Почему у Бориса Пастернака в жизни все не логично?
Надо напомнить? Наугад. Коснись – и строки сами сыплются. Ну, самые. Февраль. Достать чернил и плакать. Мело, мело по всей земле во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела. Никого не будет в доме, кроме сумерек. Быть знаменитым некрасиво. Любить иных тяжелый крест. Во всем мне хочется дойти до самой сути.
Или вот это. Гул затих. Я вышел на подмостки. Автор этой россыпи, поэт Борис Пастернак, родился 130 лет назад. К концу его жизни, в 1957 году, в Милане вышел в свет его роман «Доктор Живаго». Через год поэту придется отказаться от Нобелевской премии. История известная. У нас этот роман появится лишь через три десятка лет, в 1988-м. К этому времени автора давно в живых не будет. Но перед смертью его успеют обозвать «свиньей» и, «не читая», осудить за нелюбовь к «народу». Но это явные недруги. Есть еще доброжелатели. Они не против Пастернака – просто перемигиваются между собой: конечно, травля вещь постыдная – но мы-то понимаем, что роман его так себе. «Жалкая вещь», – через губу сказал Набоков (которому не дали премию). Но с Пастернаком выходило, в самом деле, что он всегда один, вокруг все тонет в фарисействе. Нобелевскую драму Пастернака, как борщ, нашпиговали и политикой, и хрущевским самодурством оттепели, и заговором заграничных спецслужб, и бурными любовными ингредиентами. Только изменилась конъюнктура – поднялось соревнование за близость к Пастернаку. Локтями двигали, друг друга уличали. Кто как голосовал. Кто что подписывал. Кто не засветился на похоронах. А кто в восьмидесятых не помог родным поэта, когда их выдворяли из переделкинского дома: вещи в окно, рояль Нейгауза не пролезал, отпилили лишнее. Кто добивался, чтобы здесь открыли Дом-музей. Тайные пастернаколюбы выявляли скрытых пастернакофобов. Полк смельчаков, учеников, приверженцев, поклонников, друзей, как только стало можно, с годами вырос на дрожжах. А в сущности – сменились роли, лица, плюс на минус, но «все осталось по-прежнему – двойные дела, двойные мысли, двойная жизнь» (как писал поэт, когда лишь брался за роман). В Переделкино, на дощатой веранде Дома-музея, его хранительница, внучка Пастернака, доктор филологии Елена Леонидовна, на это отвечала мне на редкость примирительно: «Не знаю, можно ли винить людей в том, что они в тяжелое время не ведут себя героически. Самого Пастернака в свое время тоже сильно упрекали, скажем, что он не помог Марине Ивановне Цветаевой, когда она вернулась из-за границы. Когда у нее не было дома, всю семью арестовали, и с ней случилась вся эта ужасная история. Он ведь действительно ей не помог. Хотя я прекрасно помню его письма, я помню, как он хотел вот эту верхнюю веранду отдать Цветаевой с сыном, чтобы она тут жила. Вот он хотел. Вот он не отговорил ее от эвакуации. Вот он сделал массу, как он потом говорил, роковых шагов, которых мог бы не делать. Просто – вот так сложилось». Академик Дмитрий Лихачев в конце восьмидесятых назвал роман «Доктор Живаго» «духовной автобиографией» Бориса Пастернака. Но эта исповедь о вечной двойственности интеллигенции, определяющей судьбу России, в конечном счете стоила поэту нервов, крови, жизни.
* * * В начале «Доктора Живаго» 10-летний мальчик на могиле матери. «Летевшее навстречу облако стало хлестать его по рукам и лицу мокрыми плетьми холодного ливня». И от этой увертюры идет судьба. Пугающее в ней – когда вокруг остаются лишь две краски: «Все освещенное казалось белым, все неосвещенное – черным. И на душе был такой же мрак упрощения, без смягчающих переходов и полутеней». Тонкость оттенков составляет радость жизни. Так у Пастернака. Так у его «Спекторского»: «Едва касаясь пальцами рояля, он плел своих экспромтов канитель». Так и его Живаго повторяет героине своей жизни Ларе – что не любит слишком добродетельных и слишком «правых, не падавших, не оступавшихся»: им не откроется «красота жизни». Плохие книжки, говорил устами своего Живаго Пастернак, делят всех живущих на два лагеря – «а в действительности все так переплетается! Каким непоправимым ничтожеством надо быть, чтобы играть в жизни только одну роль, занимать одно лишь место в обществе, значить всего только одно и то же!» Сам Пастернак, сын пианистки и художника, все время озадачивал, срезал, запутывал сюжетом своей жизни. Он не был однозначен. Приходит после многих лет занятий музыкой (сохранились две его прелюдии и фортепианная соната) к своему кумиру, композитору Скрябину, с вопросом: посвящать ли этому жизнь? Тот отвечает: безусловно. И Пастернак решает: значит, надо поступить наоборот. Внучка поэта, Елена Пастернак: «Он прямо пишет – я загадал, если Скрябин скажет мне так-то и так-то, это будет означать, что мне надо бросать музыку. Абсолютная алогичность, мистичность – но ты принимаешь обратное решение, потому что уже загадал. Он любил так «загадывать» – при этом не был склонен ни к какой практической мистике. Только к различным совпадениям относился с тревогой и вниманием – и это видно в «Докторе Живаго». Есть даже выражение такое – «феномен Живаго». Это когда люди совпадают во времени и пространстве, но не знают об этом. В романе Пастернака это основополагающий момент сюжета». Из тех же странностей. Пастернак окончил университет в Москве, но за своим дипломом философа так и не зашел. Через много лет, в войну, вместо себя отправит брата-архитектора получить медаль «За оборону Москвы» (поэт дежурил с футуристом Казиным на крышах, сбрасывал зажигательные бомбы, ездил с писательской бригадой на фронт). Зачем поэту тратить время на формальности. Родители и сестры останутся за границей (из Берлина переедут в Лондон), а Пастернак не вынес там, вернулся с младшим братом. Где революция – там место футуриста. Рядом с «Левым фронтом» Маяковского. «Привыкши выковыривать изюм / Певучестей из жизни сладкой сайки, / Я раз оставить должен был стезю / Объевшегося рифмами всезнайки». Кипели сборники стихов и страсти. «Сырое утро ежилось и дрыхло». Женился на художнице Евгении Лурье и стал отцом, развелся и женился на Зинаиде (которая развелась с пианистом Генрихом Нейгаузом), и снова стал отцом. За «Сестрой моей – жизнью» – сборник «Второе рождение», роман в стихах «Спекторский», поэмы «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт». «Скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья» связали в узел: страсть-Христос-и-революция. Первый съезд писателей в 1934-м приветствовали метростроевцы. Пастернак рванул из-за стола президиума – снять с плеча работницы неподъемный с виду отбойный молоток. Но девушка отбилась от поэта: молоток ей был предусмотрен по сценарию. Смеялись. А поэт сказал с трибуны: «Когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю, но который оттягивал книзу ее плечи, мог ли знать товарищ из президиума, высмеявший мою интеллигентскую чувствительность, что в этот миг она в каком-то мгновенном смысле была мне сестрой, и я хотел помочь ей, как близкому и давно знакомому человеку». И далее – в ответ насмешнику – предостерег коллег: «При том огромном тепле, которым окружает нас государство и народ, слишком велика опасность стать литературным сановником. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников, во имя большой и дельной, и плодотворной любви к родине и нынешним величайшим людям». Елена Пастернак: «Очень часто упрекали Пастернака в нарочитой, картинной, показной любви к земле и народу, говорили, что он играет в народ, но эта любовь была подлинная».
* * * В тридцатых многое менялось. Пастернака не отпускают утраты и смерти. Есенин, Маяковский, позже Мандельштам. И этот странный разговор со Сталиным. Вождь позвонил спросить о Мандельштаме: это в самом деле «мастер»? Пастернак ответил: надо бы поговорить вообще о жизни и смерти. Сталин трубку положил. Это последний разговор, но далеко не первый. Не ясно, сколько раз поэт встречался и беседовал с вождем по телефону. Посвящал вождю стихи, но кто тогда не посвящал (включая Мандельштама и Ахматову). Подарил вождю свой сборник переводов грузинской поэзии. Просил за мужа и сына Ахматовой – тех немедленно освободили. Как и Мандельштама – в тот первый раз. Все это Пастернак все чаще называл «скандальностью своего положения». Отвертелся от настойчиво предложенной ему негласной ниши «первого поэта». И в письмах: «Это страшно меня угнетает, и я чувствую себя виноватым». При этом – «живу я незаслуженно хорошо,.. с такой совершенною внутренней свободой,.. как я хотел, со всеми осложнениями и горестями…». Тут мостик прямо в центр далекого Тбилиси. В мемориальную квартиру Тициана Табидзе. Внучка поэта, Нина Асатиани, водила меня по комнатам старого дома, вспоминая искрометные истории: когда жизнь поэтов била ключом. Пастернака в Тбилиси зазвал поэт Паоло Яшвили. Оба они, Паоло с Тицианом, учились в той же Кутаисской гимназии, где и Маяковский. Великий футурист был тамадой на свадьбе Тициана. В этой квартире, за огромным столом с короткими ножками умещались и Есенин, и Маяковский, и Белый, и Мандельштам. В 1937 году погибнут оба жизнелюба-фаталиста, и Паоло, и Тициан – под присмотром Берии, тогдашнего грузинского руководителя. Пастернак тогда отправит телеграмму жене друга, Нине Табидзе: «У меня вырезали сердце. Я бы не жил, но у меня теперь две семьи – моя и ваша». С тех пор их семьи неразлучны. Когда на Пастернака свалятся все Нобелевские напасти, рядом будут Табидзе. Внучка рассказывает: «Доктора Живаго» он начинал писать на листах бумаги Тициана, которые дала ему вдова. Такие вот серебряные связи. Загадка: Сталин остался для Пастернака важной фигурой жизненного эпоса, смерть его для поэта, как высокая трагедия. Зато Хрущев останется ничтожеством, холуем, предавшим своего хозяина. Мифическая оттепель – у Пастернака ощущение одно: «Мне кажется, на этот раз сговорились меня слопать». За год до смерти Пастернак напишет Дмитрию Поликарпову, завотделом культуры ЦК КПСС: «Страшный и жестокий Сталин не считал ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону. Государь и великие князья выражали письмами благодарность моему отцу по разным негосударственным поводам. Но, разумеется, куда же им всем против нынешней возвышенности и блеска… Повторяю, писать могу только Вам, потому что полон уважения только к Вам и выше оно не распространяется». Но в «Докторе Живаго» дядя главного героя, бывший священник Веденяпин, не скрывает ненависти к «сангвиническому свинству жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель». Внучка поэта заметила однажды в интервью: о Пастернаке часто говорили, что он «очень ловко и легко сумел пережить сталинское время, но погиб от оттепели, от ее последствий». Но умер он от окружавшей пошлости. «Слово «пошлость» даже звучало во время его прощания с семьей. Он говорил, что рад тому, что покидает мир, полный пошлости».
* * * Первым названием «Доктора Живаго» было – «Смерти не будет». Потом – «Мальчики и девочки». Пастернак выстраивал ряд из четырех поэтов, которые по-настоящему отражают ХХ столетие. «Герой должен будет представлять нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским». «То, что было крупно и своевременно у Блока, должно было постепенно выродиться и обессмыслиться в Маяковском, Есенине и во мне. Это тягостный процесс. Он убил двух моих товарищей и немыслимо затруднил мою жизнь, лишив ее удовлетворенности». «Блок ждал этой бури и встряски». «Есенин к жизни своей отнесся как к сказке». Маяковский «в отличье от игры в отдельное разом играл во все – играл жизнью». И Пастернак не мог «избавиться от ощущения действительности как попранной сказки». Он написал для сказки жизни финал эпический. «Доктор Живаго» завершился строками стихов: «Вдруг кто-то в потемках, немного налево / От яслей рукой отодвинул волхва, / И тот оглянулся: с порога на деву, / Как гостья, смотрела звезда Рождества». «Судьба как будто берегла его для этой истории с Нобелевской премией, последующей скоротечной болезнью и смертью», – сказала внучка. «Как хорошо на свете! – подумал Живаго. – Но почему от этого всегда так больно?»
Российская газета – Федеральный выпуск N 27(8081)
Игорь ВИРАБОВ
|