себя»...
Но празновать другое не умея,
Я отказался от всевидящего «я».
Надежду грея,

Забыв про амфибрахий и хорей,
Своим причудам не давая ходу,
Я перестану в немощи своей
Винить погоду.

У немощи, естественно, свой срок,
Но в пару с ней смирения мне не дал
Жестокий и насмешливый мой бог,
Который предал...

Но я смирюсь, ты знаешь, я готов.
Под скулами ты видишь эту впалость?
И кроме слов, проклятых вечных снов,
Что мне осталось?

1.04.16.


Блок живет в моей квартире

Мой маленький, мой неухоженный
На самой верхотуре дом,
Двойной шеренгой книг заложенный
Моей maman, за томом том.

Ах, мама, мы уже немолоды,
А Дом На Крыше – он дитя.
За что его морю я голодом?
Его – «вершину бытия»...

Увы, не блещут умывальники
И пол пятнист, как леопард,
А домовые все охальники...
К тому же, каждый третий – бард.

Они терзают дом аккордами,
Интимом обреченных слов
И с пьяными вещают мордами:
«Мы кролики, у нас любовь!»

Заложенный-перезаложенный,
То Рай Небесный, то содом...
Мой маленький, мой неухоженный
На самой верхотуре дом.


***
Гордые просинью
крутые мои небеса
унижены осенью –
серая мышь, хрущевка.
Глупо, конечно,
но чувствуешь себя сам
мышью. И бесконечно,
невероятно неловко...
Солнышко

За то, что день хорош и светел,
За дня и ночи кутерьму
За то, что Бог нас искрой метил,
Спасибо вечное ему.

За Моцарта, скупую снежность,
За ложь, за правду, за игру,
Пренебрежение и нежность –
Ты можешь все, смыкая круг.

Спасибо, солнышко, за краски,
За звук, за запах миндаля,
За щедрость, щедрость без опаски,
За «просто так», надежды для...

Что потеряешь, что найдешь?
Мир, как и прежде дик и странен,
Но тот, кто просто благодарен,
Поймет, чего от жизни ждешь...

2013


Час кораблю
песенка

Я с тобой не знаком
И с собой не знаком,
Я родился недавно – весной.
Знанья хитрый закон
За девятым замком
И открыт будет точно не мной...

Все, что было, поверь,
Я не помню теперь
И не слишком об этом скорблю.
Жизни нет без потерь,
Гулко хлопнула дверь –
Делу время и час кораблю...

Вновь забыты зима,
Ветер, холод и тьма –
Бродят соки в стволах и телах...
Я рассеян весьма
Да весна и сама
Вечно путает радость и страх.

И сейчас наплевать,
Что узка мне кровать
И что гол не забил Бензема...
И того будет с нас,
(пусть потом, не сейчас)
Что когда-нибудь снова зима...

2015


Я НЕ ПРОТИВ

Я не против, чтоб меня забыли,
Как осточертевший старый зонт.
Просто между Сциллой и Харибдой плыли,
Но однажды не прорвались в Понт.
Что пройдет,
что взойдет,
занесет,
пронесет?
Во времена которые?
Кто в полет, кто в пролет...
Но это другая история.
Пусть меня забудут – я не против
(Лучше б не при жизни, дал бы Бог).
Утонул в пучине ненадежный плотик,
Я держался за него, как мог...
Что пройдет,
что взойдет,
занесет,
пронесет?
Во времена которые?
Кто в полет, кто в пролет...
Но это другая история.
Отчего поют под утро птицы?
Отчего наш мир таков, каков он есть?
Пусть не повторятся дни, минуты, лица...
Что там дальше? Дальше что – Бог весть.
Что пройдет,
что взойдет,
занесет,
пронесет?
Во времена которые?
Кто в полет, кто в пролет...
Но это другая история.

Я не против, чтоб меня забыли...

06.06.2017


Ключи

Нашлась нежданно давняя потеря,
Казалось невозвратные ключи.
Они от недоступной ныне двери –
«О, море в Гаграх», помни и молчи...

Забылись стародавние желанья,
Теряют резкость видео и звук,
И тает в мыслях цвет воспоминанья
И поезда далекий перестук.

Потеряна давно тетрадка в клетку,
Но навсегда останутся с тобой
Прощанье с летом, бабушка, беседка
И невозможность возвращения домой...


Мир так непрочен

Мир так непрочен.
Очень.
Когда туман – вода.
А то, что есть – вот эта осень,
Уже не будет никогда...
Вчерашний день прошел и выцвел...
Уж не припомнит Рим почивших Сулл.
Какой небесный математик вывел:
Константинополь - Истамбул?
А глаз твоих зеленых просинь
Запомнит ли небес архив?
Незабываемую мятость простынь?
Эдиповские страсти  Фив?
Как выражу, меняясь вечно,
Одновременно стар и нов,
Осознаваемо-беспечно-
Безбожную игру богов.
Мир так непрочен.
Очень.
Когда туман - вода.
А то, что есть – вот эта осень,
Уже не будет больше никогда...

 
ТАМЕРЛАН ТАДТАЕВ

https://lh3.googleusercontent.com/nnhYhWdunM4-etdCH5VDB07Zl-6iHv6HSLak9i8tMtYEmuIkcL9RqBQdsB-DXAd6272DksQplYSzvGKeHvsbOVPdLcuhkU6tftZOvFfFMbRzCYhcxXbbiIWUORVXewrLeNsJLdeNqQJ1aqfMJ-g9Nmisd0fRuhpboe8q02cWi-8-IzC0fu-KRWRT76I0WJcmn2Sc3bzpA89Cy02m_s3snXq6NDKO3CfoVW4oKqm_VnoZPSIQp7x1HTyJyOu9-dgyxP_Q-qMpVvNyyhKL8zlO2yDEaF4M6MHGUgosLIiMZgClmWYNi2HtGO6xjDqkEgWdAjZwfocbQME8uLO9XRA26-whqBqDNDE0zTADQrsUy9vl6lAvfnUAeKglewNqf3-EjaaX9orhA18YyBGMx0bPIyUgxgoFLiQBFtBy3gE3hnVuO7YUaOdm4zqMGTX0FePc34fI3QXIgUeSmTk6P1aWkyQvgQHR10XMNKYbg7bM_h1bCPM-A8-nC8bikgMYaheSzJZh5_1RSzq0HMN2CDNA-e986jf3u4RSfWVYfov_ILAavmLHCgIzl0ZARqFAbmSz1ib7zB6COIWzFoPg1eSy-WvtFQBNxiiYqHJRYj1lTc6K20jK8901Ex7sIM8wIb_suQU6zmX_lGfyO95qBOEvnvofQzlMyW4=s125-no

Тамерлан ТАДТАЕВ (1966 г.) окончил Душанбинское художественное училище имени Олимова. Учился во ВГИКе на сценарном факультете. Участник совещаний молодых писателей Северного Кавказа и форумов молодых писателей России фонда СЭИП (С.А. Филатова). Публиковался в журналах «Дарьял», «Вайнах», «Дружба народов», «Нева», «Ковчег», «Бельские просторы», «Сибирские огни», «Юность», газетах «Литературная Россия», «Независимая газета», альманахе «Искусство войны», на интернет-сайтах.
Член Союза писателей Москвы. Автор книг: «Сын», «Отступник», «Судный день», «Полиэтиленовый город». «Иди сюда, парень!». Автор сценариев игровых короткометражных фильмов: «Суадон» (участник 68-го Каннского кинофестиваля в разделе Short Film Corner), «Горячее молоко».  Награжден Золотым почетным знаком «Общественное признание». Лауреат «Русской премии». Стипендиат Фонда СЭИП.  Премия журнала «Нева» «за лучшую публикацию года».

ДЖИНСЫ ОТ АБРАМА

К весне мясо заколотой на Новый год свиньи закончилось, картошку уже не на чем было жарить, и мать в воскресенье решила сходить на Большой базар купить каких-нибудь продуктов. Детки, что вам принести, спросила она, вертясь перед зеркалом желтого шифоньера со скрипучей дверью. Сестра валялась на кровати с книгой, на мгновение она вскинула голову, отодвинула за уши свои иссиня-черные волосы и, промяукав: цади хочу, снова погрузилась в чтение.
Да уж, губа у нее не дура, но, чтобы испечь цади, нужна кукурузная мука, хороший желтый сыр, желательно из Цона, сметана или мацони, плюс растопить дровяную печку во дворе под старым айвовым деревом– в общем, целое дело. Мелкий, отшвырнув свою игрушечную машинку, запрыгал перед мамой: конфет соколадных хацу, есе цурцхелу и халву! Конечно, сынок, для тебя все что угодно, поди сюда к мамочке, чмок, мой сладкий, еще разочек, ну все, с тебя хватит, теперь играй себе! А тебе что купить, Таме? Я тяжело вздохнул и, опустив голову, выдавил из себя несколько слез:
– Ты сама знаешь, что– джинсы...
– Нет, он с ума меня сведет! – мама театрально схватилась за голову. – Мы с голоду пухнем, а ему джинсы подавай!
– Мои друзья все во вранглерах да монтанах рассекают, Бесе и то купили гэдээровские, а я хожу в этих дурацких советских!
– У меня тоже нет джинсов,– сказала сестра. – И как видишь, не ною, а я, между прочим, старше тебя на три года. И вообще, ты мешаешь мне готовиться к выпускному экзамену, дебил!
– Неправда, у тебя есть белая джинсовая мини-юбка! И не стыдно тебе задницу свою на улице показывать?
– Заткнись, дурак! – Сестра соскочила с кровати, проворно точно кошка, и хлопнула меня по башке толстым учебником, но я даже не пошатнулся, мои кривые борцовские ноги и не такое выдерживали. Ну вот, сама напросилась: я кинул ее через бедро. Сестрица полетела обратно в свою кроватку, я навалился сверху и, забавы ради, стал ее душить, хоть она кусалась и царапалась как бешеная. Мать оттащила меня от нее и уже покорно, смирившись, спросила:
– Сколько стоят эти проклятые джинсы?
– Луба дала мне двадцатку! – праздновать победу было еще рано, и я был осторожен, будто вышел в финал и рубился с соперником за первое место: – Если ты подкинешь тридцатку, Абрам за полтинник обещал достать фирменные джинсы…
– Что еще за Абрам? – насторожилась родительница.
– Еврей, у которого Беса купил свои гэдээровские.
Мама попросила меня выйти из комнаты, чтоб я не пронюхал, где она хранит деньги. Наивная, я уже нашел тайник: в шифоньере на верхней полке между семейным альбомом и домовой книгой, – откуда, собственно, и стащил эти самые двадцать рублей.

Насчет тетки я, конечно, солгал, она сейчас в Цоне, преподает там физику в школе и давно не появлялась на своей половине. Дом наш поделен на две равные части, в одной живем мы, в другой обитает тетя Луба. По правде говоря, я не понимаю, чему она может научить детей? Наверное, лупит своих учеников указкой или мелом в них швыряет. Обычное дело, она даже со своей родной сестрой, моей мамой, не может ужиться. В последний раз она приезжала на зимние каникулы и закатила такой скандал, что у отца побелели усы, а пальцы к утру стали восковые от табака – столько он выкурил за ночь сигарет.
Однако все по порядку. Лубе в первый же вечер своего пребывания в городе стало скучно на своей половине, и она постучалась к нам с мешком дикого фундука, двумя головками желтого сыра, топленым маслом и еще какими-то гостинцами. С пустыми руками она никогда бы не приперлась, но за подарки мы платили дорого. Мать открыла дверь, и мы, три ее племянника, в восторге налетели на Лубу, затащили в дом и давай обнимать-целовать. Я чувствовал, что веселье скоро закончится, и заранее набивал карманы вкусными орешками. Впрочем, вел себя я осторожно, чтобы она не подумала, будто не рад ей. Я ведь еще червонец отрабатывал, который она при входе тайком сунула мне в карман. Я уже и на пальцах ног перед ней прошелся, и на руках попрыгал, сделал сальто на месте, на мостик встал – для меня, впрочем, такие упражнения сущие пустяки, как-никак с четвертого класса занимаюсь борьбой.
Но тетке невозможно угодить, она найдет к чему придраться, и вот уже стул летит в сторону, она вскакивает, будто ей зад кто скипидаром мазнул. И ведь не поймешь, что ее больше разозлило: то ли отец часто выходил покурить и трепался во дворе с соседом, с которым резал свинью, то ли шашлык на ее тарелке оказался слишком жирный. Луба открыла златозубую пасть, и страшные проклятия вперемежку с матом обрушились на мою бедную матушку. Но на этот раз Луба получила достойный и справедливый, на мой взгляд, отпор. Мать, подбоченившись, грозно подступила к своей старшей сестре и зарычала: ага, зачесалось, мужика хочешь? Только моего ты не получишь, ну-ка выметайся отсюда, и чтоб ноги твоей в моем доме не было! Луба прыг к раскаленной буржуйке, хвать с пола кочергу и, размахивая ей как саблей, рванула к двери, возле которой отец молча завязывал шнурки на ботинках. Папа, огромный, под два метра, забился в угол, освободив проход, и тетка вылетела во двор. Мать швырнула ей вдогонку теплые, на цигейке сапоги, шубу и полмешка дикого фундука. Сыр из высокогорного села она решила оставить, потому что уже пообещала испечь пироги.
За стеной захлопали двери, загремела посуда: Луба никак не могла успокоиться и носилась на своей половине как ведьма на шабаше, выла как стая волков, но мы уже привыкли к ее буйному нраву. Я спокойно колол орешки, у меня от них уже температура поднялась. Мать села вязать носки. Отец, облокотившись о подоконник, курил крепкие, без фильтра сигареты. В полночь он дал отбой, и мы потихоньку стали перебираться в нагретую электрической плитой спальню с окнами на улицу. Я прыгнул в свою кровать и пытался согреть ледяное одеяло, в которое закутался с головой, и тут – бац – зазвенели разбитые стекла, я подскочил в своей постели. Включился свет, за окном бесновалась Луба, а по полу катился камень...

– Ну давай иди и не оборачивайся. – Мама ждет, пока я не исчезну за дверью.
Гордый, как чемпион, одолевший своего давнего соперника, я качу через комнату и по дороге спотыкаюсь о мелкого. Обычно шумный, он притих, и я чуть не раздавил его, а он, оказывается, перевернул на спину большого черного жука, должно быть вылезшего из щели в полу, и тычет пальцем в брюхо. Меня уже кусала такая дрянь – я наступаю на жука, и он хрустит под моей тапкой. Раздается рев, я поднимаю с пола братишку, обнимаю его, такого родного, целую пухлые мокрые щечки и шепчу: не плачь, я принесу тебе много чурчхел, только обещай не водиться с жуками, держись от них подальше, малыш.
В еврейском квартале по воскресеньям настоящая толчея, бабульки и дедули из близлежащих сел приезжают сюда и раскладывают свои товары прямо на дороге, и надо быть осторожным, чтоб не наступить на пирамидки яблок, айвы или связанную ошалевшую курицу. Большой базар и примыкающий к нему скотный рынок чуть дальше отсюда, но до слуха доносятся крики поросят, мычание коров, телят, блеяние коз, овец. Под высокими ветхими балконами древних, как Библия, домов на козырных местах стоят лавки обитающих тут евреев. Я дергаю маму за рукав плаща и показываю на высокого худого человека: вон он, Абрам! Продираюсь вперед и вижу на лавке перед ним настоящие джинсы, правда, протертые до дыр. Но это не смущает меня, главное, чтоб размер подошел. Мать подходит, брезгливо смотрит на штаны и говорит:
– Даже не думай...
– Мама, пожалуйста, давай купим, потом требуй с меня что хочешь, я все сделаю!
– И ты наденешь такую рвань? Да я тебя домой не пущу в них!
– Твой размер, бичо, – подмигивает Абрам. – В Америке в таких ходят хиппи, так что бери, пока не увели.
Я беру в руки джинсы, прикидываю:
– Точно мой размер! Сколько?
– Сто рублей, – говорит Абрам.
Я кладу брюки на лавку:
– Они же старые!
– Сколько дашь?
Я хочу сказать «полтинник», но мама исчезла, а искать ее в толпе было бесполезно, поэтому я предлагаю двадцатку.
– Ты чего, бичо, это настоящие американские джинсы! – обижается Абрам. – Меньше чем за пятьдесят не отдам, так что думай.
Меня трясет от возбуждения. Можно, конечно, попросить Абрама отложить джинсы на полчаса, я бы сбегал домой и спер недостающую тридцатку. Но к нему подваливает тип в кепке-аэродроме и, показав на штаны, спрашивает сколько.
– Тебе за сто, – говорит доверчиво Абрам. – Слушай, бичо, в Америке хиппи такие носят, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет. Ты для кого хочешь?
– Для дочки.
– В каком классе она учится?
– В восьмом.
– Для дочки за полцены отдам. Бичо, откуда ты такой продвинутый?
– Из Цона. Сбавь еще.
– Куда еще? Это же настоящие американские джинсы! Твоя дочка благодарить тебя будет, сам увидишь.
Они торгуются, и Абрам продает джинсы типу в кепке за двадцать пять рублей, добавив от себя жевательную резинку…

Через неделю после торгов в еврейском квартале я встретился с Бесой у кинотеатра «Чермен». Он был в стертых драных джинсах, стрелял мелочь у знакомых на билеты в кино, поминутно поглядывая на наручные часы. Ко мне он тоже подвалил и попросил выручить. Я попенял ему на то, что он испортил свои гэдээровские штаны. Ты дурак и деревенщина, сказал Беса раздраженно, в Америке на всех хиппи такие джинсы, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет. Я дал другу рубль, тот подобрел и разговорился: оказывается, он ждал свою девчонку Кристину. Отец у нее дипломат, в Штатах бывает, привез ей оттуда настоящие хипповские джинсы, а вот и она. Я взглянул на девушку, к которой побежал Беса: на ней были те самые джинсы, от Абрама. Беса взял за руку свою леди, и они оба в драных штанах направились в кинотеатр...


ПРОДАВЕЦ АРОН

Болтал я недавно с мамой по телефону и спросил про продавца Арона – мне было интересно, помнит ли она его. Еще бы, как можно забыть такого человека, Арон остался в ее памяти как самый честный продавец, а продуктовый магазин, где он работал, до сих пор называют магазином Арона...
– Мама, а ты не помнишь, в каком году Арон уехал в Израиль?
Нет, точной даты родительница не могла сказать, но он свалил еще при Брежневе.
– А каким был Арон?
– О! – восторг на другом конце провода. – В нашем районе он пользовался чрезвычайной популярностью, народ любил его за порядочность и честность, и если у человека не было денег на хлеб насущный, Арон входил в положение и давал продукты в долг. Я сама пользовалась таким кредитом, потому что отец твой уезжал на заработки в Россию, а моей зарплаты хватало на неделю, максимум на две…
Я все прекрасно помню: теснились мы во времянке, случалось, голодали, в моих волосах водились вши, и мама вычесывала маленьких гнид и давила ногтями. И все же халва тогда казалась необыкновенно вкусной, она была желтая, как червонное золото; гаванская сигара стоила рубль, а на двадцать копеек можно было купить столько слипшихся фиников, что я наедался и еще оставалось.
Как-то я побежал в магазин Арона за хлебом. Впереди, колыхаясь, шла тетя Ламара. И тут динь – к моим пыльным китайским кедам со звоном подкатилось кольцо. Я остановился, подобрал желтую кругляшку, пухлую, как сама тетя Ламара, и хотел отдать ей, но та, ничего не заметив, плыла дальше. Сердце мое забилось, словно я собирался переплыть весной Лиахву: я уже скинул одежду, вошел по пояс в разлившуюся буйную реку, камни под ногами скользкие, острые, волны, в которые бросаюсь, огромные, страшные– ничего, если меня отнесет чуть дальше, главное плыть наискосок, и тогда я выберусь на противоположный берег...
Словом, я решил оставить кольцо себе, если оно из золота, – фальшивку верну, хотя тетя Ламара вряд ли будет носить бижутерию. Валико, ее муж, сидя на хлебном месте, отгрохал дом из белого кирпича с балконом и лестницей из мрамора. Детей у них не было, и непонятно, для кого они строили такие хоромы. Соседи еще судачили, будто Валико купил большую квартиру в центре Тбилиси. Так что без одного кольца Ламара не обеднеет, может, даже не заметит пропажи. В любом случае золото надо спрятать, никому ничего не говорить, даже родной маме, хотя бы ближайшие два года. К тому времени Валико наворует еще и купит жене обручалку потолще.
Я положил кольцо в карман и пошел дальше не спеша, важно, как господин, и на повороте к школе встретил своего приятеля Кучу. Раньше мы враждовали, я объявил войну этому недомерку, ловил его и колотил – впрочем, мне тоже доставалось. Но со временем мы подружились и вместе бегали покурить в большой парк. И вдруг Куча исчез, его искали в близлежащих селах, Гори, Тбилиси, водолазы обшарили дно Лиахвы, в Куру, говорят, ныряли, но ничего не нашли. Спустя неделю Куча объявился сам и ходил по городу загадочный, словно граф Монте-Кристо, и если его останавливали ребята постарше и спрашивали, что с ним случилось, тот начинал хныкать и говорить, что его похитили инопланетяне. Разумеется, ему никто не верил, кроме дурачков, но сигаретами угощали или давали деньги на кино. Куча рассказал мне совсем другую историю, только заставил прежде поклясться, что никому не скажу, вот еще глупости, я-то умею хранить секреты. Оказывается, Кучу похитили одетые в черное тетки, они засунули его в черную «Волгу», одна из них поднесла к его носу намоченный какой-то дрянью черный платок, и он вырубился. Очнулся он привязанным к шесту в роскошнейшем зале, в середине был бассейн, в нем плавали красивые женщины в черных купальниках, и они по очереди насиловали его. На этом месте Куча начинал рыдать, и мне приходилось покупать ему сигареты, чтоб он заткнулся.
Стало быть, встретился я с Кучей и тут же выболтал ему свою тайну, хорошо еще не успел сказать, чье кольцо. Куча сначала не поверил, и я поднес обручалку к его носу и крикнул: на, гляди! Он взял его и, прищурившись как ювелир, пытался что-то рассмотреть.
– Ну что? – спросил я нетерпеливо.
Куча отмахнулся от меня:
– Не мешай, я пробу ищу… Офигеть, три девятки!
– Это плохо?
Я был всего лишь шестиклассник и не разбирался в золоте, да и предки мои не носили обручальных колец, говорю же, мы были бедные. И вдруг такое богатство! На нашей улице у всех были каменные дома, только мы жили во времянке, и хотя родители делали вид, будто им плевать, что о них говорят соседи, но я тяжело переносил насмешливые взгляды окружающих. Я чувствовал себя ущербным и от этого стал агрессивным. Ростом я был маленький, на вид дохлый, но при всем том прирожденный борец и без особого труда клал своих сверстников на лопатки. Ребят постарше, которые дразнили меня, я отлавливал поодиночке, внезапно бросался и своими костлявыми кулачками начинал бить обидчика по морде. Впрочем, я мог поставить фингал насмешнику и в людном месте, за что обычно получал славную взбучку, но в конце концов меня оставили в покое...
– Это супер! – Куча нехотя вернул кольцо, я спрятал его в карман, поглубже от его алчного сверкающего взгляда, который потух так же внезапно, как и вспыхнул. – Хотя не уверен, слишком оно желтое, как будто его слепили из халвы.
– Ламара фигню носить не будет! – воскликнул я и осекся.
Куча вытаращился на меня:
– Так ты украл кольцо?
– Да нет же, – мне стало страшно, что Куча сейчас побежит и сдаст меня, я решил опередить его. – Знаешь, я отдам кольцо Ламаре!
Куча немного подумал и стал отговаривать: дескать, сейчас мне все равно никто не поверит! В глазах людей ты вор, твое место в колонии малолетних преступников. Он злорадствовал, этот недомерок: будешь на параде с оркестром дуть в дудук.
– Полегче! Опять нарываешься? Сейчас, мать твою, я тебе врежу!
– Не торопись, бичо, – Куча поднял палец, – одно то, что ты не вернул Ламаре кольцо сразу, на месте, уже преступление! Лучше бы ты проник к ним в дом ночью и украл все ее драгоценности.
– Так что же делать?
– Вот что мы с тобой сделаем, Таме: евреи сейчас все сваливают в Израиль и, говорят, скупают золото, вот мы и продадим им кольцо за пятьсот рублей.
– Кто его купит? – спросил я Кучу как можно ироничней.
– Как кто, Арон! Все знают, что он уезжает в Израиль.
– Да ты рехнулся, Арон честный продавец, он в жизни никого не обманул!
– Кто тебе сказал, ты дурак, что ли? – Куча посмотрел на меня как на конченого кретина.
– Все так говорят, сколько раз он давал мне халву просто так и финики.
– Дай-ка сюда кольцо, сейчас мы его продадим Арону, но с одним условием: деньги поделим пополам.
– Ладно, валяй.
Мы пришли в магазин к Арону. Покупателей у него не было, и он в своем белом колпаке и фартуке разрезал ножом-струной большой кусок желтого масла. Заметив нас, он улыбнулся. Куча подошел к прилавку и положил на весы кольцо.
– Что это? – спросил Арон, продолжая орудовать стальной удавкой. Он будто на шею мне ее накинул и душил, я уже перестал бороться, задергался и хрипел.
– Кольцо из червонного золота, – сказал Куча. – Взгляни на пробу, увидишь. Отдам тебе за пятьсот рублей!
– Ламара сегодня потеряла кольцо, – Арон отложил в сторону нож-струну и облокотился о прилавок. – Бегает по району, ищет, а оно у вас. Нехорошо.
– Не знаю, кто такая Ламара, – Куча презрительно скривил губы и протянул руку к весам, чтобы забрать кольцо.
– Дядя Арон, верните тете Ламаре кольцо! – крикнул я. Удавка на шее лопнула, и я задышал. – Пожалуйста!
– Хорошо, швило, – Арон печально улыбнулся. – Думаю, она обрадуется и отблагодарит.
Мы с Кучей вышли из магазина, он в бешенстве швырнул свою школьную папку на землю, попрыгал на ней и, выпустив пар, обозвал меня дураком и велел держаться от него подальше.
Вечером к нам постучалась тетя Ламара, я открыл дверь, она обняла меня, поцеловала и сунула мне в руки пачку вафель за двадцать копеек.


Тамерлан ТАДТАЕВ

 
НОВЕЛЫ

https://lh3.googleusercontent.com/lOdyn6zYebYd919zXCdDUr_lp90CfIa2tvW4ocsd_3aE50UGFQvfh7Yp2oigcauEqiMFh-AJIG14Bac8w2DqfIkE07PFiuS-Yb3LTHtPh0AGAt4HeDtuIA_yFJmtdWRyQ4h-wbCgIP59a0S4-CuJw9dpC9Yu0ufZ7AasmlrIbcOONFIAKlvd8Uqqz2947QSfj7dLY0qQIne6B-ZTnSnMbKotZWXKC_RXa7YjRdg8sGy4jbd_BazY8_djbLkEkUl3cONtFWhYhSqG5igJvJviSVSOTPsdi_lKdQn7JjgNYKoPygPzPVJEQd7l3toh9z71zsk2DYbkWB1oUvEHbMYVMT0jzm4Q2DVc7rV5ZEnqYSM28rrnJyH2WtSF_S6rhYGeK4cTkqkPsgZewj6ZOsBOWk2Xhyxxp7bm_C1A4qZrBbRPud8pFIZlpCNkcmcOga4Iz9YH1d2T-tkj4fQD8Rzo4W_nXjUCo3vZxnrtJBJKkaCnHU75qgyd8SkxEY0oKHpQp3eB7rpesDXvxWM9DOxlX2EG2R9Bd9SXevFYk8w-ewQ4yjDSkZ5jzlV6tiCq4DOAXMozpFFmftLTE9p3yZ1i0g8jCr6HIhNHJt22GR9nsQrwfK4XKJ14Qc9CLmSTgIsuS-tQIKETE184W_wjmcrAoNMuyQV3mcI=s125-no

 

Новеллы


Арсен Титов

Сопредседатель Союза российских писателей, председатель правления Екатеринбургского отделения Союза российских писателей, автор 23 отдельных изданий прозы в Москве, Екатеринбурге, США. Лауреат премии «Ясная Поляна» в 2014 году за роман-трилогию «Тень Бехистунга» о Первой мировой войне на Кавказском и Персидском фронтах.
Память сердца
Нашему знакомству больше тридцати лет: Арсен Титов пришел ко мне с сильными рассказами, продиктованными опытом армейской службы и удивительным семейным преданием о том, что они – Титовы – не уральские аборигены, а потомки Татишвили, грузинского дворянина из свиты царя Арчила.
300 лет не унимался в крови грузинский ген: он заставил Арсена освоить грузинский алфавит (с помощью этикеток вин и коньяков) и выучить читать и писать по-грузински, много раз завлекал в родные края.
Арсен Титов – замечательный русский писатель. Это подтверждают и его публикации в журнале «Дружба народов», и освященная именем Льва Толстого премия «Ясная Поляна», которой удостоена трилогия «Тень Бехистунга». Но рядом с прозой, повествующей о русской истории современности, память сердца продиктовала писателю рассказы о Грузии.
Грузины Екатеринбурга сделали замечательный подарок своему земляку: они подготовили издание его рассказов в переводе на грузинский. В ближайшее время книга выходит в одном из тбилисских издательств.
С возвращением на Родину, Арсен!

Александр Эбаноидзе


ВСТРЕЧА

Конечно, можно было все сделать гораздо быстрее и легче. Более быстрый и легкий был путь, или, как бы сказали в газете, более эффективный был путь. Пойти в библиотеку и раскрыть том энциклопедии на нужном разделе – сколько времени займет? Да разве были мы в детстве таким вещам обучены! Не в профессорских квартирах воспитывались – на вольной воле. Как сказано: небо шапкой, земля – каламани. Ну, не каламани, конечно, не грузинская крестьянская обувь, а простые китайские кеды были нам обуткой от весеннего снега и до осеннего. И саму поговорку про шапку и каламани я позже узнал. Кстати, и именем Ладо я позже стал. А до того был я Владимиром. Рассказывали, как только я возопил, появившись на свет, как только увидели, что мужчина я, не женщина, так бабушка, меня принимавшая, и сказала:
– Ну, вот и Володимер Красное Солнышко!
И жилось мне, Красному Солнышку, в этом имени очень хорошо. И прожил бы я в нем весь век свой, кабы не то обстоятельство, с которого я начал здесь разговор. И вправду говорят, что все наше вместе с нами рождается. Был в детстве у нас такой фильм по рассказу грузинского писателя с названием «Мамелюк». Весь его пересказывать нет смысла. Может, только стоит сказать, что мамелюки – это воины в странах Египет и Турция, взращенные из мальчиков-христиан, и фильм был про мальчика-грузина, украденного у родителей и ставшего мамелюком. Фильм привезли к нам в деревню. Мы, как и на всякий другой фильм, налетели смотреть его гурьбой, и там было в одном месте, как этому мальчику дарят платок с вышитым на платке его, мальчика, именем – грузинскими буквами вышитым, разумеется. И меня вдруг боднуло под сердце, что такие буквы я когда-то знал и сами места, в фильме показываемые, тоже знал. Я притих, пораженный. Все свои на ту пору восемь лет я прожил в родной деревне, и если куда из нее отлучался, так только в соседние да еще один раз в город с мамой. И ни таких замысловатых букв, и ни таких красивых мест, как в фильме, я не мог видеть. Но меня под сердце боднуло, а потом не отпустило. «Видел и знаю, видел и знаю!» – стало бодать меня.
Крепко засело это во мне. Встали они передо мной – эти буквы и эти места, встали и уходить не собираются. Все вокруг меня одно, а внутри меня другое. Пока я на народе, то есть в школе и после школы дома при маме с папой, при братьях-сестрах или при своих друзьях-ребятишках, – я один человек. А как доведется остаться одному – я становился другим, и хотелось сразу же понять, откуда я те буквы мог знать, и откуда я те места мог видеть. Достало так, что однажды не выдержал я.
– Мама, – сгорая от непонятного внутреннего жара, спросил я. – Мама, а я грузин?
Как сказать, какая у меня была мама – самая-самая у меня была мама, то есть самая красивая, самая любящая, самая мудрая. Но что-то и ее задело.
– Эх, сыночек! Состряпал тебя Господь да тут же и заплакал! – сказала она.
Такого ответа мне хватило.
– Да, я грузин, и меня, как и того мальчика из фильма, украли! – догадался я.
И сколько молчаливых слез пролил я по ночам после этой догадки. Сколько раз мое сердце то останавливалось, то начинало воробьем трепыхаться от пришедшей тоски и пришедшего одиночества и одновременно от великой благодарности родителям, сумевшим меня от того вора вызволить. Как-то так у меня складывалось, что вор меня украл, а мои папа и мама меня вызволили. Он украл меня там, а они меня вызволили здесь. И им, чтобы вор снова меня не украл, нельзя было возвращаться туда, в те красивые места с красивыми буквами, и нельзя было о тех местах и тех буквах признаваться. Вот так стало у меня складываться. Вот так пришли мне, восьмилетнему, тоска и одиночество. И стал тот украденный мальчик мне, тоже украденному, другом. На улице весной пахнет, сугробы под солнцем оседают, сосульки, будто деревья, только вверх корнями, растут. Так пригрело, что кот на половине шага остановился. Шел по забору и вдруг остановился, жмурится, выгибается. Дальше идти ему лень. Или от благодати забыл, зачем на забор залез. Тепло, хоть шапку снимай.
Весна, всем тепло, а мне холодно. Не греет меня, украденного, ничто. Морозят меня тоска и одиночество. Но еще раз скажу, все наше с нами рождается. Боднули меня тоска и одиночество второй раз. Видно тоскливо им стало во мне просто так сидеть, тоску мою слушать. Они же приходят действовать – кого-то в могилу свести, а кого-то и уму-разуму научить. Эти мои друзья-братья посидели во мне, сложа руки, повертелись туда-сюда, безуспешно от моих слез уворачиваясь, промокли и решили, нет, так мы долго не протянем, так он нас сам изведет, надо его к делу приучать.
– А ну-ка! Чего просто так сидишь! – сказали.
– Сижу и что? – спросил.
– Чай любишь пить? – спросили.
– Люблю и что? – опять спросил.
– Ну, так посмотри внимательно на упаковку! – сказали.
– И что там смотреть? – спросил.
– Он еще нас спрашивает! Иди да посмотри! – возмутились.
Пошел я, посмотрел на упаковку чая, постоял, себе не веря, даже оглянулся удостовериться, не видит ли кто меня дурака. На упаковке были написаны буквы, похожие на те, что были на платке того украденного мальчика, а рядом, будто специально для меня, соседствовали буквы наши родные, так сказать, до боли знакомые. «Чай» – один в один было написано на упаковке теми и этими буквами. Ах как приподняло меня над самим собой, едва головой потолок не пробил. Всего-то «Чай» – и я стал владельцем целых трех букв, можно сказать, несметного богатства! Я, можно сказать, встретился с тем украденным мальчиком – и теперь мы были не поодиночке, а вместе, двое украденных.
– Ох! – в поощрении боднули меня тоска и одиночество. – Ох! Ну, теперь иди дальше сам, теперь справишься!
Не пошел я – побежал я дальше сам. Не успел я чаю порадоваться, не успел, так сказать, испить чаю, а уже на следующий урок зазвонили. Как с неба, свалилась почтовая марка с изображением великого грузинского поэта Важа Пшавела, на которой, как и на упаковке чая, теми и этими буквами было написано, что это великий грузинский поэт. Целых восемь букв сказал мне он и еще открыл, что много их, оказывалось, поэтов, тогда как я считал, что их всего-то Пушкин, Лермонтов и Некрасов. А дальше стоило мне взглянуть на газету «Известия», как сами собой в глаза бросился лозунг о пролетариях всех стран, которые должны соединяться. Сто раз я держал в руках эту папину газету, а ни разу не обратил внимания, что этот лозунг там был написан на пятнадцати языках советских республик. Еще две буквицы от пролетариев всех стран мне достались. А потом папа из города привез книгу избранных произведений другого великого грузинского человека, книгу Ильи Чавчавадзе.
– Вот, почитай! – сказал.
Не осмелился я спросить, откуда он все про меня узнал. А потом взялся листать книгу в уверенности, что найду там написанное про украденного мальчика, мне, можно сказать, ставшего братом. Но про украденного мальчика там не было. Другой писатель, не Илья Чавчавадзе, написал о нем.
– Конечно! Если их так много, а не только Пушкин, Лермонтов да Некрасов, то и написать могут много всякого, вместо того, чтобы написать про украденного мальчика, моего, можно сказать, брата! – сказал я.
– Читай, читай! – подсказали тоска с одиночеством, вроде бы ушедшими сказавшиеся.
– А что это вы тут делаете? – спросил я.
– Э! Мы теперь с тобой навеки! – сказали.
– А говорили, что дальше я сам! – напомнил я.
– Да. Иди дальше сам. Но мы с тобой навеки! – сказали.
И научила меня та книга семидесяти семи словам, расположенным в конце ее в качестве объяснения слов, которые она не смогла перевести на русский язык и которые я взахлеб выучил наизусть.
– Что! – показал я кукиш тоске и одиночеству. – Я теперь все про нашу страну знаю. Хотите, все слова скажу?
– Сколько их? – спросили.
– Семьдесят семь! – в превосходстве сказал.
– Что ты, что ты! И семи слов будет нам достаточно! – отказались.
– Нет уж! Вот вам: Авлабар, Автандил, Агзевани, адли, алвахази, артала, бозбаши!.. – стал я по порядку перечислять все семьдесят семь слов из объяснения в конце книги, если что и обозначающие, так только то, что первое обозначало географическое название, второе обозначало имя героя поэмы не известного мне пока Шота Руставели, третье опять обозначало географическое название, четвертое обозначало меру длины, пятое – печенье, шестое – говядину, сваренную со специями, а седьмое – бараний суп. Узнал я, что есть там, в том красивом месте враз три царства – царство Кахети, царство Имерети, царство Картли, есть там то и есть там это, чего я никогда не видел и не слышал, и даже слово «туман» там обозначает десять рублей.
И свято я поверил, что теперь мне можно отправляться туда, где так говорят, где жил украденный мальчик, мой, можно сказать, брат. Будут там  говорить, например: «Тары-бары, тары-бары Авлабар, адли, авалхази!» – и мне будет понятно, что на Авлабаре в мере расстояния, то есть недалеко, есть печенье. Так стал я думать. И так стал мечтать уехать туда, найти того украденного мальчика и наподдавать тому, кто его украл, а заодно и тому, кто украл меня – так наподдавать, что тот о своем воровстве навсегда забудет.
Так жил я поживал, рос потихоньку. И все мне, пока я был на людях, то есть при папе и маме, при своих друзьях-ребятишках, вроде бы было ладно. Но лишь оставался один – весна, сугробы под солнцем оседают, птички веселятся, сосульки, будто деревья, только вверх корнями, растут, а мне этого ничего не надо. Пригрело, кот на половине шага остановился. Шел по забору и вдруг остановился, жмурится, выгибается. А мне холодно. Нет мне радости ни от весны, ни от лета.
И однажды все-таки мелькнул мне луч. Деревня наша хоть и захолустная, но стоит на бойком месте, автобусы во все стороны косяками ходят, и народу, конечно, – как во времена великих переселений. Иду я однажды мимо автобусной станции, значительность из себя строю, чтобы сразу всем видно было, что я к этой деревне мало отношения имею. Думаю, увидят и скажут.
– Э, – скажут, – да парень-то ведь не из этих мест! Он из тех мест, где враз могли быть царство Кахети, царство Имерети, царство Картли! Вот он из каких мест!
Строил я из себя так, строил и не заметил, как на человека налетел.
– Смотреть надо, парень! – только-то и сказал он.
А от выговора его, от интонации, я вздрогнул и пришел в себя. Стоит передо мной настоящий Георгий Победоносец, не меньше – такой величественный человек. Вытаращился я на него – да, точно Георгий Победоносец, то есть человек из тех мест, где враз могли быть царство Кахети, царство Имерети, царство Картли, и откуда моего брата украли и меня самого украли.
– Вы из Кахети, Имерети или из Картли? – сам себя не слыша, спрашиваю.
Теперь он вытаращился.
– Тебе-то это для чего? – спрашивает.
– Квеври, хачапури, алвахази, каламани! – говорю.
Он оглянулся по сторонам, как бы проверяя, правда ли где-то тут и квеври, то есть кувшин с вином, и хачапури, то есть пирог с сыром, и уже упомянутое печенье алвахази, и обувка деревенская в придачу. А я ему:
– А вы грузин?
– Да, – говорит, – грузин, а тебе для чего?
И разве за минуту скажешь все, для чего мне знать, кто он, хотя сразу видно, кто – Георгий Победоносец. Он и на автобусной станции он, сейчас объявят его автобус, и его не станет.
– Научите меня говорить по-грузински! – говорю.
Опять он вытаращился:
– Как я тебя научу? Сейчас автобус мой уйдет!
– Ну, хоть что-то скажите, например, скажите «Здравствуй! Как живешь?» – уцепился я за него.
Он сказал. Я запомнил.
– Еще, еще! – попросил я.
– Да что еще я тебе скажу? – нахмурился он.
– Ну, что хотите, то и говорите. А еще лучше, напишите на бумажке! – попросил я.
Он полез в карман, вынул потрепанный блокнот, отвинтил у авторучки колпачок.
– Что написать? – спросил.
Мне было все равно, что – только бы как можно больше. Но это-то «как можно, больше» не дало сообразить, что именно лучше всего сейчас написать.
– Ладно, напишу! – увидел он мое мучение.
– Только побольше! – попросил я.
– Жорка! – вдруг стала звать его в автобус какая-то девица. – Жорка! Автобус отходит! Чо ты там!
Я сначала не подумал, что зовут его, этого величественного человека, можно сказать, Георгия Победоносца. А девица снова закричала, и закричала как-то вот так грубо: «Жорка», с упиранием на это «Жо» и со стремлением показать себя над ним. Уж кто я был, подросток, а это я понял и снова подумал, может-де, не его зовут.
– Отстань! – буркнул Георгий Победоносец девице и даже отвернулся.
Он-то отвернулся, а она подскочила.
– Ты чо, не слышишь? – схватила она его за рукав.
– Отстань! Видишь, человеку пишу! – сказал Георгий Победоносец.
– Какому человеку? – ничего не поняла девица.
– Человек хочет нашему языку научиться! – показал на меня Георгий Победоносец.
– Он? – посмотрела на меня девица. – Он? Вашему языку? – и заржала, кобыла, обнажив явно нечищеные зубы.
– Он, он! – кивнул Георгий Победоносец.
– Он! – снова заржала, кобыла. – Он! Напиши ему, Жорка, напиши!
А он написал, оторвался от блокнота, взглянул куда-то поверх меня и девицы, поверх станции со всеми автобусами и всем народом, поверх всей деревни, и снова написал. Снова написал, снова оторвался, снова поднял глаза поверх всего. И мне показалось, будто темный пламень  в его глазах полыхнул. «Стихи! Он пишет стихи! Он поэт, диди картвели поэти Важа Пшавела!» – вспомнил я надпись на марке и едва не умер от невероятия своей наглости, с которой остановил его, заставил писать, и вообще от невероятия своего пребывания рядом с ним.
– Чо, написал? – спросила в нетерпении кобыла.
И я вернулся к жизни. «Молчи, кобыла! Он поэт! Он Георгий Победоносец!» – немо закричал я, и если бы была у меня такая сила, я бы испепелил ее.
– Сейчас! – сказал Георгий Победоносец, поэт, снова оторвался от блокнота, снова взглянул поверх нас, на небо.
Я тоже взглянул на небо. Для меня оно было небо и небо, как учили в школе, бездонное пространство с атмосферой на двадцать километров – только и всего. Иным оно было для Георгия Победоносца. Чем именно оно было для него, я не мог сказать. Но оно было для него иным. И он полыхающим взглядом искал там стихи. Я загордился своим небом. Раньше я не обращал на него внимания, считал его не небом, а клочком застиранным, только на то и способным, что застилаться тучами да лить дождем. Сейчас же я загордился своим небом и задумал попросить Георгия Победоносца, когда он закончит стихи, написать мне еще и слово «небо».
– Жорка! Хватит! Автобус уйдет! – повисла на Георгии Победоносце кобыла.
– Сейчас! – еще раз сказал Георгий Победоносец, вырвал страницу, подал мне. – Вот! Учи! – и пошел.
Он пошел, а я остался. Я стоял со страницей из блокнота в руке, смотрел ему в спину, смотрел и не видел рядом с ним кобылы, видел только его, уходящего, видел его, садящегося в автобус, и думал, что я не успел спросить про небо.
Я не сразу взглянул на страницу из блокнота – так дорога была она мне, и еще более дорогим было мне на ней написанное. Он уехал. Я посмотрел на небо, для меня застиранный клочок, для него же что-то такое, что дает стихи. Я пошел своей дорогой. Все-таки я был здешним человеком, не из тех мест, где враз могли быть царство Кахети, царство Имерети, царство Картли, и откуда украли моего брата и меня украли самого. А когда я усмирил гулкое свое сердце и посмотрел на страницу, то увидел – не стихи были там написаны. Там на двух языках был написан мат.
– Терпи! – сказали тоска и одиночество, на время куда-то уходившие.
Я же пожалел только о том, что не спросил про небо.


АДГИЛ-МАМУЛИ – ЗЕМЛЯ ПРЕДКОВ

– Господи! Какой тебе Тбилиси! Родители твои где? – подражая говору московских продавцов и билетных кассиров, ответили мне в аэропортовской кассе.
Про специфику говора московских продавцов и кассиров я узнал гораздо позднее. А тогда на это я не обратил внимания. Тогда я просто отметил, что меня спросили необычно – то ли устало, то ли презрительно, одним словом, спросили так, как никто никогда в нашей деревне не спрашивал, но я посчитал, что именно так должны спрашивать кассиры, продающие билеты.
Лет мне было четырнадцать, я уже был комсомольцем. И я дома сказал, что меня от школы послали в Москву на важное пионерско-комсомольское мероприятие. Сам же я замыслил уехать в Грузию, так сказать, уехать на землю предков, согласно ее зову, совсем доконавшему меня с той поры, как я узнал, что она мне древняя родина. Гордые за меня и гордые за себя, родители не догадались сходить в школу и спросить, за что их отроку выпали такие высокие честь и доверие. Более того, мама, объятая этой гордостью, велела папе выдать мне некоторую сумму на карманные расходы и на умные ученые книги, полагая, что после Москвы я обязательно буду нуждаться в чем-то таком, чего мне наша деревенская школа дать не сможет, и тогда эти книги удовлетворят мою потребность. Папа, не менее гордый, отвалил щедро. И я поехал в аэропорт, потому что заранее узнал, что поездов до Тбилиси от нас не было.
Про то, что Грузия – земля предков, я узнал от дядюшки. Год назад он приехал к нам в гости из города на тихоокеанском побережье и за столом стал рассказывать про свою прежнюю жизнь.
– Эх, – сказал. – Эх, если бы не война, я так и прожил бы свой век на Эльбрусе!
– Как это на Эльбрусе? – спросил я, отличник учебы и грамотный человек, знающий, что такое Эльбрус, какова его высота, и удивившийся тому, что дядюшка собирался прожить там весь свой век.
– На Эльбрусе, сынок! – подтвердил дядюшка. – Я до войны там проводником работал. А с началом войны меня призвали и отправили на флот.
– А как ты на Эльбрусе оказался? – задал я следующий грамотный вопрос, ибо знал, где Эльбрус, а где наша деревня, и с какого флота приехал к нам в гости дядюшка.
– А я чуть школу закончил, так сразу и уехал в Грузию к нашим родственникам. А там один из них работал проводником в горах и взял меня с собой!  – сказал дядюшка.
– Как это в Грузию к родственникам? – ничего не понял я, потому что у нас в семье никогда ни о какой земле предков в виде Грузии и ни о каких там родственниках не говорили.
Никто ничего не сказал мне даже тогда, когда я ею, землей предков в виде Грузии, можно сказать, заболел. Есть, оказывается, неведомо откуда приходящая необходимость вернуться на землю отцов, даже если совсем неизвестно, где она. Во всяком случае, такое случилось со мной в детстве. Что-то сказало мне – там она, моя прошлая земля, сказало и не обмануло. Я искал каждое упоминание о ней, я искал буквы ее алфавита, слова ее языка. Это все видели. Но никто мне не сказал о ней. Только дядюшка приехал и стал как-то раз за столом вспоминать о своей молодости. Он и сказал мне довоенный свой адрес, то есть адрес наших там родственников. И через год я решился. И кассир в аэропорту то ли устало, то ли с презрением, то ли с каким-то иным, мне пока еще неведомым чувством вскричала:
– Какой тебе Тбилиси? Родители твои где? Господи!
Я сказал, что мне четырнадцать лет, что я комсомолец и хотел сказать, что в четырнадцать лет комсомольцы на войне совершали подвиги, но застеснялся громких слов и промолчал и только молча показал комсомольский билет.
– Тут люди не могут улететь, и ты еще путаешься! – показала моим комсомольским билетом кассир на поодаль плотной кучкой сидящих людей обличья моей земли предков. Они враз оказались около кассы.
– Красавица! Очень домой надо! – взгалдели они.
Кассир была, прямо сказать, пожилой теткой и в свете отношения ко мне и ее необычного говора, теткой скверной, вообще злой бабой, отчего мне подумалось про людей обличья моей земли предков, как о людях без особого вкуса и понимания красоты. «Ничего себе!» – сказал я в сожалении про людей обличья моей земли предков, нашедших в этой скверной тетке красавицу, но тотчас же забыл свое сожаление, потому что само собой они в один миг стали мне близкими и будто даже давно знакомыми.
Скверная тетка кассир их близкими и давно знакомыми не посчитала. Более того, она на них, как и на меня минутой раньше, закричала своим необычным выговором.
– Я вам сказала, не прибыл по погодным условиям! Что вы скачете, как… Ждите, прилетит! Господи! – закричала она.
Люди обличья моей земли предков послушно вернулись на прежнее место. Я тоже пошел от кассы. Я очень хотел пойти вместе с людьми обличья моей земли предков, но сильно застеснялся и просто пошел от кассы. Как мне теперь быть, я не знал. Кассир окликнула.
– Эй ты, парень! Зачем тебе в Тбилиси? Отца искать собрался? – окликнула она.
– А тебе какое дело! – буркнул я.
Возможно, она меня услышала, а возможно, догадалась, что в таком случае я что-нибудь да забурчал.
– Что ты там бурчишь! Иди сюда! – сказала она.
И мне вместе с людьми обличья моей земли предков пришлось ждать самолет еще сутки. А через четыре часа полета они, едва не соревнуясь между собой в услужении мне, привезли меня к стеклянному кубу аэроагентства на проспекте Руставели, где часть их, пожелав мне успехов, распрощалась, а часть повезла на железнодорожный вокзал, и к вечеру того же дня электричка уже выворачивала к прилепившемуся к подножию огромного хребта вокзальчику города Гори, и я в окошко, как на картине, увидел к облакам взметнувшуюся на крутом холме крепость, ничуть не удивившую меня, как и все не удивило меня, на что я неотрывно смотрел, пока ехал. Все, казалось, я уже видел, все мне было родным. И та часть пассажиров, которая ехала дальше Гори, сердечно простилась со мной, пожелав мне обязательно встретиться с родственниками, а та часть, которая выходила в Гори, самоотверженно возжелала провожать меня до самого места, которое мне сказал годом раньше мой дядюшка-морфлотец, бывший проводник в горах. К счастью, порыв оказался всего лишь порывом, и последний из них, кто оказался со мной рядом в городском автобусе, сказал, за ушедших извиняясь:
– Всем домой очень надо! Дом – это такое дело: ребятишки-мрабетишки, душа сама рвется домой! У тебя тоже рвется домой!
– Да, спасибо! – сказал я, одновременно довольный и недовольный.
Довольный я был тем, что с помощью оказанного мне внимания я без труда добрался до места. Более того, благодаря этому вниманию, я как бы загодя вник в среду, как бы загодя вдохнул в себя, вместил землю моих предков, и может быть, потому ничто меня ничуть не удивило из того, на что я неотрывно смотрел из окошка вагона, ничуть не удивило вообще все – даже это их, большого количества взрослых людей, внимание. Как-то вот так было во мне в отношении того, что заставляло меня быть довольным. А недовольный я был самим собой, замкнувшимся и будто даже испугавшимся, а по правде говоря, просто уставшим от всего враз мне прихлынувшего.
– Да, спасибо! – сказал я.
– Сейчас вон на том перекрестке из автобуса выйдешь и пойдешь прямо вон по той улице. Иди прямо до городского парка. Там поверни налево. Там будет твоя улица. А меня извини! Мне надо дальше. Ребятишки-мрабетишки, жена – все ждут! – снова извиняясь, сказал последний из оставшихся.
– Да, спасибо! – сказал я.
И я пошел туда, как показал последний из оставшихся, пошел по хорошей, обсаженной платанами улице. О том, что это были платаны, я узнал позже от Дато, которого тоже встретил позже. Я пошел и более глядел не на платаны, не на улицу, не под ноги себе и не на прохожих, иногда взглядывающих на меня, а иногда проходящих мимо без взглядывания. Я более глядел на крепость. Я будто ее знал, и я будто в ней не раз бывал. И я будто в этом городе бывал. Не на этой улице, обсаженной платанами и застроенной современными домами и даже с красивым зданием театра, на который нельзя было не обратить внимания – нет, раньше я на этой улице не был. Но я был на этом месте. Я был на улице, которая раньше была на этом месте. Вот так мне казалось. Вот так я чувствовал. Мне даже пришли всполохи каких-то воспоминаний того, какой была раньше эта улица. Я никак не мог быть ни на этой улице, ни в этом городе. Но оно мне вот так приходило. И я, вероятно, был от этого не совсем в себе, потому-то некоторые из прохожих на меня взглядывали – взглядывали, вероятно, обеспокоясь. А я все глядел на крепость, глядел уже минуя ее, уже оставляя ее далеко сбоку и даже несколько за спиной. И при этом я был совершенно спокоен – ну, как у себя в родной деревне.
Сердце мое взволновалось только на той улице, на которой, по адресу дядюшки-морфлотца, проживали наши родственники. Улочка была односторонней и недлинной, застроенной частными домами в один, полтора и редко в два этажа. Я быстро нашел свой дом, полутораэтажный, небольшой, явно давней постройки, уютный и спокойный, будто спокойствием говорящий, что он что-то знает, но молчит, потому что никто не спрашивает. Уже начинало темнеть, темнеть как-то не по-нашему быстро. Еще на углу улицы было светло, а около дома стемнело, и я оглянулся на угол – не светло ли там.
Потом я поднялся на встроенное в нишу и от того, как мне показалось, приветливое крылечко и постучал.
По жанру литературы и кино, здесь должно было со мной что-то случиться. И оно на самом деле случилось. Мне было четырнадцать лет. И я был на моей земле предков. Потому меня ничто здесь не удивляло. Я постучал и услышал приветливый женский голос. Следом открылась дверь. Немолодая женщина что-то сказала и показала рукой входить.
– Здравствуйте! – сказал я.
– Здравствуйте! Проходите вот сюда! – показала женщина на приоткрытую дверь комнаты.
Я вошел и увидел зубоврачебное кресло. И это меня не удивило. «Здесь все может быть!» – сказал я себе с тем выражением, с каким повзрослевшие дети читают сказки, то есть в некотором снисхождении – не более. Через минуту вошел немолодой мужчина в белом халате, показал садиться в кресло.
– Ну, что у вас, молодой человек? – сказал он по-русски.
– Вот! – протянул я ему листок с адресом его дома.
– И что? – посмотрев в листок, спросил он.
– Я приехал! – сказал я.
– Очень хорошо. Садитесь! – снова показал он на кресло.
– Я так. Я постою! – сказал я.
– Мне удобнее, когда вы в кресле! – сказал он.
– Я – нет. У меня не зуб! – сказал я.
– А что? – спросил он.
– Я вот. Я приехал. Это!.. – вспомнив внимание ко мне давешних моих спутников, приобиделся я на неподобающий прием родственника.
– Ну, так садитесь! Я посмотрю! – сказал он.
«Вот же затеял!» – совсем обиделся я.
– Не бойтесь. Вы же не женщина. И я все делаю в высшей степени деликатно! Больно не будет! – сказал он.
– Я и не боюсь! – фыркнул я.
– Ну, так и садитесь! – сказал он.
– Я постою! – сказал я.
Вошла давешняя женщина, и тоже в белом халате. «Фашисты, что ли. Пытать будут!» – пробило меня.
– Какой несговорчивый молодой человек! – сказал мужчина своей женщине и опять обратился ко мне. – Ну, хотя бы скажите, что у вас болит!
– Ничего не болит! – набычился я.
– Но вы же по какой-то причине пришли к нам! – сказал он.
– Я приехал вас искать! – сказал я и отчего-то застыдился своих слов.
– Нас искать? А что нас искать? Мы никуда не терялись! – сказал он.
– Это мы потерялись! – зацепился я за последнее его слово, хотя до того ничуть не считал, что мы куда-то потерялись.
– Печально, что потерялись. Теперь нашлись? – спросил он.
«Точно фашист!» – запламенел я.
– Я ничего не пойму! – сказал и  повернулся мужчина к своей женщине.
– Мальчик. Скажите, кто вы! Может быть, вы чего-то боитесь? – спросила женщина.
«Ничего не понимают. Родственники называются!» – подумал я, набрал воздуха и сказал. Я все сказал про дядюшку-морфлотца, а до своего морфлотства проводника в горах, как и здешний наш родственник перед войной. И я сказал, что здесь моя земля предков. И я сказал, что приехал. И я снова показал листок с адресом.
– А! – враз сказали мужчина и женщина.
А я сначала облегченно вздохнул – ну, наконец-то поняли. А потом вдруг понял – они-то поняли, но они не родственники.
– Да! – сказал мужчина после молчания. – Да! – и это «да» сказало только о том, что оба они, мужчина и женщина, не знали, что мне сказать. – Да! – сказал он в третий раз и потом спросил. – И что? У вас только вот этот наш адрес и больше никого вы здесь не знаете?
А я подумал, что на улице тепло, и я смогу переночевать в парке, а утром уехать. «Или в крепости!» – еще нашел я выход.
– Мальчик, ты совсем здесь один? Нет мамы, нет папы? – спросила женщина.
Мне опять стало вдруг стыдно – вот от этих слов, что я один, что нет мамы, нет папы, мне стало стыдно, будто оказывался я не на моей земле предков, а оказывался я обыкновенным безродным.
– И ты вот так приехал один? – спросила женщина.
Мне совсем не хотелось что-то сейчас выяснять.
– Я уже взрослый! – пересиливая себя, сказал я.
– Молодец! Вижу перед собой грузина! – вдруг сказал мужчина.
– Но приехал один и не испугался? – не могла поверить женщина.
– Я же говорю: настоящий грузин! И хватит его пытать! Иди, приготовь нам ужин! Будем сегодня принимать у себя дорогого гостя! – сказал мужчина женщине, то есть, пора догадаться, своей жене, а мне сказал: – Ну, вот! Все и разрешилось! Идем, сейчас будем ужинать. А завтра будем искать твоих родственников, если тебе у нас не понравится!.. И, кстати, о зубах. У тебя все в порядке с зубами?
– Все в порядке! – сказал я.
– Но его маме и папе надо сообщить, что он у нас! – сказала свое женщина.
От ее слов мне снова стало стыдно – и стыдно как-то так, что я-то вот оказался на моей земле предков, а они не оказались, что я оказался здесь обманом, а они бы никогда так не поступили, не обманули бы меня и не уехали.
Чтобы не разреветься, я спросил мужчину, почему они меня хотели посадить в зубоврачебное кресло, разве нельзя было просто так разговаривать, не в кресле.
– Но ты разве вывеску не видел? Ты же пришел к зубным врачам. Так сказать, в частную клинику! – сказал мужчина.
– А! – будто что понял я.
Откуда мне было знать, что на моей земле предков все-таки жили немного иным обычаем, чем на той земле, где я родился и жил, что на ней могла быть даже частная зубоврачебная клиника.
– Ты слышишь, дорогой! Его маме и папе надо сообщить, что он у нас! – снова сказала свое женщина.
– Хорошо, хорошо, обязательно сообщим! – сказал мужчина.
Дальше мы очень долго ужинали. И я к своему позору прямо за столом заснул. Проснулся я в свежих белых простынях в комнате, залитой солнцем. В соседней комнате вчерашний мужчина с кем-то разговаривал.  
Через несколько минут они, вчерашний мужчина и тот, с кем он разговаривал, зайдут ко мне, и тот, кто разговаривал с вчерашним мужчиной, мне улыбнется, назовет себя по имени Дато и скажет мне:
– Ну, давай, собирайся! Пойдем домой! Теперь у тебя здесь есть дом и семья!
– Вы наш родственник? – спрошу я.
– Теперь родственник! – улыбнется он.


ВЕТЕР

Осенью мы пьянствовали у Захара Михайловича. Его младший брат Джубе сказал, что не может поверить, чтобы Захар Михайлович все еще был сильнее его. Сцепились они, Джубе и Захар Михайлович. Во дворе произошла схватка.
Уже осень была, октябрь. Виноград сняли. Орехи с деревьев упали сами, и мы собрали их, зорко следя, на нашей ли стороне межи лежат.
– Скажут, да из России пришли, так уже чужое берут! – сказал Захар Михайлович.
Потому на нашей стороне лежащие мы брали, а не на нашей – нет.
– Вот! – сказал еще Захар Михайлович. – За этим садом и этим виноградником братья мои ухаживают. Отец сказал: это Захару!
Сам Захар Михайлович – в России, а братья за его садом и виноградником ухаживают. Захар Михайлович только пьянствовать приезжает, как вот со мной сейчас.
У старшего брата Захара Михайловича жена моложавая и приветливая. И старший брат светится. Средний брат замкнут. Он умен. Но жена его, сколько я смог определить сразу, завистлива и жадновата. Она курицу долго не давала зарубить. Она долго на стол не накрывала, говорила нам ласковое, но стол был пуст, а муж ее, средний брат Захара Михайловича, мрачен. Он был мрачен, но терпеливо смотрел на жену и, следуя обычаю, церемонно улыбался нам, мне и Захару Михайловичу, хотя Захар Михайлович был младше его, и он, будучи старшим, мог бы вести себя по-другому. В какой-то степени причиной его церемонности был, конечно, я. Но все-таки в целом осознание за долгие годы совместной жизни завистливости и жадноватости жены отпечатлелись на поведении среднего брата Захара Михайловича.
Мы сидели перед пустым столом. И чтобы разрядить обстановку, Джубе сцепился с Захаром Михайловичем.
– Ну-ка, – сказал, – не поверю, что ты еще сильнее меня!
Крепко они сцепились. Я даже подумал, что лучше бы Джубе меня вызвал на схватку – столько заболел я за Захара Михайловича. Неизвестно, чем бы закончилось. Оба были крепки. Рубахи порвали. Поясные петли у джинсов порвали. Мать вышла их примирить, сказала.
– Дети, гость у вас, и ваш отец сейчас был бы им занят! – сказала.
А была осень, октябрь, было пасмурно. Ветер – покамест теплый, но уже сильный – трепал деревья, серой мглой скрывал хребет и бросал наземь орехи.
По окраине двора бежала речка в два метра шириной, но сердито бурчащая. Ниже по ее течению соседи поставили в свое время крепость. Она оказалась на удивление не качественной, рухнула. И с дороги я смотрел на нее, может быть, единственный, кто смотрел и сожалел о ее некачественности. Остальные говорили.
– А да! – говорили. – Рухнула, давно строили!
Цветом развалины крепости были равны ветру, серому. Хребта не было видно. Деревья шумели, швыряли орехи. Хромой Яша взялся за плетень, долго смотрел на север, в серую мглу ветра и осени. Он долго смотрел, а потом сказал – и я это слышал.
– Шида Картли! – сказал он.
От плетня начинался виноградник, уже пустой. И сад с крепкой кехурой начинался от плетня. Хромой Яша не смотрел ни на то, ни на другое. Он смотрел в серую мглу, скрывающую хребет. Ветер пластал орехи. И чтобы услышать друг друга, надо было говорить громко.
– Шида Картли! – сказал хромой Яша.
Захар Михайлович и брат его Джубе, переменив порванные рубахи на новые, сказали мне пойти с ними. Я пошел. И мы подошли к хромому Яше, остановились подле, посмотрели в серую ветреную мглу.
– Теленка зарежете? – спросил хромой Яша.
– Да! – сказали Захар Михайлович и брат его Джубе.
– Братья ваши старшие где? – спросил хромой Яша.
– Сейчас придут! – сказали Захар Михайлович и Джубе.
– Кто будет резать? – спросил хромой Яша.
– Резать будет Захар! – сказал Джубе.
– Хорошо! – сказал Захар Михайлович.
Пришли старшие братья. Самый старший принес горячий хлеб, а средний в смущении опустил глаза.
– Вот! – показал на крепкого годовалого теленка хромой Яша.
– Давай, Захар! – сказали все три брата.
– Ну, немного поможете? – спросил он.
– Да! – сказали они.
И все попросили меня развести огонь под большим котлом на треноге.
– Это может сделать мальчишка! – обиделся я.
– Нет. Ничего худого не думай. Очень нам поможешь! Сейчас нам огонь с горячей водой очень будут нужны! – сказали все три.
А я вспомнил, как меня пожалела моя невестка, жена моего брата, красавица Дали. Мы на стройке умотались, причем все умотались, и я, пожалуй, был свежее всех.
– Устал, мальчик? – спросила меня моя невестка красавица Дали, будучи годом младше меня.
Оба моих брата потом долго успокаивали меня, говоря, что она, невестка, красавица Дали, имела в виду только обыкновенное участие и ничего более, что она, будучи невесткой, пожалела меня, неженатого, обыкновенно по-женски, что ему, моему брату, женской ласки достанется чуть позже, и второму брату тоже достанется ласки от его жены, но тоже чуть позже – ведь только мне одному из трех после трудов и после застолья спать в одинокой постели. Но я любил свою невестку, жену моего брата, и мне было неприятно ее участие.
Вот так было, и вот так я посчитал обидным разводить огонь, в то время как Захар Михайлович будет резать теленка.
– Нам правда будет нужен огонь! – сказал Захар Михайлович.
– Хорошо, – сказал я.
Я развел огонь. Захар Михайлович и три его брата в пятнадцать минут покончили с теленком, часть мяса положили в котел, а часть – на угли.
Джубе принес большой кувшин и стаканы. Мы опять пьянствовали.
В декабре хромой Яша умер. Земля была теплой. Могилу мы выкопали без труда. И когда мужики выровняли холмик, когда выпили и вылили остаток вина из кувшина на потревоженную землю, я отвернулся на север, на блистающий снегом хребет и сказал украдкой те же слова, что два месяца назад в ветреный день хромой Яша говорил вслух.
– Шида Картли! – сказал я.
Слова эти ничего иного, кроме как обыкновенного, не обозначают. Шида Картли – это Срединная Грузия.



Арсен Титов

 
УСПЕШНОЕ ПОРАЖЕНИЕ я

https://lh3.googleusercontent.com/y01f1GSCRrtLyvq77pttCzUKi8W90HVRpcUZv3XRULrx-kezKWGAyhbXgTUCY1WBshrnBMfmINE_pBgrCHm0XrQbnC1Mkxv0NLRXa2mfwqUnupbplFwBZ7MDI89BPC0VnKtn83f-nbItem7rnJj2xz_La_h14DEOIjoGQ84fUBDemz30kYHLduq_6z6JK01OvSE2cH-OF6UqFvzgHO5hvupGQ0kiFN8Z0t01evkdBgSFq3aa4YVop8_6zomsFdwXzaeDAKdt_JN2DN5Z-FCk0keTfNW7nGPNGZ0VNgpheuxqabUYJ7FgoQmYBbaktA8bqax7G4m3JylzKe8N0_5vIHljlQi0O-OgBvh8O_ffnYBjAIhlhQJiHFjdjEzSu0XudTASCRO8F4BqKBjJPYUc5GbfKQuBhIXWGRWae6r1T2hbpy7IqwoBIucDJ2QQRQ3DU9BuKskyd45Cf_d91P8jSPJ_8cBD_ATPB-33Eh6ouVXbHlszkHdU8nT3UhMNAwuap3f3cu6Z4u4unhnr3O1qxgmWqMrOiOljb4YBbi92CtBx4euyAdXC8xCskeq2MK6ZKdop4hy5kxrC0LAe90jMKt3SqcPF3qRECtdxYBfA1IbqPSl5tm3H4U1KnaJuds4UDTTcv5gLs7H8y1BnYimiW858VK3g5QE=s125-no

(ВМЕСТО ВОСПОМИНАНИЙ)
Окончание

Однажды он попал под микроавтобус, ехавший задним ходом, и пытался оправдать подвыпившего водителя: «Он ехал совсем медленно, но я не успел ускорить шаг», – уверял он нас, когда его привезли домой. Водитель, тоже немолодой человек, с ним не соглашался, обвиняя в случившемся себя. Так они и расстались, рассыпаясь в благодарностях друг к другу: папа за то, что водитель после наезда не сбежал, а водитель за то, что папа не вызвал ГАИ.
Прикладывая спиртовую примочку к довольно большой опухоли на лысом черепе папы, мама шутила: «К счастью, ты ударился о мостовую самым крепким местом своего организма». Она ни словом не упрекнула водителя; мы все знали, что папа, задумавшись, не видит даже то, что происходит рядом с ним.
За год до его смерти темная родинка, расположенная под правым глазом, вдруг начала быстро расти, и известный онколог профессор Рагимов назначил ему курс облучения в своем институте; это продолжалось в течение двух месяцев. Так случилось, что к концу лечения я и Максуд вынуждены были уехать на десять дней в Москву и возить папу в больницу вызвался Полад Бюль-бюль оглы, тогда уже популярный певец и начинающий композитор.
(Несмотря на большую разницу в возрасте, он дружил с Максудом). В молодые годы Полад спал до 2-х часов дня, поэтому, согласившись возить папу в больницу по утрам, он обрек себя на мучения.
Полад был и остается очень лихим водителем. Однажды он примчал меня из Дома литераторов до аэропорта Внуково за двадцать минут, на двух постах ГАИ его пытались остановить, но он отмахнувшись проскочил мимо:
«На обратном пути разберусь», успокоил он меня, видя, что я чувствую себя виноватым. Он был популярен в России и не сомневался, что гаишники его узнают и простят.
Так вот, раздраженный необходимостью вставать рано утром, Полад забирал папу и мчался в больницу с еще большей скоростью, чем обычно. Как-то совершив какое-то совсем уже рискованное нарушение, он спохватился и спросил папу: «Ничего, что я так быстро езжу, дядя Ибрагим?» Папа, оторвавшись от каких-то своих мыслей, в ответ спросил: «А ты ездишь быстро, Полад?» Полад рассказал нам об этом с легким недоумением – такое вопиющее невнимание к его водительскому таланту показалось ему странным. (Брат дружил с Поладом до конца своей жизни, а я, не общаясь с ним годами, храню благодарность за заботу о нашем папе и готов выполнить любую его просьбу, не связанную с деятельностью посла.)
Вечерами старшее поколение Ибрагимбековых собиралось у дяди Фуада, чтобы поиграть в покер. Папа в карты не играл. Повзрослев, в круг картежников вместо него вошел мой брат и неизменно проигрывал. Может быть, поэтому я никогда не испытывал интереса к азартным играм.
Брат оказал на меня сильное влияние. До четырнадцати лет он был маменькиным сыночком и имел прозвище Макса-плакса. Но вдруг резко изменился, пошел на бокс и довольно быстро завоевал репутацию человека, умеющего за себя постоять. Склонность к сочинительству проявилась у него очень рано – в тринадцать лет он написал «роман», поместившийся в двенадцатистраничную тетрадку. Всей семьей мы слушали, как он читал его при свете керосиновой лампы. Родители были в восторге от услышанного. Мне «роман» тоже понравился, он был о пиратах. Писал брат и стихи, они мне нравились меньше. Но как бы то ни было, выражаясь языком героев «романа» о пиратах, я многие годы «двигался в его кильватере».
Он был замечательным прозаиком. Повесть «И не было лучше брата» кажется мне одним из лучших образцов мировой прозы. Мое неожиданно возникшее желание последовать его примеру он поддержал сразу и безоговорочно. Но многое из написанного мною не одобрял идеологически. А мое общественное поведение с каждым годом раздражало его все больше и больше.

II
В школе я учился посредственно и в институт поступил «по блату». Муж моей тети с отцовской стороны, Алигулы Мамедов, был в те годы проректором индустриального института. И поскольку у меня к окончанию школы не выявились какие-то очевидные способности, родители решили устроить меня на нефтепромысловый факультет этого института. Они надеялись на поддержку родственника, хотя он слыл человеком строгих правил и безупречной честности. Надо сказать, что это соответствовало истине (сейчас, увы, таких вузовских работников в Азербайджане единицы).
Алигулы Мамедов не отступил из-за меня от своих принципов, и я «срезался» на первом же экзамене. Через год, подготовившись тщательней, я получил четверки по физике, математике и литературе. Проходной бал на выбранный для меня факультет был ниже, чем на другие, но, сдав последний экзамен (английский язык) на тройку, я понял, что по конкурсу не прохожу. И не очень огорченный повторной неудачей, отправился с соседом и другом Валерой Князюком в кино, которое уже тогда очень любил.
Когда я вернулся домой, родители были в панике: пока я смотрел фильм, позвонил дядя Алигулы и потребовал, чтобы я срочно приехал в институт.
Через пятнадцать минут, перескакивая с трамвая на трамвай, я добрался до места. Экзаменовавшие меня две толстые тетки задали несколько дополнительных вопросов и переделали мою «тройку» на «хорошо». С шестнадцатью баллами я прошел по конкурсу и с сентября пятьдесят шестого года начал осваивать профессию нефтяника.
На третьем курсе я за драку оказался в Баиловской следственной тюрьме и отметил в ней свое двадцатилетие. Суд, длившийся пять дней, меня оправдал, и в сентябре пятьдесят девятого года я восстановился в институте повторно на третьем курсе. (В романе «Солнечное сплетение» история моего «тюремного» приключения рассказана с существенными отклонениями от фактической).
Жизнь обошлась со мной с жесткостью маминой «немецкой» системы – месяц и двадцать дней, проведенных в тюрьме, показались мне вечностью, но именно в камере я понял, что возможность получить образование – одна из самых ценных человеческих привилегий. И выйдя на свободу, я дал себе слово стать хорошим нефтяником. Но тут произошло чудо: министерство высшего образования СССР ввело на моем факультете новую специализацию, причем только на первых трех курсах. То есть не попади я в тюрьму, чудесное нововведение, повлиявшее на всю мою дальнейшую жизнь, меня бы не коснулось.
Новая специальность под названием «Автоматизация производственных процессов», по сути, была прикладной ветвью кибернетики, которая в СССР многие годы была под запретом. Учиться стало интересней. Кибернетика тогда вторгалась на территории многих, казалось бы, далеких от нее наук: биологии, психологии, высшей нервной деятельности… Информация о ее достижениях в основном поступала из-за рубежа. Но и в СССР уже сформировалась группа ученых, сумевших за короткий срок преодолеть многолетнее отставание. Большинство из них сосредоточилось в институте автоматики и телемеханики Академии наук СССР – ИАТе, так он тогда назывался. И защитив с отличием диплом, я принял решение стать аспирантом этого института.
Заведующий лабораторией Вычислительного центра, в который я был «распределен» после института, Юнис Махмудов, светлая голова, любимый ученик лауреата Сталинской премии академика Гутенмахера, узнав о моих намерениях, попытался меня отговорить. Он объяснил мне, что поступление в московскую аспирантуру, даже не в столь авторитетный институт как ИАТ – сложная многошаговая процедура. В первую очередь, надо найти солидного научного руководителя и получив его предварительное согласие, выполнить ряд заданий, что иногда затягивается на несколько лет. Кроме того, крупные московские ученые, как правило, предпочитают брать в аспирантуру тех, у кого есть солидные рекомендации от людей, которым эти ученые доверяют.
Раскрыв мне эту «кухню», Махмудов извинился за то, что не может дать мне рекомендательное письмо к своему учителю Гутенмахеру: в нашей лаборатории давно образовалась длинная очередь мечтающих стать аспирантом Гутенмахера, и этические соображения не позволяли ему обойти моих коллег. Я успокоил Махмудова: «Перспектива стать аспирантом Гутенмахера во ВНИИГАЗе меня не привлекает», – объяснил я ему, – «моя цель – ИАТ – единственный научный центр в стране, признанный кибернетиками всего мира». Конечно, Махмудова обидело такое пренебрежительное отношение к его кумиру Гутенмахеру, но хорошо ко мне относясь, он сделал еще одну попытку отговорить меня от скоропалительного решения.
Но уже на следующий день я поездом, чтобы сэкономить на билете, выехал в Москву. Денег у меня было мало – мизерной зарплаты младшего научного сотрудника еле хватало на повседневные траты. Родители-пенсионеры тоже с трудом сводили «концы с концами». Но я не волновался – деньги были у Мурада Ахундова, изъявившего желание составить мне компанию. В Москве в эти дни проходил очередной Московский кинофестиваль и Мурад, с которым я тогда только познакомился и дружу всю жизнь, тоже мечтал посмотреть «8 с половиной» Феллини. (Бакинцы моего поколения неплохо знали кино: фильмы прошлых лет, в том числе так называемые «трофейные», мы смотрели по многу раз; о современных иностранных фильмах узнавали из польских и югославских киножурналов. Ну, а если что-то пробивалось в наш прокат, выстаивали длинные очереди, чтобы попасть на фильм в первый же день. Два фильма Феллини как-то привез в Баку лектор из Москвы, и, вместе с увиденными раньше шедеврами послевоенного неореализма, они сделали нас горячими поклонниками итальянского кино).
В 1963 году поезда из Баку прибывали на Казанский вокзал. Оставив в камере хранения свои сумки, мы вышли на площадь трех вокзалов и сразу же расстались: Мурад поехал добывать билеты на Феллини, а я пешком пошел поступать в аспирантуру. Тот факт, что ИАТ располагался в нескольких сотнях метров от вокзала, на который я приехал, показался мне очень хорошим признаком.
Офицер ГАИ выслушал меня и махнул жезлом, показав, как пройти на Каланчевку, где в те годы располагался ИАТ.
Поднявшись по стертым ступеням из мраморной крошки, я оказался в овальном холле со множеством окон. Первое, что бросилось в глаза, был транспарант, натянутый над пропускным пунктом с двумя охранниками, на котором вместо цитаты из очередного доклада Хрущева крупными буквами было написано: «ИАТ ничем не уступает Массачусетскому технологическому институту. Здесь работают великие ученые». Под этим текстом стояла подпись «Норберт Винер», и сердце мое забилось еще сильней. Я чтил этого человека, одного из создателей кибернетики, больше чем все революционеры мира модного тогда Че Гевару.
Охранник на просьбу разрешить пройти в отдел аспирантуры вручил мне помятый листок со служебными телефонами института.
У единственного телефонного аппарата столпилась очередь, и я вышел на улицу. Автомат, который я нашел неподалеку от величественного здания гостиницы «Ленинградская», тоже был занят. Мужчина средних лет, часто мигая, и прикрыв трубку ладонью, кого-то уговаривал. Он метался из стороны в сторону, как сторожевой пес, рвущийся с цепи, до предела натягивая короткий телефонный шнур. Повесив, наконец, трубку, он, не глядя на меня, сказал: «Двушку не бросай, работает бесплатно».
Еще в Баку я на всякий случай наменял кучу «двушек», но послушал совета и позвонил «на халяву». После третьей попытки ответил приятный женский голос. Привожу разговор дословно.
– Слушаю вас.
– Здравствуйте, я приехал из Баку. Мне очень нужно поговорить с Марком Ароновичем Айзерманом.
– Вы звоните в отдел аспирантуры. Марк Аронович здесь бывает очень редко.
– А как позвонить к нему в лабораторию?
– Он знает о вашем приезде?
– Нет.
– Вы знакомы?
– Нет.
– Он в отпуске со вчерашнего дня, – помолчав сообщила женщина.
– Что же делать? – этот вопрос я задал скорее себе.
– К сожалению, он вернется из отпуска в начале сентября.
– То есть почти через два месяца, – подсчитал я.
– Получается так…
«Почему она не вешает трубку?», подумал я и, чтобы продолжить разговор, задал еще один вопрос.
– А он в Москве или куда-то уехал?
– Не знаю.
– А вы не могли бы дать мне его домашний телефон?
Она рассмеялась.
– Вы или нахал, или очень наивный человек.
– Клянусь, я не нахал, просто у меня нет выхода. Второй раз я в Москву приехать не смогу.
– Понимаю.
И тут произошло невероятное: женщина продиктовала мне домашний телефон великого Айзермана. Прежде чем повесить трубку, она объяснила причину своего великодушия.
– Я тоже бакинка, – сказала она и прозвучало это как признание в принадлежности к тайному обществу, членами которого мы оба являлись, – перед войной я закончила шестую школу в Лебединском переулке.
Пожелав мне удачи, она повесила трубку, и я не успел сказать ей, что в шестой школе, примерно в те же годы, училась моя мама. И, быть может, они даже знали друг друга.
Мне нужно было прийти в себя после того, что произошло. Но я вздохнул, как перед прыжком в воду, и сразу же набрал номер Айзермана. Я редко играю в карты, но даже мне знакомо ощущение внутреннего подъема, когда к тебе идет нужная карта одна за другой. Айзерман сразу снял трубку, и я испытал похожее чувство – карта шла… Я точно знал, что Айзерман – не бакинец и поэтому заговорил с бешеной скоростью, чтобы сказать побольше пока он не даст отбой.
– Я приехал из Баку и хочу поступить к вам в аспирантуру. Я знаю, вы уезжаете, но я еще раз в Москву приехать не смогу. Не могли бы вы принять меня, чтобы я рассказал вам, чем хочу заниматься.
– Стоп, стоп, – прервал он меня, – кто вам дал мой телефон?
– Я не могу сказать, я дал слово, но я никому больше его не дам и сам забуду, клянусь вам.
– Это не обязательно, он есть в телефонном справочнике. Что касается вашего желания стать моим аспирантом, то это так не делается, – в голосе великого ученого не было ни капли раздражения, так разговаривают с ребенком, не понимающим элементарных вещей, – ко мне поступает очень одаренный ученый из Тбилиси и уже два года готовится к этому… А чем, собственно, вы хотите заниматься? Можете рассказать в двух словах?
– Оптимальным управлением колонной каталитического крекинга.
– Ну, вы совсем не по адресу, дружок, я нефтью не занимаюсь.
– Как не занимаетесь?! – возразил я, понимая, что терять мне нечего, – в журнале «Автоматика и телемеханика» за февраль тридцать седьмого года вы предложили рассматривать группу нефтяных скважин как единую систему с распределенными параметрами.
– Вы читали эту мою статью?
– Да.
– Где вы нашли этот номер журнала?
– В библиотеке нашего института в Баку.
– Интересный у вас институт. Этот номер был изъят из всех библиотек и уничтожен.
– Почему?
– Долгая история. Как вас зовут?
– Рустам.
– В тридцать седьмом году, дорогой Рустам, кибернетиков, как и генетиков преследовали за служение буржуазной антинауке… Ну ладно, раз уж вы умудрились прочитать статью, за которую тогда сажали, я дам вам телефон Михаила Владимировича Меерова, он заведует кафедрой автоматики в Губкинском нефтяном институте, и попрошу его поговорить с вами.
Я, конечно, слышал о Меерове и даже читал его работы, но в аспирантуре Губкинского института учиться не хотел, о чем прямо сказал Айзерману. И он вместо того, чтобы возмутиться от моей наглости, начал меня успокаивать.
Оказалось, что Мееров помимо Губкинского института работает и в ИАТе, имеет свою лабораторию. «Мееров, так Мееров», – подумал я, – «лишь бы прорваться в ИАТ».
Айзерман продиктовал мне номер телефона.
– Скажите ему, что вы от меня.
– И этого достаточно?
– Что вы имеете в виду?
– А вдруг он не поверит?
– Поверит. Звоните и договаривайтесь. До свидания.
Легкое раздражение, появившееся в голосе Айзермана в конце разговора, расстроило меня – я в полной мере ощутил свою провинциальную напористость и стало стыдно за то, как я говорил с этим замечательным ученым и человеком.
Меерову я позвонил вечером, перед просмотром фильма «8 с половиной»; он разговаривал со мной как с человеком, способности которого не вызывают сомнений и вполне достаточны для поступления в аспирантуру ИАТ. Видимо, Айзерман все же сказал ему обо мне. Но как бы то ни было, мое страстное на тот момент жизни желание осуществилось. И объяснить это можно лишь невероятным стечением обстоятельств: в день, когда я, направленный гаишником, пришел в ИАТ, заведующий аспирантурой Уткин (имя и отчество вылетело из памяти, хотя мы три года вполне дружелюбно общались) впервые за многие годы взял отгул и его заменила бакинка Лилия Сырникова.
И именно это определило дальнейший ход событий – сработала пресловутая еврейская солидарность: Сырникова по цепочке передала меня другому еврею, тот – третьему, и в результате никому из них не знакомый азербайджанец получил место в аспирантуре института, трудно доступного даже для евреев с выдающимися способностями.
Евреи и в дальнейшем активно участвовали в моей жизни, успешно конкурируя с представителями других национальностей, велением судьбы оказавшимися в списке моих доброжелателей…
Мурад отнесся к тому, что произошло в ИАТе, спокойно.
– Нормальные люди, – потягивая через соломинку коктейль «Маяк» с плавающим в ликерной смеси яичным желтком, он с удовольствием поглядывал по сторонам в баре второго этажа гостиницы «Москва», ощущая себя героем романов Ремарка, которым мы тогда зачитывались, – кого они найдут лучше тебя?
Чтобы не спорить с ним, я перевел разговор на понравившийся мне фильм Феллини. Впервые я увидел на экране не только действия героев, но и то, что происходило в их воображении: Феллини расширил возможности киноязыка до уровня литературы. Мурад со мной согласился, но его больше занимало то, что произошло днем после моего похода в ИАТ. На углу улицы Горького (Тверской) и проспекта Маркса (Охотного ряда) из подземного перехода навстречу нам вышла и прошла в полуметре Наталья Фатеева. Если бы вдруг вместо нее из-под земли забил мощный нефтяной фонтан, мы были бы поражены гораздо меньше – роль, сыгранная ею в только что вышедшем фильме «Три плюс два» потрясла бакинцев, как и остальную часть мужского населения страны. Понадобилось несколько секунд, чтобы я подавил в себе дрожащего от волнения кролика и бросился ее догонять.
Серо-голубые глаза небесной глубины смотрели на меня с удивлением, пока я нес какую-то ахинею, видимо, смешную, потому что она улыбалась. Не помню, что я тогда говорил, но наверняка не преминул щегольнуть своими познаниями в итальянском кино. В тот день я получил второй урок подлинной интеллигентности – знаменитая актриса разговаривала с незнакомым кавказцем, не проявляя никаких признаков столичного превосходства. Расхрабрившись, я попытался назначить ей свидание. И, конечно же, получил отказ. Но как это было сделано! Я отошел от нее с твердым убеждением, что наша встреча была бы ей очень приятна, но не состоялась из-за непреодолимых объективных обстоятельств.
Я напомнил Наташе об этом эпизоде спустя тридцать пять лет, когда она приехала в Баку на мой фестиваль «Восток-Запад».
– Так это был ты?! – глаза ее по-прежнему казались бездонными, и глядя в них, я поверил, что она и вправду помнит о нашем мимолетном знакомстве.
Потрясающая актриса.
На следующий день я привел Мурада в ресторан «Савой». Первый и последний раз я побывал в этом ресторане в четырнадцатилетнем возрасте.
Отец вез на преддипломную практику своих студентов, будущих географов. Мы прибыли в Москву поездом и после недельного пребывания в столице должны были продолжать путешествие пароходом по Волге и Каме, чтобы полюбоваться знаменитой Кунгурской ледяной пещерой. Москва была частью практики, и отец каждый вечер после обязательных экскурсий со студентами водил меня по ресторанам своей дореволюционной студенческой молодости. За неделю мы посетили «Националь», «Метрополь», «Прагу», конечно же, «Савой», с которым у отца были связаны особенно трогательные воспоминания. По возвращении в Баку в течение года из зарплаты отца вычитали 20%, чтобы покрыть перерасход, связанный с нашими ресторанными издержками.
– Должен же я был показать мальчику Москву, – оправдывался он перед мамой, как ни странно довольно спокойно принявшую неожиданный удар по нашему и без того скудному семейному бюджету.
– И не стыдно было таскаться по ресторанам в таком виде? – она имела в виду мятый папин белый парусиновый костюм, за лето ставший серым, и прюнелевые туфли, которые он каждое утро чистил зубным порошком.
«Савой» запомнился мне зеркалами в золоченых овальных рамах и бассейном посреди зала, из которого вылавливали рыбу по заказу посетителей.
Нам с Мурадом зажарили крупного карпа, а официант, очень похожий на президента США Никсона (я уловил это сходство в конце шестидесятых), принес графин холодного немецкого пива «Радебергер». Мурад легко преодолел мои попытки ограничить его расходы выбором недорогих блюд и вел себя не менее расточительно, чем мой отец десять лет назад. На следующий день мы поехали в Серебряный бор, чтобы купанием в реке привести в порядок слегка расстроившееся здоровье. И там на пляже «Татарово» (рекомендованного Фатеевой в нашем коротком разговоре) я увидел своего будущего мастера Сергея Аполлинариевича Герасимова. Он вышел из коричневой «Волги», быстро разделся, вручил одежду водителю, такому же лысому, как и он сам, резвой трусцой преодолел расстояние до воды, за несколько минут добрался до середины реки, вернулся, обтерся махровым полотенцем и уехал. Все вместе заняло минут пятнадцать. Конечно, я уже знал, кто такой этот крепкий загорелый бодрячок, но и предположить не мог, что через два года он станет моим мастером на Высших сценарных курсах, слушателем которых я оказался.
Необъяснимые признаки того, что Сергей Аполлинариевич Герасимов когда-нибудь войдет в мою жизнь, начали проявляться очень давно. В пятьдесят третьем году я в доме своего одноклассника увидел на стене фотографию красивой женщины. Она настолько не была похожа на членов семьи моего одноклассника, что я спросил у него: «Кто это такая?» Он удивился моему невежеству – оказалось, что это знаменитая киноактриса Тамара Макарова, жена не менее известного режиссера Сергея Герасимова. (Я вспомнил, что в четвертом классе нас водили на его фильм «Молодая гвардия»).
Фотография на кухонной стене одноклассника часто всплывала в моей памяти, когда через несколько лет я звонил Сергею Аполлинариевичу и трубку неизменно снимала Тамара Федоровна. Услышав мой голос, она звала его к телефону откуда-то из глубины их большой квартиры: «Сережа, Рустам». И один из самых могущественных лидеров советского кинематографа выполнял мои просьбы, обычно касающиеся друзей кинематографистов, притесняемых чиновниками Госкино СССР.
В год моего поступления в аспирантуру Максуд оканчивал Высшие сценарные курсы. С ним учились Илья Авербах, Юрий Клепиков, Эрлом Ахвледиани, Амиран Чичинадзе, Анар, Фридрих Горенштейн, не нуждающиеся в моих рекомендациях…
Написав за год несколько статей и опубликовав их в академических журналах и сборниках, я начал ходить на просмотры фильмов, которые нигде кроме этих курсов увидеть было невозможно. Правдами и неправдами я проникал в маленький просмотровый зал и довольно быстро ко мне привыкли и слушатели, и педагоги. Однажды, проторчав на курсах подряд две недели, я взял напрокат пишущую машинку и отстучал у себя в аспирантском общежитии сценарий под названием «В Баку дуют ветры». Это было второе по счету мое литературное произведение. На последнем курсе института я написал рассказ под названием «Хлеб без варенья» и послал его в модный тогда журнал «Юность». И получив ответ, в котором было написано, что обычно редакция авторам отвергнутых произведений не отвечает, но для меня сделано исключение, я забросил рассказ в ящик нашего общего с Максудом стола. Через несколько месяцев он на него наткнулся и отдал в газету «Молодежь Азербайджана», где его сразу же напечатали. Я объяснил тогда себе это приятельскими отношениями Максуда и заведующего отделом литературы и искусств Мансура Векилова.
Летом 65 года я написал еще три рассказа и вместе с «Хлебом без варенья» и сценарием «В Баку дуют ветры» отдал в Комитет по кинематографии Азербайджана. Они отправили мое «дело» в Москву на творческий конкурс и меня допустили к экзаменам. В итоге из нескольких претендентов от Азербайджана на курсы были приняты я и поэтесса Алла Ахундова. После чего я был зачислен в мастерскую Сергея Герасимова (он вел ее вместе с киноведом Людмилой Ивановной Беловой).
Повторяю, есть что-то мистическое в том, что я оказался учеником Герасимова – мастерскую на Высших сценарных курсах в год моего поступления он набрал первый и последний раз. (Вместе с Макаровой он десятилетиями вел знаменитую актерско-режиссерскую мастерскую во ВГИКе, которую окончили Мордюкова, Тихонов, Бондарчук, Лиознова, Моргунов, Губенко, Садилова и десятки других талантливых актеров и режиссеров).
Неизвестно, как сложилась бы моя судьба в кино, если бы я учился у какого-то другого мастера. Герасимов был великим педагогом еще и потому, что следил за тем, как складывается профессиональная жизнь его учеников. И это помогло мне победить в сложной позиционной борьбе с многоступенчатой структурой государственной кинематографии – в результате мой абсолютно «не проходимый» дипломный сценарий получил экранное воплощение.
В сценарной коллегии киностудии «Азербайджанфильм» в те годы работал Юсиф Самед оглу. Анар, с которым я подружился в Москве, передал ему мою дипломную работу вместе с хвалебным отзывом Сергея Герасимова и устроил встречу у себя дома на улице Вагифа. Была жуткая жара, Юсиф тяжело дышал и часто вытирал красивое лицо влажным платком. Он похвалил сценарий, но честно предупредил, что вероятность его запуска в производство близка к нулю. Единственное, что в его силах, это убедить директора студии Народного артиста СССР Адиля Искендерова заключить со мной договор и выплатить аванс.    Полторы тысячи рублей были для меня огромными деньгами, и я посчитал это щедрым вознаграждением за удовольствие от занятий на курсах.
Довольный достигнутым на кинематографическом поприще результатом, я продолжил свою работу в институте кибернетики под руководством все того же Юниса Махмудова. Началась подготовка к защите диссертации.
Но написанный мною сценарий уже жил независимой от меня жизнью. Его передавали из рук в руки, и через какое-то время Вагиф Самедоглу дал его почитать Кара Караеву. Тот передал мое сочинение театроведу Джафару Джафарову, которого через месяц назначили секретарем ЦК компартии Азербайджана по идеологии. Меня и сейчас не покидает ощущение, что самый крупный театровед Азербайджана за всю историю национального театра оказался на высокой партийной должности именно для того, чтобы вмешаться в мою судьбу. Он высказал несколько соображений, которые я учел, и сценарий был отправлен на утверждение в Госкино СССР. Тут опять сработало имя Герасимова. Помурыжив меня год, редактура Госкомитета, заменила название сценария (вместо «В этом южном городе» он стал называться «В одном южном городе») и запустила его в производство. Так, организованная судьбой цепочка русско-азербайджанских доброжелателей – Сергей Герасимов, Анар, Вагиф и Юсиф Самедоглу, Кара Караев, Джафар Джафаров, а позднее Константин Щербаков – положила начало моей профессиональной кинематографической деятельности, вытеснившей многолетнее увлечение наукой…

Это все, что я могу опубликовать из написанного к сегодняшнему дню – жизнь все еще настолько увлекательна, что по-прежнему жаль тратить время на ее описание. Оказалось, что восьмидесятилетие не страшно, если нравишься не только себе.


Рустам ИБРАГИМБЕКОВ

 
УСПЕШНОЕ ПОРАЖЕНИЕ

https://i.postimg.cc/Y0SLc6Hg/f.jpg

(ВМЕСТО ВОСПОМИНАНИЙ)
Впервые публикую незаконченную работу. Полный текст далек от завершения, а к надвигающемуся восьмидесятилетию что-то о своей жизни рассказать хочется. Так что не обессудьте…

После семидесяти мое время начало утекать быстрее, и я иногда сравниваю себя с авторучкой, в которой кончаются чернила. Вдруг появилось желание написать воспоминания о прожитом, как бы подвести итоги. Но к моему удивлению то, что удается многим у меня не получилось.
Я был так увлечен жизнью, что не находил время на фиксацию ее событий; я не вел ни дневников, ни каких-то других регулярных записей. В результате многое забылось, а оставшееся в памяти похоже на дерево с опавшей листвой. Конечно, можно поднапрячься и украсить оголившиеся ветви свежепридуманными подробностями. Но я не стал этого делать. Даже в своих, так называемых художественных текстах я избегаю описания всего, что впрямую не связано с отношениями выдуманных мною героев. В кибернетике, которой я занимался много лет, широко распространен метод «черного ящика». О внутреннем устройстве такого «ящика» ничего не известно, и судят о нем, сравнивая то, что входит в «ящик» с тем, что появляется на его выходе.
Загрузив в мясорубку куски мяса и получив на выходе фарш, понимаешь, что в этом «черном ящике» находится перемалывающее устройство, эффективность работы которого определяется по качеству и количеству фарша. По аналогии, о человеческих качествах и других особенностях моих героев читатель судит по их поведению в придуманных мной обстоятельствах.
Многим кинематографистам известна легенда о том, как Тонино Гуэрра на спор с Феллини написал сценарий длиною в одну фразу. Вот он этот сценарий: «Красивая женщина дождалась, когда на экране телевизора от земли оторвалась ракета с космическим кораблем и сразу же кому-то позвонила: «Он уехал, приезжай». Кто эта женщина? Кому она позвонила? Что связывает этих людей? Гуэрра не отвечает на эти вопросы, давая возможность каждому придумать свою версию событий. Убежден, что самые подробные авторские объяснения менее эмоциональны того, что разыгрывается в воображении каждого, кто услышал эту лаконичную историю. Нечто похожее происходит с большинством мужчин, увидевших полуголую женщину, – все они мысленно дорисовывают части ее тела, скрытые одеждой, и результат оказывает на них более чувственное воздействие, чем если бы они увидели эту же женщину полностью обнаженной.
Упомянув о «космическом» сценарии Гуэрра, я вспомнил о его приезде в Москву зимой 2012 года. Он пришел ко мне в гости с женой Лорой и искусствоведом Паолой Волковой. Сразу же как они вошли, я обратил внимание на то, что знаменитый гость чем-то озабочен. Он был погружен в себя и позже, среди моих друзей, которых за столом набралось человек двадцать. Было шумно – количественно преобладавшие бакинцы громко делились впечатлениями от поданной на стол еды.
Гуэрра не притронулся к тому, что лежало в его тарелке и довольно долго молча наблюдал за групповым актом чревоугодия; наконец, он не выдержал.
– А вы не хотите, чтобы я вам что-нибудь рассказал? – и мне стала понятна причина его озабоченности – великого старика беспокоило, что за отпущенный ему срок он не успеет поделиться с людьми тем, что накопилось в его памяти. Вопрос Гуэрра, переведенный на русский Лорой, не сразу прервал гомон за столом – большинство присутствующих толком не знало, кто такой Тонино Гуэрра. Но когда он заговорил о Мастроянни, все умолкли.
Мы услышали в этот вечер несколько замечательных историй, к сожалению, я запомнил только две.
– Феллини озвучивал очередной фильм, – как большинство глуховатых людей Гуэрра говорил негромко, – к окончанию смены я приехал на Чинечитту за Мастроянни, чтобы вместе поужинать. Работа была почти закончена, оставалось записать одно слово. Я прошел в зал озвучивания и, чтобы не мешать им, уселся в дальнем углу. Как я уже сказал, Марчелло должен был произнести в микрофон одно единственное слово: «Си» (да, по-русски). Он это сразу же сделал со свойственным ему обаянием, словно ответил на вопрос приятного ему человека. На это мягко прозвучавшее «да» Феллини ответил твердым «нет!», Марчелло тут же с готовностью предложил ему другой вариант; на этот раз он произнес «да» так, будто согласился переспать с несимпатичной ему женщиной, – лицо Гуэрра в этот момент исказила гримаса отвращения и мужская часть московско-бакинского застолья восприняла это с пониманием, видимо, каждый хоть раз побывал в этой ситуации. – Феллини отверг и это предложение, – Гуэрра возбудился от воспоминаний и заговорил громче, – потом еще одно, еще, еще… так продолжалось минут сорок. Все устали. Феллини посмотрел на Мастроянни, как на заклятого врага и попросил его выйти; меня он словно не видел. Мы покинули зал. Минут через двадцать он позвал Мастроянни назад; я поплелся следом и занял свое место в углу.
Феллини подошел к Мастроянни, стоявшему у микрофона, «Сделай это так», – в эту минуту он был похож на мальчишку, нашедшего, наконец, ответ на давно мучившую его загадку, – «сожми бедра изо всех сил и напрягись так, будто очень хочешь пукнуть, но не получается». Тут Гуэрра ухватился обеими руками за край стола и выдавил из себя очень сиплое «си», возникло ощущение, что этот звук раздался не изо рта. Все рассмеялись, Гуэрра повеселел.
– Он ведет себя неприлично, – довольно громко возмутилась моя давняя бакинская знакомая; в последние годы она много ездила по миру и считала себя знатоком всего заграничного. Я не стал ей возражать, чтобы не привлекать внимания, и попросил Гуэрра рассказать что-нибудь еще. Он охотно согласился и сразу же погрустнел, видимо, чтобы настроить нас на менее веселый лад.
Мы притихли. Наконец он заговорил.
– Последний раз я встретился с Марчелло в больнице, за три дня до его смерти. Он был удивительно спокоен. «Очень не хочется умирать, Тонино», – сказал он как о какой-то кратковременной малоприятной поездке, – жизнь дала мне очень много…, – тут он улыбнулся и после небольшой паузы добавил: «Но и я дал ей немало». Видно было, что эта фраза ему понравилась и он повторил ее…, – Гуэрра прокашлялся, чтобы придать твердость вдруг задрожавшему голосу, – смысл этих слов дошел до меня только через несколько месяцев, уже после его смерти. Перебирая в памяти события жизни Марчелло, я вдруг понял, что он вел с ней игру «на равных»: получив, как в теннисе, от нее мяч, он отправлял его в неожиданном направлении, чтобы жизни было не просто принять эту подачу, потом еще, еще он заставлял ее побегать и в результате получилась игра, которой любовался весь мир.
Гуэрра оглядел сидевших за столом, как бы проверяя их реакцию, и остановил взгляд на мне.
– Конечно, это одна из версий… Может быть, он имел в виду что-то другое… не знаю…
Тут кто-то, по-моему, Женя Попов, в порыве чувств предложил выпить в память о Мастроянни. Все дружно взялись за рюмки, несколько человек встали. Гуэрра с удовольствием тоже выпил с нами, видно было, что мои друзья начали ему нравиться. Он рассказал что-то еще, но, увы, я не запомнил; и вскоре Лора увезла его домой.
Застолье длилось еще несколько часов и спровоцированный воспоминаниями Гуэрра, я рассказал друзьям об одной из своих встреч с Мастроянни.
Летом 1988 года Никита Михалков ставил в Teatro di Roma спектакль по мотивам фильма «Механическое пианино» и я на месяц прилетел в Рим, чтобы поработать с ним над сценарием «Сибирского цирюльника». Он жил в квартире главного режиссера театра, куда-то надолго уехавшего. Просторные апартаменты занимали пол-этажа старинного особняка на пьяцца Ронданини. Михалков привез меня на эту квартиру, я оставил чемодан в отведенной мне комнате, и мы отправились ужинать. Зная мое пристрастие к морепродуктам, Никита заказал столик в рыбном ресторане.
Мы вышли из подъезда на уютную прямоугольную площадь, с четырех сторон ограниченную пяти-шестиэтажными старинными зданиями.
Смеркалось, на первом этаже дома, расположенного наискосок от «нашего», зажглась зелено-голубая вывеска. Заинтересованный в том, чтобы поесть, не тратя время на длительную поездку по воскресному Риму, я спросил Михалкова, что там расположено.
– Какой-то ресторан, – буркнул он в ответ, – садись.
– Рыбный?
– Не знаю.
– Может посмотрим?
Тут он взорвался.
– Заказан лучший рыбный ресторан, а тебя (то есть меня) тянет в какую-то дыру, о которой никто из моих (то есть его) знакомых ничего не говорил.
Но я все же настоял на своем, мы заглянули в этот маленький ресторанчик… и ели в нем весь месяц, пока я жил в Риме – так вкусно и дешево нас кормили. На следующий день Никита привел туда актеров своего спектакля во главе с Мастроянни. За прошедшие тридцать лет я побывал в этом ресторане еще один раз, приехав на Римский кинофестиваль в 2002 году.
Он все еще был популярен из-за послерепетиционных ужинов Мастроянни пятнадцатилетней давности. (Интересно, как идут дела сейчас, и жив ли хозяин? Имя его я забыл, отношения с Михалковым сейчас не те, чтобы спросить; еще три человека, которые могли бы помнить, умерли).
Михалков неплохо говорит по-итальянски, и я редко вмешивался в его беседы с Мастроянни, в которых почему-то часто звучало слово «маскальцони» (засранец). Но однажды и у меня завязался разговор с Мастроянни – он очень удивился, когда я сказал, что мне нравится Фэй Данауэй, героиня фильма «Бонни и Клайд».
– Тебе нравится эта женщина? – Мастроянни впервые с интересом посмотрел на меня. – Не может быть?!
– Почему? – в ответ удивился я (мы говорили на английском и моих знаний хватало, чтобы я задал этот вопрос).
– Потому что она чудовище!
Если бы я писал воспоминания, то обязательно рассказал о том, как он объяснил свое отвращение к женщине, с которой несколько лет был в гражданском браке. Но у меня другие намерения и надеюсь, что рано или поздно они прояснятся тем, кто продолжит чтение этого текста.
В 2012 году я по примеру Мастроянни решил усложнить отношения с жизнью и в семидесятитрехлетнем возрасте вступил в открытый конфликт с людьми, захватившими власть на моей родине. Жалею ли я об этом? Нет.
Правильно ли я поступил? Не знаю. Стала ли моя жизнь интересней? Несомненно.
Из-за проблем, на которые я себя обрек, изменилось привычное течение жизни. Пришлось отказаться от многих удобств и привилегий, прервались отношения с людьми, долгие годы считавшихся моими друзьями и единомышленниками, возник новый круг знакомых. Жизнь стала более интенсивной, как в молодости.
Придуманное мною название «Успешное поражение» основывается на той банальной истине, что жизнь каждого из нас рано или поздно терпит поражение от смерти. И невольно возникает вопрос: можно ли сделать это поражение более-менее успешным? Если, конечно, существует какой-то объективный способ оценки этой успешности.
Для кого-то самым важным в жизни является карьерный успех. Многие стремятся заработать побольше денег. Третьи посвящают жизнь семье и детям. Вызывают уважение те, кто жаждет творческих достижений. Но большая часть человечества тратит жизнь на добывание средств к существованию. Слава богу, я избежал этой участи и оказался среди тех счастливцев, про кого Конфуций сказал: «Выбери себе работу по душе и не проработаешь ни одного дня в жизни».
Из возможностей, которые предоставляла мне жизнь, я выбирал наиболее интересные, и единственным ограничителем моих увлечений была и остается совесть. К сожалению, не всегда удавалось удержаться, и я переступал черту мною же обозначенную. То, что осталось в памяти, не поддается воздействию времени – стыдно так, будто это произошло только что…
Я родился в 1939 году, по китайскому календарю в «год кролика». Но год у китайцев начинается не с первого января – в 1939 году он наступил у них 18 февраля. И, появившись на свет 5 февраля, я числюсь у китайцев рожденным на год раньше, в «год тигра». Всего 13 дней я прожил в «тигрином» году, но это навсегда определило двойственность моей натуры: всю жизнь я пытаюсь поддержать в себе «тигриные» качества, будучи по сути «кроликом». Шутки шутками, но первые двадцать четыре года жизни на окраинной бакинской улице (нравы ее описаны в повести «На 9-ой Хребтовой») вынуждали меня регулярно подавлять в себе природную робость, и это, как говорила покойная мама, «выходило мне боком». Инерция «боевого» поведения в молодые годы оказалась довольно стойкой и до сих пор влияет на мои отношения с внешним миром.
Говорят, в Париже продают особые весы – когда вес человека достигает ста килограммов, они исполняют «Траурный марш» Шопена. Со мной это произошло в сорок два года, еще тридцать пять лет я набираю почти по килограмму в год. Но для обладателя стадвадцатипятикилограммового тела я продолжаю вести довольно подвижный образ жизни: с десяток моих собутыльников ждет меня в разных городах мира, и я стараюсь не обмануть их ожиданий. (Собутыльниками мой отец называл тех, с кем регулярно выпивал на протяжении многих лет. Я помню имена этих людей – без особой симпатии они часто упоминались моей мамой. Она не считала этих людей друзьями отца, и, действительно, этих представителей разных профессий и национальностей объединяла лишь тяга к регулярным многочасовым застольям).
В отличие от отцовских, в число моих собутыльников входят и мои ближайшие друзья. Дух тех из них, кто уже покинул нас, витает над столом при всех наших встречах, – мы пьем за них, как за живых и с удовольствием роемся в прошлом, часто повторяясь; к примеру, выпивая за Кямала Манафлы, знаменитого бакинского кларнетиста, по прозвищу Глыба, мы регулярно вспоминаем историю о том, как однажды под утро он случайно встретился на улице с Рудиком Аванесовым и, в ответ на жалобу Рудика по поводу сильной головной боли, с искренней убежденностью сказал: «Но мы же для этого пьем, Рудик, чтобы утром можно было бы полечиться». И повел слегка сопротивляющегося Рудика в ближайшую хашную. (В Баку моей молодости эти заведения работали с пяти утра).
Кямал не раз говорил, что посвятил свою жизнь друзьям: «Кто может сказать, что позвонил мне ночью и предложил пойти выпить и я отказался? Нет такого человека!» И он не врал, мир его праху: мы не раз поднимали его с постели посреди ночи…
Не знаю, как бы повел себя мой отец, умудрившийся не участвовать ни в одном из важных событий двадцатого века, но мама до самой смерти в 1977 году не смирилась с советским режимом, убившим ее отца в 1937 году, и не скрывала своих взглядов от меня и брата.
Летом 1945 года она повела нас на Приморский бульвар. Обычно прогулки с мамой нас очень радовали. Но в то августовское воскресенье наше пасмурное настроение явно контрастировало с ясной солнечной погодой.
Утром за завтраком мы поспорили с братом из-за нескольких печений «коровка» – никак не могли их поделить. Выяснение отношений продолжалось и после нескольких маминых просьб угомониться. И тогда, следуя мало кому известной «немецкой» системе воспитания, она сгребла печенье в кучку и выбросила в мусорный ящик. Мне было шесть лет, брату десять, и мамин поступок так нас потряс, что больше мы никогда не спорили из-за еды – мамина «немецкая» система действовала безотказно.
На бульваре было празднично и весело – всего три месяца как закончилась война и люди наслаждались мирной жизнью. Под парашютной вышкой играл военный оркестр, окруженный толпой любителей духовой музыки. Над морем парил большой белый дирижабль с красной надписью: «Мы победили».
Чтобы как-то утешить нас мама купила нам по воздушному шарику у старика армянина, который торговал еще пирожками с повидлом.
– Горячие пирожки, – выкрикивал он пронзительным фальцетом, – чересчур горячие!
Качество пирожков вызвало у мамы серьезные сомнения, но все же она купила несколько штук. Мы сразу же не споря их съели и, повеселев, пошли смотреть на пленных немцев, строивших громадное здание Дома Правительства.
По дороге на стройку мы обратили внимание на странное каменное сооружение посреди просторной площади.
– Это трибуна, – объяснила мама, – во время парадов и демонстраций на ней стоит правительство.
– А зачем там решетка внизу? – спросил я, уже тогда проявляя нездоровый интерес ко всему, что связано с нравами власть предержащих. Мама посмотрела на зарешеченную арку в нижней части трибуны и усмехнулась.
– Сперва они стоят на трибуне, а потом их сажают за решетку.
– За эту? – не отставал я.
– Не обязательно. Решеток в стране много.
Смысл сказанных мамой слов до меня «не дошел», но почему-то я насторожился и ощущение, что с мамой что-то не то, росло во мне из года в год. И шестого марта 1953 года, в день смерти Сталина, я высказал все, что о ней думаю.
В восьмом классе я был самым младшим по возрасту и не успел вступить в комсомол вместе с одноклассниками – не хватило полгода до полагающихся четырнадцати лет. По этой причине я не был допущен на собрание, на котором обсуждалось персональное дело моего соседа по парте Фимы Зарубинского. Второго марта он пришел в школу со страшной новостью: тяжело заболел товарищ Сталин! Так как, по общему убеждению, это было невозможно, классная руководительница помчалась к директору школы. Фиму строго допросили и выбили из него признание: о болезни Сталина он узнал от отца, который по ночам слушал радиостанцию Би-би-си.
За распространение враждебной пропаганды Фима единогласным решением был исключен из комсомола и три дня был самым презираемым человеком в школе. Четвертого марта советское радио сообщило о болезни вождя. Шестого марта в шесть часов вечера было объявлено о его смерти.
Трагическое известие застало меня и моих друзей Джахангира, Акифа, Алиагу и Бориса (всех их, увы, уже нет в живых) во дворе. С трудом сдерживая душившие меня рыдания, я побежал домой. Мама жарила картошку, папа недавно вернулся с работы и по обыкновению лежал на продавленном кожаном диване с какой-то книгой. Они уже знали о горе, постигшем страну, и меня поразило их спокойствие, граничащее с безразличием.
Мама, перемешивая картошку в сковородке, громко, чтобы услышал тугой на ухо отец, произнесла фразу, оскорбившую мои чувства до глубины души: «Усач дал дуба! Кто бы мог подумать!» На азербайджанском ее слова прозвучали мягче, но не менее непочтительно к великому вождю. Такое я ей простить не мог! И срывающимся от возмущения голосом, я сказал то, что накопилось в моем пионерско-комсомольском сердце.
– Я давно знаю: ты нас не любишь!
Мама посмотрела на меня с печальной улыбкой.
– Кого «вас», сынок?
– Всех! Советскую власть!
Мы встретились взглядами, и она поняла, что спорить со мною бессмысленно. Павлик Морозов был в те годы любимым героем советских детей. Она приобняла меня свободной левой рукой.
– Мы поговорим с тобой об этом, когда ты вырастешь. Ты многого не знаешь...
– Никогда, – я резко сбросил с плеча ее руку, – никогда я не поверю, что наша власть плохая.
В кухне появился отец.
– Я же просил, – упрекнул он маму с несвойственной ему строгостью, – не вести такие разговоры при детях. Ты всех нас погубишь.
Он погладил меня по голове и вздохнул.
– Смерть есть смерть, и мальчика понять можно…
Основания для соблюдения конспирации у папы были: в сорок четвертом году к нам прибежала перепуганная управдом Борзова.
– Ваш Рустам собрал детей и говорит им, что радио врет: если Гитлер такой дурак, то как он до Москвы дошел?! Я вас очень уважаю, Фатьма Алекперовна, – управдом, как и многие, главным человеком в нашей семье считала маму, и не обращая внимания на отца, адресовала свои упреки ей, – но за такое и посадить могут!
В сорок четвертом году мне было пять лет и, конечно же, я делился с друзьями информацией, почерпнутой из домашних разговоров. Понимала это и Борзова – в словах худющей управдомши явственно звучала угроза в адрес родителей. Но мама не зря говорила, что Борзова приличный человек – получив от папы четвертинку водки, она успокоилась взамен на обещание строго меня наказать.
Неизвестно, как закончился бы мой идеологический конфликт с мамой в день смерти Сталина, если бы не прибежала Сара Лазаревна, мамина подруга из соседнего двора. Прикрыв за собой дверь, Сара Лазаревна стерла с лица траурное выражение и бросилась обнимать маму.
– Бог есть, Фатимочка, и он все видит!
Папа начал подавать ей знаки не откровенничать в моем присутствии, и сметливая Сара Лазаревна тут же восстановила на лице скорбную мину.
– Конечно, конечно, Ибрагим Ахмедович, – разве я не понимаю… смерть товарища Сталина огромное горе и невосполнимая утрата.
– Вы правы, Сара, – перебила ее мама, – но теперь многое изменится в лучшую сторону.
Отец осуждающе покачал головой и увел меня из кухни.
По необъяснимой демографической причуде в нашем и соседних дворах поселилось много евреев. И выше, и ниже нашего квартала за редким исключением жили азербайджанцы. Почему евреи, переселившись в Баку в двадцатые годы, выбрали для жилья именно наш квартал, понять было трудно. Но как бы то ни было, когда я подрос, они уже воспринимались как коренные бакинцы. И о том, что Витбурги по национальности евреи я понял только в сорок девятом году, когда Сара Лазаревна обратилась к маме с просьбой написать письмо на имя Сталина. Ее направили евреи нашего квартала – мама, не будучи по образованию юристом, имела репутацию человека, умеющего писать «правильные» письма в высокие инстанции. Сказывалось то, что, проработав два года директором детского дома, она в конце войны какое-то время занимала довольно высокую должность в нашем райисполкоме, но уволилась, когда первый секретарь райкома потребовал, чтобы она вступила в партию.
Как только Сара Лазаревна заговорила о письме, мама выставила меня из комнаты. Но я успел услышать имя товарища Сталина, которого к этому времени горячо любил, и поэтому, оказавшись за дверью, начал подслушивать их разговор.
Оказалось, что Сталин обвинил евреев Советского Союза во враждебном «заговоре» и намеревался выслать их в Сибирь. В сбивчивом рассказе Сары Лазаревны несколько раз прозвучали два имени, Голда Меир и Жемчужина; как ни странно, я запомнил их на всю жизнь.
Значительно позже, продюсируя документальный фильм Павла Финна и Семена Арановича «Большой концерт народов, или Дыхание Чейн-Стокса», я познакомился с документами, подтверждающими информацию, подслушанную мною в четырнадцатилетнем возрасте: посол Израиля в СССР Голда Меир вскоре после своего приезда в Москву пошла в синагогу, где собралась большая толпа верующих евреев, выразивших ей свою радость по поводу создания еврейского государства. Еще через несколько дней на правительственном приеме к ней подошла жена Молотова Жемчужина и заговорила не на английском, которого не знала, не на русском, которого не знала Голда Меир, а на идише – его они знали обе.
– Я дочь еврейского народа, – гордо сказала Жемчужина и этого оказалось достаточно, чтобы она вскоре оказалась в тюрьме. Тогда же закрыли еврейский театр и издательство. А годом раньше, в Минске, был убит Михоэлс и начались аресты членов еврейского Антифашистского комитета.
Политически подкованная мама поделилась с Сарой Лазаревной слухом о недавнем обращении к Сталину группы известных деятелей культуры и науки с просьбой разрешить всем евреям поселиться в Крыму. Сара Лазаревна пришла в ужас. И в мамином письме к вождю было особенно отмечено, что никто из «наших» евреев переселяться в Крым не намерен, потому что им очень хорошо живется в родном Баку.
Неизвестно, дошло это послание до адресата или нет, но еще много лет на нашей улице существовал миф о том, что именно мамино письмо спасло бакинских евреев от переселения в Сибирь. (Общеизвестно, что Сталин через несколько лет вернулся к своему намерению массовой депортации евреев в Сибирь и реализации этого тщательно подготовленного плана помешала только его смерть).
В пятьдесят четвертом году был реабилитирован и вернулся в Баку мой дядя Фуад, родной брат отца, проведший в лагерях под Иркутском пять из десяти, к которым был приговорен «за космополитизм». Известный психиатр и психолог, он вернулся из заключения довольно пожилым человеком, но за оставшиеся у него годы создал в Азербайджане научное направление, связанное с психологическими особенностями биллингвизма. Сегодня это направление психологии, связанное с обучением в двуязычной среде, утрачивает актуальность, но тогда русскому языку во всех национальных республиках учили одновременно с языком коренного населения и труды дяди имели широкое распространение.
Уже после распада СССР, роясь в открытых, наконец, архивных материалах, мой друг историк Джамиль Гасанлы нашел факты о том, что дядя Фуад находился под колпаком органов с середины тридцатых годов и несколько раз был совсем близок к «посадке». В романе «Солнечное сплетение» я рассказал об одном случае из его жизни. Привожу цитату: «В годы войны дядя Фуад работал главврачом городского сумасшедшего дома на Магазинной улице. В сорок втором году за ним приехала машина из НКВД. Поднятый с постели среди ночи, он попрощался с родными, которые были убеждены, что его увозят навсегда. Но его вместо НКВД привезли к сумасшедшему дому, которым он руководил и, бедняга, к своему ужасу, увидел над крышей своей больницы белый флаг. Началось расследование «по горячим следам» и выяснилось, что сумасшедшие, узнав о прорыве немцев в сторону Баку, поспешно сшили из четырех простыней белый капитулянтский флаг, чтобы немецкие бомбардировщики, увидев его, не сбросили бомбу на их больницу».
Дядя Фуад никогда не рассказывал о своей лагерной жизни. И все же первые сомнения в справедливости советского строя зародились у меня во время встреч с ним. Этот умнейший немолодой человек подолгу беседовал со мной как со взрослым человеком. Его сдержанное неодобрение того, что восторженно принималось всеми (и мною в том числе), постепенно оказывало на меня оздоравливающе воздействие – я научился видеть не только то, что утверждала пропаганда. Но поистине шоковое впечатление на меня произвел доклад Хрущева на двадцатом съезде. Мама была права, я плохо знал государство, в котором жил.
К поступлению в институт я полностью освободился от своих детских заблуждений. И, как многие неофиты, стал яростным критиком советской власти. Это испугало отца, очень осторожного в своих высказываниях.
Послереволюционные события так врезались в его память, что он, как говорила мама, «держал язык за зубами» всю жизнь. Думаю, что и среди своих собутыльников, казалось бы, проверенных за долгие годы совместных возлияний, он избегал откровенных разговоров.
Единственное место, где отец позволял себе относительную свободу, был наш двор. Летними вечерами, пока живущий в соседнем дворе грузин – парикмахер Шакро сбривал на его лысой голове узкий венчик    волос за ушами, а дядя Зяма (отец Бориса Фридмана) и другой наш сосед, автоинспектор Ибадулла в неизменной желто-оранжевой полосатой пижаме, внимали ему, сидя на опоясывающем двор открытом балконе, отец громко комментировал то, что напечатано в свежем номере газеты «Правда».
– Дела Молотова плохи, – к примеру, заявлял он с безапелляционной уверенностью, восхищая Зяму, Шакро и Ибадуллу умением прочитать в главной газете то, что в ней не было написано.
– В перечне участников последнего заседания политбюро фамилия Молотова перенесена со своего обычного после Сталина места на четвертое, – объяснял папа, и они утыкались в свои экземпляры газеты, которую, будучи в отличие от него коммунистами, ежегодно выписывали.
Папа никогда не ошибался. Внимательно читая официальную хронику, опубликованную в «Правде», он знал о положении дел в «верхах» не хуже тех, кто по ночам слушал «вражеские» радиостанции. Но ни с кем, кроме соседей, своими наблюдениями не делился. Бедный папа так и прожил всю жизнь в идеологическом панцире, сковывавшем каждое движение его души. И это было главной причиной того, что настоящей близости у нас не было. Как-то я спросил маму, почему она в девятнадцатилетнем возрасте, поступив после рабфака в университет вышла замуж за человека, который был старше на семнадцать лет и далеко не красавец.
– За мною многие ухаживали, но в основном это были выдвиженцы, приехавшие в Баку из сельских районов. А мне хотелось, чтобы отцом моих детей был интеллигентный человек из хорошей семьи. Дед твоего отца был юристом с петербургским образованием и имел в Шемахе адвокатскую контору. А твой дед работал в городской управе и, если бы не революция, имел все шансы ее возглавить.
Мама считала папу неудачником: однажды я услышал, как она упрекнула его в этом, в ответ на какую-то реплику папы она сказала:
– Какое это имеет значение? Твои друзья давно академики и профессора, а ты всю жизнь и.о. доцента.
Собиравшийся в гости к дяде Фуаду папа сдержанно возразил:
– Мои друзья давно расстреляны и посажены, а те, о ком ты говоришь, просто сослуживцы.
Имена репрессированных друзей и родственников папа упоминал неохотно, сам же выжил только потому, что старался со всеми ладить и уступал занимаемую должность любому, кто на нее претендовал. Он и в дверь первым никогда не входил, пропуская вперед даже ребенка.

(Окончание следует)


Рустам ИБРАГИМБЕКОВ

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 5 из 18
Пятница, 26. Апреля 2024