click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Единственный способ сделать что-то очень хорошо – любить то, что ты делаешь. Стив Джобс

Творчество

УСПЕШНОЕ ПОРАЖЕНИЕ

https://i.postimg.cc/Y0SLc6Hg/f.jpg

(ВМЕСТО ВОСПОМИНАНИЙ)
Впервые публикую незаконченную работу. Полный текст далек от завершения, а к надвигающемуся восьмидесятилетию что-то о своей жизни рассказать хочется. Так что не обессудьте…

После семидесяти мое время начало утекать быстрее, и я иногда сравниваю себя с авторучкой, в которой кончаются чернила. Вдруг появилось желание написать воспоминания о прожитом, как бы подвести итоги. Но к моему удивлению то, что удается многим у меня не получилось.
Я был так увлечен жизнью, что не находил время на фиксацию ее событий; я не вел ни дневников, ни каких-то других регулярных записей. В результате многое забылось, а оставшееся в памяти похоже на дерево с опавшей листвой. Конечно, можно поднапрячься и украсить оголившиеся ветви свежепридуманными подробностями. Но я не стал этого делать. Даже в своих, так называемых художественных текстах я избегаю описания всего, что впрямую не связано с отношениями выдуманных мною героев. В кибернетике, которой я занимался много лет, широко распространен метод «черного ящика». О внутреннем устройстве такого «ящика» ничего не известно, и судят о нем, сравнивая то, что входит в «ящик» с тем, что появляется на его выходе.
Загрузив в мясорубку куски мяса и получив на выходе фарш, понимаешь, что в этом «черном ящике» находится перемалывающее устройство, эффективность работы которого определяется по качеству и количеству фарша. По аналогии, о человеческих качествах и других особенностях моих героев читатель судит по их поведению в придуманных мной обстоятельствах.
Многим кинематографистам известна легенда о том, как Тонино Гуэрра на спор с Феллини написал сценарий длиною в одну фразу. Вот он этот сценарий: «Красивая женщина дождалась, когда на экране телевизора от земли оторвалась ракета с космическим кораблем и сразу же кому-то позвонила: «Он уехал, приезжай». Кто эта женщина? Кому она позвонила? Что связывает этих людей? Гуэрра не отвечает на эти вопросы, давая возможность каждому придумать свою версию событий. Убежден, что самые подробные авторские объяснения менее эмоциональны того, что разыгрывается в воображении каждого, кто услышал эту лаконичную историю. Нечто похожее происходит с большинством мужчин, увидевших полуголую женщину, – все они мысленно дорисовывают части ее тела, скрытые одеждой, и результат оказывает на них более чувственное воздействие, чем если бы они увидели эту же женщину полностью обнаженной.
Упомянув о «космическом» сценарии Гуэрра, я вспомнил о его приезде в Москву зимой 2012 года. Он пришел ко мне в гости с женой Лорой и искусствоведом Паолой Волковой. Сразу же как они вошли, я обратил внимание на то, что знаменитый гость чем-то озабочен. Он был погружен в себя и позже, среди моих друзей, которых за столом набралось человек двадцать. Было шумно – количественно преобладавшие бакинцы громко делились впечатлениями от поданной на стол еды.
Гуэрра не притронулся к тому, что лежало в его тарелке и довольно долго молча наблюдал за групповым актом чревоугодия; наконец, он не выдержал.
– А вы не хотите, чтобы я вам что-нибудь рассказал? – и мне стала понятна причина его озабоченности – великого старика беспокоило, что за отпущенный ему срок он не успеет поделиться с людьми тем, что накопилось в его памяти. Вопрос Гуэрра, переведенный на русский Лорой, не сразу прервал гомон за столом – большинство присутствующих толком не знало, кто такой Тонино Гуэрра. Но когда он заговорил о Мастроянни, все умолкли.
Мы услышали в этот вечер несколько замечательных историй, к сожалению, я запомнил только две.
– Феллини озвучивал очередной фильм, – как большинство глуховатых людей Гуэрра говорил негромко, – к окончанию смены я приехал на Чинечитту за Мастроянни, чтобы вместе поужинать. Работа была почти закончена, оставалось записать одно слово. Я прошел в зал озвучивания и, чтобы не мешать им, уселся в дальнем углу. Как я уже сказал, Марчелло должен был произнести в микрофон одно единственное слово: «Си» (да, по-русски). Он это сразу же сделал со свойственным ему обаянием, словно ответил на вопрос приятного ему человека. На это мягко прозвучавшее «да» Феллини ответил твердым «нет!», Марчелло тут же с готовностью предложил ему другой вариант; на этот раз он произнес «да» так, будто согласился переспать с несимпатичной ему женщиной, – лицо Гуэрра в этот момент исказила гримаса отвращения и мужская часть московско-бакинского застолья восприняла это с пониманием, видимо, каждый хоть раз побывал в этой ситуации. – Феллини отверг и это предложение, – Гуэрра возбудился от воспоминаний и заговорил громче, – потом еще одно, еще, еще… так продолжалось минут сорок. Все устали. Феллини посмотрел на Мастроянни, как на заклятого врага и попросил его выйти; меня он словно не видел. Мы покинули зал. Минут через двадцать он позвал Мастроянни назад; я поплелся следом и занял свое место в углу.
Феллини подошел к Мастроянни, стоявшему у микрофона, «Сделай это так», – в эту минуту он был похож на мальчишку, нашедшего, наконец, ответ на давно мучившую его загадку, – «сожми бедра изо всех сил и напрягись так, будто очень хочешь пукнуть, но не получается». Тут Гуэрра ухватился обеими руками за край стола и выдавил из себя очень сиплое «си», возникло ощущение, что этот звук раздался не изо рта. Все рассмеялись, Гуэрра повеселел.
– Он ведет себя неприлично, – довольно громко возмутилась моя давняя бакинская знакомая; в последние годы она много ездила по миру и считала себя знатоком всего заграничного. Я не стал ей возражать, чтобы не привлекать внимания, и попросил Гуэрра рассказать что-нибудь еще. Он охотно согласился и сразу же погрустнел, видимо, чтобы настроить нас на менее веселый лад.
Мы притихли. Наконец он заговорил.
– Последний раз я встретился с Марчелло в больнице, за три дня до его смерти. Он был удивительно спокоен. «Очень не хочется умирать, Тонино», – сказал он как о какой-то кратковременной малоприятной поездке, – жизнь дала мне очень много…, – тут он улыбнулся и после небольшой паузы добавил: «Но и я дал ей немало». Видно было, что эта фраза ему понравилась и он повторил ее…, – Гуэрра прокашлялся, чтобы придать твердость вдруг задрожавшему голосу, – смысл этих слов дошел до меня только через несколько месяцев, уже после его смерти. Перебирая в памяти события жизни Марчелло, я вдруг понял, что он вел с ней игру «на равных»: получив, как в теннисе, от нее мяч, он отправлял его в неожиданном направлении, чтобы жизни было не просто принять эту подачу, потом еще, еще он заставлял ее побегать и в результате получилась игра, которой любовался весь мир.
Гуэрра оглядел сидевших за столом, как бы проверяя их реакцию, и остановил взгляд на мне.
– Конечно, это одна из версий… Может быть, он имел в виду что-то другое… не знаю…
Тут кто-то, по-моему, Женя Попов, в порыве чувств предложил выпить в память о Мастроянни. Все дружно взялись за рюмки, несколько человек встали. Гуэрра с удовольствием тоже выпил с нами, видно было, что мои друзья начали ему нравиться. Он рассказал что-то еще, но, увы, я не запомнил; и вскоре Лора увезла его домой.
Застолье длилось еще несколько часов и спровоцированный воспоминаниями Гуэрра, я рассказал друзьям об одной из своих встреч с Мастроянни.
Летом 1988 года Никита Михалков ставил в Teatro di Roma спектакль по мотивам фильма «Механическое пианино» и я на месяц прилетел в Рим, чтобы поработать с ним над сценарием «Сибирского цирюльника». Он жил в квартире главного режиссера театра, куда-то надолго уехавшего. Просторные апартаменты занимали пол-этажа старинного особняка на пьяцца Ронданини. Михалков привез меня на эту квартиру, я оставил чемодан в отведенной мне комнате, и мы отправились ужинать. Зная мое пристрастие к морепродуктам, Никита заказал столик в рыбном ресторане.
Мы вышли из подъезда на уютную прямоугольную площадь, с четырех сторон ограниченную пяти-шестиэтажными старинными зданиями.
Смеркалось, на первом этаже дома, расположенного наискосок от «нашего», зажглась зелено-голубая вывеска. Заинтересованный в том, чтобы поесть, не тратя время на длительную поездку по воскресному Риму, я спросил Михалкова, что там расположено.
– Какой-то ресторан, – буркнул он в ответ, – садись.
– Рыбный?
– Не знаю.
– Может посмотрим?
Тут он взорвался.
– Заказан лучший рыбный ресторан, а тебя (то есть меня) тянет в какую-то дыру, о которой никто из моих (то есть его) знакомых ничего не говорил.
Но я все же настоял на своем, мы заглянули в этот маленький ресторанчик… и ели в нем весь месяц, пока я жил в Риме – так вкусно и дешево нас кормили. На следующий день Никита привел туда актеров своего спектакля во главе с Мастроянни. За прошедшие тридцать лет я побывал в этом ресторане еще один раз, приехав на Римский кинофестиваль в 2002 году.
Он все еще был популярен из-за послерепетиционных ужинов Мастроянни пятнадцатилетней давности. (Интересно, как идут дела сейчас, и жив ли хозяин? Имя его я забыл, отношения с Михалковым сейчас не те, чтобы спросить; еще три человека, которые могли бы помнить, умерли).
Михалков неплохо говорит по-итальянски, и я редко вмешивался в его беседы с Мастроянни, в которых почему-то часто звучало слово «маскальцони» (засранец). Но однажды и у меня завязался разговор с Мастроянни – он очень удивился, когда я сказал, что мне нравится Фэй Данауэй, героиня фильма «Бонни и Клайд».
– Тебе нравится эта женщина? – Мастроянни впервые с интересом посмотрел на меня. – Не может быть?!
– Почему? – в ответ удивился я (мы говорили на английском и моих знаний хватало, чтобы я задал этот вопрос).
– Потому что она чудовище!
Если бы я писал воспоминания, то обязательно рассказал о том, как он объяснил свое отвращение к женщине, с которой несколько лет был в гражданском браке. Но у меня другие намерения и надеюсь, что рано или поздно они прояснятся тем, кто продолжит чтение этого текста.
В 2012 году я по примеру Мастроянни решил усложнить отношения с жизнью и в семидесятитрехлетнем возрасте вступил в открытый конфликт с людьми, захватившими власть на моей родине. Жалею ли я об этом? Нет.
Правильно ли я поступил? Не знаю. Стала ли моя жизнь интересней? Несомненно.
Из-за проблем, на которые я себя обрек, изменилось привычное течение жизни. Пришлось отказаться от многих удобств и привилегий, прервались отношения с людьми, долгие годы считавшихся моими друзьями и единомышленниками, возник новый круг знакомых. Жизнь стала более интенсивной, как в молодости.
Придуманное мною название «Успешное поражение» основывается на той банальной истине, что жизнь каждого из нас рано или поздно терпит поражение от смерти. И невольно возникает вопрос: можно ли сделать это поражение более-менее успешным? Если, конечно, существует какой-то объективный способ оценки этой успешности.
Для кого-то самым важным в жизни является карьерный успех. Многие стремятся заработать побольше денег. Третьи посвящают жизнь семье и детям. Вызывают уважение те, кто жаждет творческих достижений. Но большая часть человечества тратит жизнь на добывание средств к существованию. Слава богу, я избежал этой участи и оказался среди тех счастливцев, про кого Конфуций сказал: «Выбери себе работу по душе и не проработаешь ни одного дня в жизни».
Из возможностей, которые предоставляла мне жизнь, я выбирал наиболее интересные, и единственным ограничителем моих увлечений была и остается совесть. К сожалению, не всегда удавалось удержаться, и я переступал черту мною же обозначенную. То, что осталось в памяти, не поддается воздействию времени – стыдно так, будто это произошло только что…
Я родился в 1939 году, по китайскому календарю в «год кролика». Но год у китайцев начинается не с первого января – в 1939 году он наступил у них 18 февраля. И, появившись на свет 5 февраля, я числюсь у китайцев рожденным на год раньше, в «год тигра». Всего 13 дней я прожил в «тигрином» году, но это навсегда определило двойственность моей натуры: всю жизнь я пытаюсь поддержать в себе «тигриные» качества, будучи по сути «кроликом». Шутки шутками, но первые двадцать четыре года жизни на окраинной бакинской улице (нравы ее описаны в повести «На 9-ой Хребтовой») вынуждали меня регулярно подавлять в себе природную робость, и это, как говорила покойная мама, «выходило мне боком». Инерция «боевого» поведения в молодые годы оказалась довольно стойкой и до сих пор влияет на мои отношения с внешним миром.
Говорят, в Париже продают особые весы – когда вес человека достигает ста килограммов, они исполняют «Траурный марш» Шопена. Со мной это произошло в сорок два года, еще тридцать пять лет я набираю почти по килограмму в год. Но для обладателя стадвадцатипятикилограммового тела я продолжаю вести довольно подвижный образ жизни: с десяток моих собутыльников ждет меня в разных городах мира, и я стараюсь не обмануть их ожиданий. (Собутыльниками мой отец называл тех, с кем регулярно выпивал на протяжении многих лет. Я помню имена этих людей – без особой симпатии они часто упоминались моей мамой. Она не считала этих людей друзьями отца, и, действительно, этих представителей разных профессий и национальностей объединяла лишь тяга к регулярным многочасовым застольям).
В отличие от отцовских, в число моих собутыльников входят и мои ближайшие друзья. Дух тех из них, кто уже покинул нас, витает над столом при всех наших встречах, – мы пьем за них, как за живых и с удовольствием роемся в прошлом, часто повторяясь; к примеру, выпивая за Кямала Манафлы, знаменитого бакинского кларнетиста, по прозвищу Глыба, мы регулярно вспоминаем историю о том, как однажды под утро он случайно встретился на улице с Рудиком Аванесовым и, в ответ на жалобу Рудика по поводу сильной головной боли, с искренней убежденностью сказал: «Но мы же для этого пьем, Рудик, чтобы утром можно было бы полечиться». И повел слегка сопротивляющегося Рудика в ближайшую хашную. (В Баку моей молодости эти заведения работали с пяти утра).
Кямал не раз говорил, что посвятил свою жизнь друзьям: «Кто может сказать, что позвонил мне ночью и предложил пойти выпить и я отказался? Нет такого человека!» И он не врал, мир его праху: мы не раз поднимали его с постели посреди ночи…
Не знаю, как бы повел себя мой отец, умудрившийся не участвовать ни в одном из важных событий двадцатого века, но мама до самой смерти в 1977 году не смирилась с советским режимом, убившим ее отца в 1937 году, и не скрывала своих взглядов от меня и брата.
Летом 1945 года она повела нас на Приморский бульвар. Обычно прогулки с мамой нас очень радовали. Но в то августовское воскресенье наше пасмурное настроение явно контрастировало с ясной солнечной погодой.
Утром за завтраком мы поспорили с братом из-за нескольких печений «коровка» – никак не могли их поделить. Выяснение отношений продолжалось и после нескольких маминых просьб угомониться. И тогда, следуя мало кому известной «немецкой» системе воспитания, она сгребла печенье в кучку и выбросила в мусорный ящик. Мне было шесть лет, брату десять, и мамин поступок так нас потряс, что больше мы никогда не спорили из-за еды – мамина «немецкая» система действовала безотказно.
На бульваре было празднично и весело – всего три месяца как закончилась война и люди наслаждались мирной жизнью. Под парашютной вышкой играл военный оркестр, окруженный толпой любителей духовой музыки. Над морем парил большой белый дирижабль с красной надписью: «Мы победили».
Чтобы как-то утешить нас мама купила нам по воздушному шарику у старика армянина, который торговал еще пирожками с повидлом.
– Горячие пирожки, – выкрикивал он пронзительным фальцетом, – чересчур горячие!
Качество пирожков вызвало у мамы серьезные сомнения, но все же она купила несколько штук. Мы сразу же не споря их съели и, повеселев, пошли смотреть на пленных немцев, строивших громадное здание Дома Правительства.
По дороге на стройку мы обратили внимание на странное каменное сооружение посреди просторной площади.
– Это трибуна, – объяснила мама, – во время парадов и демонстраций на ней стоит правительство.
– А зачем там решетка внизу? – спросил я, уже тогда проявляя нездоровый интерес ко всему, что связано с нравами власть предержащих. Мама посмотрела на зарешеченную арку в нижней части трибуны и усмехнулась.
– Сперва они стоят на трибуне, а потом их сажают за решетку.
– За эту? – не отставал я.
– Не обязательно. Решеток в стране много.
Смысл сказанных мамой слов до меня «не дошел», но почему-то я насторожился и ощущение, что с мамой что-то не то, росло во мне из года в год. И шестого марта 1953 года, в день смерти Сталина, я высказал все, что о ней думаю.
В восьмом классе я был самым младшим по возрасту и не успел вступить в комсомол вместе с одноклассниками – не хватило полгода до полагающихся четырнадцати лет. По этой причине я не был допущен на собрание, на котором обсуждалось персональное дело моего соседа по парте Фимы Зарубинского. Второго марта он пришел в школу со страшной новостью: тяжело заболел товарищ Сталин! Так как, по общему убеждению, это было невозможно, классная руководительница помчалась к директору школы. Фиму строго допросили и выбили из него признание: о болезни Сталина он узнал от отца, который по ночам слушал радиостанцию Би-би-си.
За распространение враждебной пропаганды Фима единогласным решением был исключен из комсомола и три дня был самым презираемым человеком в школе. Четвертого марта советское радио сообщило о болезни вождя. Шестого марта в шесть часов вечера было объявлено о его смерти.
Трагическое известие застало меня и моих друзей Джахангира, Акифа, Алиагу и Бориса (всех их, увы, уже нет в живых) во дворе. С трудом сдерживая душившие меня рыдания, я побежал домой. Мама жарила картошку, папа недавно вернулся с работы и по обыкновению лежал на продавленном кожаном диване с какой-то книгой. Они уже знали о горе, постигшем страну, и меня поразило их спокойствие, граничащее с безразличием.
Мама, перемешивая картошку в сковородке, громко, чтобы услышал тугой на ухо отец, произнесла фразу, оскорбившую мои чувства до глубины души: «Усач дал дуба! Кто бы мог подумать!» На азербайджанском ее слова прозвучали мягче, но не менее непочтительно к великому вождю. Такое я ей простить не мог! И срывающимся от возмущения голосом, я сказал то, что накопилось в моем пионерско-комсомольском сердце.
– Я давно знаю: ты нас не любишь!
Мама посмотрела на меня с печальной улыбкой.
– Кого «вас», сынок?
– Всех! Советскую власть!
Мы встретились взглядами, и она поняла, что спорить со мною бессмысленно. Павлик Морозов был в те годы любимым героем советских детей. Она приобняла меня свободной левой рукой.
– Мы поговорим с тобой об этом, когда ты вырастешь. Ты многого не знаешь...
– Никогда, – я резко сбросил с плеча ее руку, – никогда я не поверю, что наша власть плохая.
В кухне появился отец.
– Я же просил, – упрекнул он маму с несвойственной ему строгостью, – не вести такие разговоры при детях. Ты всех нас погубишь.
Он погладил меня по голове и вздохнул.
– Смерть есть смерть, и мальчика понять можно…
Основания для соблюдения конспирации у папы были: в сорок четвертом году к нам прибежала перепуганная управдом Борзова.
– Ваш Рустам собрал детей и говорит им, что радио врет: если Гитлер такой дурак, то как он до Москвы дошел?! Я вас очень уважаю, Фатьма Алекперовна, – управдом, как и многие, главным человеком в нашей семье считала маму, и не обращая внимания на отца, адресовала свои упреки ей, – но за такое и посадить могут!
В сорок четвертом году мне было пять лет и, конечно же, я делился с друзьями информацией, почерпнутой из домашних разговоров. Понимала это и Борзова – в словах худющей управдомши явственно звучала угроза в адрес родителей. Но мама не зря говорила, что Борзова приличный человек – получив от папы четвертинку водки, она успокоилась взамен на обещание строго меня наказать.
Неизвестно, как закончился бы мой идеологический конфликт с мамой в день смерти Сталина, если бы не прибежала Сара Лазаревна, мамина подруга из соседнего двора. Прикрыв за собой дверь, Сара Лазаревна стерла с лица траурное выражение и бросилась обнимать маму.
– Бог есть, Фатимочка, и он все видит!
Папа начал подавать ей знаки не откровенничать в моем присутствии, и сметливая Сара Лазаревна тут же восстановила на лице скорбную мину.
– Конечно, конечно, Ибрагим Ахмедович, – разве я не понимаю… смерть товарища Сталина огромное горе и невосполнимая утрата.
– Вы правы, Сара, – перебила ее мама, – но теперь многое изменится в лучшую сторону.
Отец осуждающе покачал головой и увел меня из кухни.
По необъяснимой демографической причуде в нашем и соседних дворах поселилось много евреев. И выше, и ниже нашего квартала за редким исключением жили азербайджанцы. Почему евреи, переселившись в Баку в двадцатые годы, выбрали для жилья именно наш квартал, понять было трудно. Но как бы то ни было, когда я подрос, они уже воспринимались как коренные бакинцы. И о том, что Витбурги по национальности евреи я понял только в сорок девятом году, когда Сара Лазаревна обратилась к маме с просьбой написать письмо на имя Сталина. Ее направили евреи нашего квартала – мама, не будучи по образованию юристом, имела репутацию человека, умеющего писать «правильные» письма в высокие инстанции. Сказывалось то, что, проработав два года директором детского дома, она в конце войны какое-то время занимала довольно высокую должность в нашем райисполкоме, но уволилась, когда первый секретарь райкома потребовал, чтобы она вступила в партию.
Как только Сара Лазаревна заговорила о письме, мама выставила меня из комнаты. Но я успел услышать имя товарища Сталина, которого к этому времени горячо любил, и поэтому, оказавшись за дверью, начал подслушивать их разговор.
Оказалось, что Сталин обвинил евреев Советского Союза во враждебном «заговоре» и намеревался выслать их в Сибирь. В сбивчивом рассказе Сары Лазаревны несколько раз прозвучали два имени, Голда Меир и Жемчужина; как ни странно, я запомнил их на всю жизнь.
Значительно позже, продюсируя документальный фильм Павла Финна и Семена Арановича «Большой концерт народов, или Дыхание Чейн-Стокса», я познакомился с документами, подтверждающими информацию, подслушанную мною в четырнадцатилетнем возрасте: посол Израиля в СССР Голда Меир вскоре после своего приезда в Москву пошла в синагогу, где собралась большая толпа верующих евреев, выразивших ей свою радость по поводу создания еврейского государства. Еще через несколько дней на правительственном приеме к ней подошла жена Молотова Жемчужина и заговорила не на английском, которого не знала, не на русском, которого не знала Голда Меир, а на идише – его они знали обе.
– Я дочь еврейского народа, – гордо сказала Жемчужина и этого оказалось достаточно, чтобы она вскоре оказалась в тюрьме. Тогда же закрыли еврейский театр и издательство. А годом раньше, в Минске, был убит Михоэлс и начались аресты членов еврейского Антифашистского комитета.
Политически подкованная мама поделилась с Сарой Лазаревной слухом о недавнем обращении к Сталину группы известных деятелей культуры и науки с просьбой разрешить всем евреям поселиться в Крыму. Сара Лазаревна пришла в ужас. И в мамином письме к вождю было особенно отмечено, что никто из «наших» евреев переселяться в Крым не намерен, потому что им очень хорошо живется в родном Баку.
Неизвестно, дошло это послание до адресата или нет, но еще много лет на нашей улице существовал миф о том, что именно мамино письмо спасло бакинских евреев от переселения в Сибирь. (Общеизвестно, что Сталин через несколько лет вернулся к своему намерению массовой депортации евреев в Сибирь и реализации этого тщательно подготовленного плана помешала только его смерть).
В пятьдесят четвертом году был реабилитирован и вернулся в Баку мой дядя Фуад, родной брат отца, проведший в лагерях под Иркутском пять из десяти, к которым был приговорен «за космополитизм». Известный психиатр и психолог, он вернулся из заключения довольно пожилым человеком, но за оставшиеся у него годы создал в Азербайджане научное направление, связанное с психологическими особенностями биллингвизма. Сегодня это направление психологии, связанное с обучением в двуязычной среде, утрачивает актуальность, но тогда русскому языку во всех национальных республиках учили одновременно с языком коренного населения и труды дяди имели широкое распространение.
Уже после распада СССР, роясь в открытых, наконец, архивных материалах, мой друг историк Джамиль Гасанлы нашел факты о том, что дядя Фуад находился под колпаком органов с середины тридцатых годов и несколько раз был совсем близок к «посадке». В романе «Солнечное сплетение» я рассказал об одном случае из его жизни. Привожу цитату: «В годы войны дядя Фуад работал главврачом городского сумасшедшего дома на Магазинной улице. В сорок втором году за ним приехала машина из НКВД. Поднятый с постели среди ночи, он попрощался с родными, которые были убеждены, что его увозят навсегда. Но его вместо НКВД привезли к сумасшедшему дому, которым он руководил и, бедняга, к своему ужасу, увидел над крышей своей больницы белый флаг. Началось расследование «по горячим следам» и выяснилось, что сумасшедшие, узнав о прорыве немцев в сторону Баку, поспешно сшили из четырех простыней белый капитулянтский флаг, чтобы немецкие бомбардировщики, увидев его, не сбросили бомбу на их больницу».
Дядя Фуад никогда не рассказывал о своей лагерной жизни. И все же первые сомнения в справедливости советского строя зародились у меня во время встреч с ним. Этот умнейший немолодой человек подолгу беседовал со мной как со взрослым человеком. Его сдержанное неодобрение того, что восторженно принималось всеми (и мною в том числе), постепенно оказывало на меня оздоравливающе воздействие – я научился видеть не только то, что утверждала пропаганда. Но поистине шоковое впечатление на меня произвел доклад Хрущева на двадцатом съезде. Мама была права, я плохо знал государство, в котором жил.
К поступлению в институт я полностью освободился от своих детских заблуждений. И, как многие неофиты, стал яростным критиком советской власти. Это испугало отца, очень осторожного в своих высказываниях.
Послереволюционные события так врезались в его память, что он, как говорила мама, «держал язык за зубами» всю жизнь. Думаю, что и среди своих собутыльников, казалось бы, проверенных за долгие годы совместных возлияний, он избегал откровенных разговоров.
Единственное место, где отец позволял себе относительную свободу, был наш двор. Летними вечерами, пока живущий в соседнем дворе грузин – парикмахер Шакро сбривал на его лысой голове узкий венчик    волос за ушами, а дядя Зяма (отец Бориса Фридмана) и другой наш сосед, автоинспектор Ибадулла в неизменной желто-оранжевой полосатой пижаме, внимали ему, сидя на опоясывающем двор открытом балконе, отец громко комментировал то, что напечатано в свежем номере газеты «Правда».
– Дела Молотова плохи, – к примеру, заявлял он с безапелляционной уверенностью, восхищая Зяму, Шакро и Ибадуллу умением прочитать в главной газете то, что в ней не было написано.
– В перечне участников последнего заседания политбюро фамилия Молотова перенесена со своего обычного после Сталина места на четвертое, – объяснял папа, и они утыкались в свои экземпляры газеты, которую, будучи в отличие от него коммунистами, ежегодно выписывали.
Папа никогда не ошибался. Внимательно читая официальную хронику, опубликованную в «Правде», он знал о положении дел в «верхах» не хуже тех, кто по ночам слушал «вражеские» радиостанции. Но ни с кем, кроме соседей, своими наблюдениями не делился. Бедный папа так и прожил всю жизнь в идеологическом панцире, сковывавшем каждое движение его души. И это было главной причиной того, что настоящей близости у нас не было. Как-то я спросил маму, почему она в девятнадцатилетнем возрасте, поступив после рабфака в университет вышла замуж за человека, который был старше на семнадцать лет и далеко не красавец.
– За мною многие ухаживали, но в основном это были выдвиженцы, приехавшие в Баку из сельских районов. А мне хотелось, чтобы отцом моих детей был интеллигентный человек из хорошей семьи. Дед твоего отца был юристом с петербургским образованием и имел в Шемахе адвокатскую контору. А твой дед работал в городской управе и, если бы не революция, имел все шансы ее возглавить.
Мама считала папу неудачником: однажды я услышал, как она упрекнула его в этом, в ответ на какую-то реплику папы она сказала:
– Какое это имеет значение? Твои друзья давно академики и профессора, а ты всю жизнь и.о. доцента.
Собиравшийся в гости к дяде Фуаду папа сдержанно возразил:
– Мои друзья давно расстреляны и посажены, а те, о ком ты говоришь, просто сослуживцы.
Имена репрессированных друзей и родственников папа упоминал неохотно, сам же выжил только потому, что старался со всеми ладить и уступал занимаемую должность любому, кто на нее претендовал. Он и в дверь первым никогда не входил, пропуская вперед даже ребенка.

(Окончание следует)


Рустам ИБРАГИМБЕКОВ

 
Сергей Суворов

https://lh3.googleusercontent.com/mUQERRD4zPYMVZ4y8WrMn2b6v5fyuxwSD7wTvYBJ244vjVzp0oX6xjvkyGNfnfXiQBZIr4fRvwhuDSCNHf1CbA9niGQMzgDKSzS4ZXY2t2yMYmCjSWsj4qwuJl9Xeg98btOxJAPFv3hJD9e600eR6klSrGXLxL1xWZDN3wjaQeIBKi3hqQ3rslepY5zdweGGkfFBXSoNsXFy1pJyOECA1GOKtl2w6q-ols5boKDulsKZvPz_8MXPj0t2VTtmS4mx_g-xrHU1MTbm3bwVGGpA4Xn9rDSKO5Bhrz9lG4wdvJtKbuyTE8ngUNTuUZtmLU0w0h6CUqBThh81oRhMtYaAK_h7TbIPBOWWtqVzbwb5XzmQJFtdt054NB4nqSSot8CcS5Q-jfbMdhTvtbnn4TGhh3LLB9-XYg4d-6AMxRiZn5yCJIFO_rCBzNyybG47gqaWm1EBiHg-QqWME6prDH1jCnx_ZFMD_lj8wUgLrdLJpNT57nhMu4IVtfYEVr6oAhrWWYtDq_n4UhUHifWNFdFGhy0cmGu5yZxnkrfSU7wy1CeY4g9nUE6OepQpRUyJwtKIfVEoreV7KjyxFZiWVzqtUox7QYn1VqUbYgsPVfwVbM3Mk39_cVA24L5kBFSXSBOiqzLupEmh7o8fxgj50sRAUz9u=s125-no

Сергей Суворов – математик по образованию, романтик и лирик по призванию. «Мне посчастливилось родиться в Ленинграде и жить в Петербурге. Между походами и путешествиями удовлетворяю любопытство в области искусственного интеллекта в компании филологов и лингвистов, пытаясь понять природу языка. Попутно пытаюсь изображать из себя барда и поэта, предпочитая исполнять хорошие стихи и песни других авторов».


Стихотворения

***
Между взлетом и посадкой
жизнь висит на волоске.
В небе след такой же краткий,
как на море на песке.

Не взмахнуть крылом подбитым
в цепких лапах у пике.
Никогда не будут квиты
жизнь и смерть здесь на Земле.

Ну а Там душа свободна.
Там душа чиста, светла.
Там, как дети беззаботна,
с Богом встретиться смогла.

Почему так обжигает,
если кто-то рухнул в Там,
долго не ходя по краю,
не сказав «прощайте» нам.

***
Как багетно, с изяществом взяли в полон
рамы окон стеклянную хрупкость песка.
А за ними стоят, одурманены сном,
одиночество чье-то и чья-то тоска.

От мороза мутнеет оконный зрачок,
и пошел возрастными морщинами дом.
Только память о том, как он многое мог
зарумянит фасад предзакатным лучом.

***
От телефонов в черной рамке
тучнеет книжка записная.
Для нового страничек жалко,
для прошлого едва хватает.

Диетами воспоминаний
листы иссохлись с именами.
А в памяти – девчата, парни
с еще живыми голосами.

Не гаджет – выведи попробуй
наколку адреса из книжки.
Костлявая косой без злобы
нас в рамки ставит часто.
Часто слишком.

***
Поцелуя привкус терпкий
показался сладким медом.
Я узнал тебя Эвтерпа,
начала ты с Гесиода.

А потом следы помады
оставляла на невинных,
превращала в Геростратов,
славу ищущих в руинах.

Приходила ты незвано,
целовала ты без спросу
всех, и даже бесталанных,
оставляя голых, босых.

Как последний шизофреник,
я сумел тебя сконфузить –
я оставил тебе денег,
как гетере, а не музе.

***
Нева раскололась мозаикой льда,
в залив скоро смоет коросту зимы.
Потянется Ладоги дар по пятам –
прокуренный лед. Он лохмат, неумыт.

Еще до весны целый месяц иль два,
еще так прохладно нам шапки ломать.
Весна не царевна, лягушка пока.
Но чувствуешь царские корни и стать.

***
Обнажена тоска осенней непогоды,
не остудит горячечность любви не первой.
Любовь звучит апофеозом мощной коды,
в ней жизни смысл пульсирует предельно нервно.

Не попадая в такт предписанных приличий,
кураж осенний часто грешен аритмией
последних чувств, что по-предательски курлычут.
Природа и любовь – две родственных стихии.

***
Вчера я взял и вышел из себя.
В себе давно мне было неуютно.
Без слез, без панихиды, не скорбя,
побрел туда, где тихо, малолюдно.

Ушел во тьму, в чем мама родила,
точнее в том, что от меня осталось.
Не Себастьян – промазала стрела.
Не Прометей, наказанный за жалость.

Себя оставил там же, где нашел.
На произвол слепой судьбы оставил.
Мне налегке привольно, хорошо.
Ответственности груз теперь не давит.

Известно – жизнь не терпит пустоты
и свято место пусто не бывает.
Законы верности себе просты:
решишь в себя вернуться – поздно, занят.

***
Просыпаюсь под твой не проснувшийся смех
Умываюсь улыбкой твоей. Упиваюсь.
Приползли холода. Скоро выпадет снег.
Упадет и мгновенно растает, раскаясь.

Нам причуды природы теперь не страшны.
Не пугает бессмысленность поиска смысла.
Нашей встречи заслуга не больше вины,
в ней печаль над разлукой издевкой нависла.

***
Не рухнет небо. Время не замрет.
Плита придавит то, что было телом.
Все впредь и вновь. И свой всему черед.
И сколько б ни успел, все мало сделал.

Засохнет древо, обветшает дом.
И сыновья своим займутся делом.
Пришли нулем и голыми уйдем.
Но как же хорошо. На свете. Белом.

***
Сколько нужно смертей пережить,
чтоб душа размягчилась от боли,
чтоб в своей безразличной тиши
ребра сердце по швам распороли?

 
Миниатюры

https://lh3.googleusercontent.com/l1blG45eYy3Kffwe4MpUeqZDgm9pR39Y8hJSEVX1a-rOu-9Nn0m7L-x9DTDGfxsDXSz7bVXKJmo8VlDb3DMHrAUn7Zh4jjLwloarEYJWD1Uc9AyuNhI9n_nrOmrWYQ6su5Bmn9_fx3VTca7BxRm0S9nBYYRPL8uGbYC3Xaxr2HzzPti70WyIy7T-vAotaHzRZiQAIfOza4bqrQ50mGUnWwwCLnS9lQZfxgaA6H-Nwr-F5mgif8hE8bqCtoY8nolzQNZmYEtQ7_MX-8ONAtYIz2vFRqd3l4dvUh2HTk-9TqOnoiyOty5CscFqPyIil-QFCarPOjmIfWgG-6rCImmPIRENTWPKXV5NlF7w1udk-0qhmrynTvx-mYZeV_9Ayb4sGdizlCpUk6sLvJfLLJIIfxIwmIbyesPbUSEWv9Oh4ha96xCabgVw_3loVHKkfoar8Ub_nuv_EUZnJvxy5eTeebpW1sPtRhnJ6x6ATKeumMV0p7AABPexm-9OiG0dAn_dh_seez0DsEgSeXEyQTzH3JxG4FbAgTZwXByMDODAVrhgrIG4ZB_tMQyPFt6K7zHQpoNUzIn_OlyeC-s_fiBUyNd_cHM8kjcLG2WmskWQmFR2XKXchYSRWv41R_PahXA=s125-no

Культуролог, актер и режиссер Дмитрий Девдариани с 2002 года живет и работает в Лондоне. За это время он поставил свыше 50 спектаклей, среди которых первая театральная постановка «Соляриса» Станислава Лема на английском языке, «Антигона» Софокла, «Дядя Ваня» и «Антон Павлович шутит» (по одноактным пьесам А.П. Чехова), «Бегущая по волнам» и «Искатель приключений» А. Грина, последняя в переводе Девдариани на английский при поддержке Музея А. Грина в Феодосии, мюзиклы и многое другое. А началось все с постановки им пьесы Станислава Лема «Окно» силами молодежной труппы театра им. А. Грибоедова, созданной Л. Джаши в середине 90-х. В 2001 году в Театральном подвале на пр. Руставели с успехом прошла его пьеса о Ван Гоге «Ухо».
Д. Девдариани снимается в фильмах, играет на сцене, пишет стихи, рисует, преподает актерское мастерство в Академии «Музыка Нова». Из последних его наград можно назвать Приз за лучший театральный спектакль («Женитьба» Гоголя) фестиваля искусств «Центральная Азия», Лондон, март-апрель 2017 г., а также II место в контексте рисунка на фестивале «Звезды Альбиона» (февраль 2018 г.).
Публикуемые пьесы написаны автором в возрасте 22 лет.

ПОСЛЕ КАЗНИ
ЖАННЫ д’Арк

Действующие лица:
Монашка
Юноша
«Жанна д’арк»
Голос режиссера

Франция. Площадь, посреди которой горит огромный костер, поглотивший Жанну д’арк. Народ уже разошелся. Неподалеку от костра Монашка и Юноша.

Монашка: Вы влюблены в нее?
Юноша: Я любил ее всем сердцем!
Монашка: Я заметила вас в толпе, ваши глаза рассказали обо всем. Вы знали ее?
Юноша: Только издалека, сестра. Слышал о ее славных делах, знаю, как она говорила с инквизиторами... (Плачет).
Монашка (подходит ближе): Не плачьте, она была недосягаема для вас, и не только для вас. Она была святой!
Юноша (радостно): Вы верите в это?!
Монашка: О да! Она говорила со святыми, и слышала голоса ангелов. Она действовала только по их указаниям.
Юноша: Сестра!!
Монашка: Умоляю вас, тише! Нас могут услышать.
Юноша: Никого нет. Даже палачи оставили этот костер... Боже, бедняжка! (Снова слезы). Ее боль была невыносимой. Она так кричала! А жадный огонь...
Монашка: Огонь лишь слепая стихая. Она вознеслась.
Юноша (с надеждой): Вознеслась?
Монашка: Она теперь беседует с ангелами.
Юноша: Но только что она была земной, страдающей женщиной, ее можно было обнять! Под мужской одеждой скрывалась удивительная, неповторимая женщина, самая женственная из всех! (Делает шаг по направлению к костру).
Монашка (хватает его сзади за плечи): Не надо! Ее уже не вернуть, Жанна далеко от нас...
Юноша: Спасибо за то, что остались здесь со мной, сестра. Со мной и с Жанной Д’Арк.
Монашка: Ваши глаза рассказали о многом. Давайте молиться. Бог услышит нас! (Становится на колени).
Юноша (полушепотом): А что дальше?
Монашка (тоже тихо): Не помню.

Неожиданно из костра высовывается голова «Жанны».
«Жанна»: Сколько я могу здесь гореть и ждать, пока вы поймете, что несете отсебятину?! Эти красные ленты так и хлещут меня по лицу!
(Костер сразу же «опадает», это уже не пламя, а причудливое бутафорское сооружение).
Юноша (пытается что-то возразить): Но...
«Жанна»: Никаких «но»! (С иронией): А вы что молчите, господин режиссер?
Режиссер (из зала): В этом было что-то...
«Жанна» (сошла на сцену): Интересно, что же? (Монашке) Вам, дорогая моя, необходимо срочно похудеть, иначе на премьере вы провалите сцену. Вы ходите, как корова! (Юноше) А вы, Лука, если вы думаете, что вам светит амплуа героя-любовника, очень заблуждаетесь. У вас ужасная внешность и нет ни капли таланта! Да, и выучите текст, господа! С меня довольно, я пошла в гримерную! (Быстро уходит. Ее походка говорит о последней степени раздражения).
Юноша (настолько вышел из себя, что его шепот слишком хорошо слышен. Он совсем забылся): Ненавижу премьерш!!!
Монашка (отвечает ему взглядом, полным ужаса).
Голос режиссера (свирепо): Эй, что вы там сказали о моей жене?!
Лука покорно снимает костюм и остается в белой рубашке. Он уныло плетется за кулисы. Занавес медленно закрывается.
Конец

НИТЬ

Действующие лица:
Джакомо и Антонио – братья

На сцене серый половик. Задник изображает старинный город. Посередине сцены стоит Джакомо, он крепко держит в руке конец тонкой, едва заметной нити, она ведет куда-то за кулисы. Входит Антонио и пристально рассматривает его.

Антонио: Чем это ты занимаешься, братец? (Молчание). Ну-ну, ответь мне! (Молчание). Повеситься на этой тонкой ниточке ты не сможешь. Мне сказали, что ты стоишь здесь с этой ниткой! (Смеется). Спятил с горя?
Джакомо (неприязненно): Я занят.
Антонио: Чем это?
Джакомо: Я должен здесь быть.
Антонио: В конце концов, она может принадлежать нам двоим. Джакомо (двинулся в порыве ярости, но тут же вспомнил о нити и застыл на месте): Ты грязный подонок!
Антонио: Что же ты остановился? Почему ты не убил меня, когда застал нас с Джиной? Ты говорил когда-то, что...
Джакомо (закрыв глаза, стиснув зубы): Что не прощу ей измены, что убью ее, если, что я... Что она для меня единственная... (кричит). Я считал ее святой!
Антонио: Но как ты убедился, она далеко не святая, женщины вообще бывают святыми только в книгах.
Джакомо: Замолчи!
Антонио: Заставь меня замолчать! Мне нравится мучать тебя, ты знаешь. Я всегда был удачливее, чем ты, я презираю тебя.
Джакомо: Что ты делаешь, Антонио?
Антонио: Ты сам виноват, Джина слишком молода для тебя. Ты все время работаешь, а малютка Коррадо все равно не ест досыта.
Джакомо: Антонио, у меня есть власть над тобой.
Антонио (смеется): Нет, у тебя нет ничего, даже семьи. Знаешь, такой женщине, как Джина, нужно внимание, ласка, а ты, мой старший брат, стареешь. Хорошо, что малютка Коррадо пошел погулять, но ты вернулся слишком рано. Тебя терзали сомнения?
Джакомо: Нет, я даже не мог подумать!
Антонио: Может быть, это было не в первый раз.
Джакомо: Ты наслаждаешься тем, что разрываешь мое сердце на мелкие клочки. Если бы я мог, если бы я только мог пошевелиться!
Антонио: Тебя удерживает эта нить? Послушай, ты так посмотрел на меня и свою жену, что я приготовился к смерти, но ты убежал. Тогда я подумал, что твое тело найдут в море, но ты стоишь здесь.
Джакомо: Я бы пролил много крови, если бы не должен был держать... Так хотел ангел. В тот момент я услышал его голос.
Антонио (смеется): Ангел?! Ты точно спятил. Я пришел предложить тебе...
Джакомо (Как завороженный, не слушая его): Да-да, я услышал голос ангела-хранителя... Он сказал: «Иди на окраину, там я дам тебе нить, которая спасет город. Только твои руки способны удержать его на плаву. Я дам тебе нить, и ты будешь держать всю Венецию до конца своих дней. В этом твое предназначение». У меня есть сила.
Антонио: Сила?! Сумасшедший! Ты хочешь сказать, что удерживаешь всю Венецию? Ты думаешь, что эта тоненькая ниточка..? (хохочет) Зачем ты рассказываешь про ангела мне?
Джакомо: Я повторяю для себя, чтобы не забыть. У меня есть сила.
Антонио: Послушай, мы действительно могли бы поделить Джину. Она согласна.
Джакомо: Согласна?!
Антонио: Да, да, ничего не имеет против.
Джакомо: Мне... мне очень хочется отпустить нить...
Антонио (насмешливо): А как же люди, Венеция, ангел? А как же Коррадо?    
Джакомо (холодно): Это ее ребенок. (Отпускает нить).

Город на заднике постепенно уступает место зеленоватому небу. Шум падающей воды. Антонио мечется по сцене.

Антонио: Это правда? (Подбегает к Джакомо, кричит) Неужели это правда? (Трясет его за плечи) Сделай, сделай что-нибудь! (Становится на колени). Земля уходит из-под ног! (У Джакомо абсолютно непроницаемое лицо). А Коррадо, а Джина! (Вскакивает). Джина! Джина!
Джакомо (страшно улыбнувшись): Мы погружаемся.
Конец

АЙСЕДОРА!
Пьеса-диалог

Действующие лица:
Айседора Дункан
Ее шарф

Сцена – это серая лента дороги, уходящая вдаль. Ее перечеркивает тело знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан, вокруг ее шеи обвит длинный полупрозрачный шарф. Ее глаза закрыты, но это не смерть, а глубокий сон. Вдруг шарф, словно ожив, плавно освободил ее шею и уполз. Айседора проснулась и проводила эту «змею» взглядом, полным ужаса.

Айседора: Белая змея!
Шарф (вернувшись): Я не змея!
Айседора: О, боже! (Отскакивает).
Шарф: Какая замечательная пластика!
Айседора (сжавшись): Что это?
Шарф: Смерть, Айседора. Всего лишь смерть.
Айседора: Смерть?!
Шарф: Да. Ты считала себя бессмертной? Впрочем, в отличие от многих ты бессмертна.
Айседора (выпрямившись и трагически опустив веки): Я иду к славе...
Шарф: Ты пришла.
Айседора: Ты и есть моя слава?!
Шарф: Может быть.
Айседора (садится рядом): Я представляла ее другой. (Поглаживает шарф).
Шарф: Ты ушла так оригинально, что человечество будет помнить не только твою жизнь, но и твою смерть, и это благодаря мне!
Айседора (отпрянула, словно обжегшись): Я так любила шарфы! (Хватается за шею) Как больно, как больно! (Шарфу) Жестокий!
Шарф: Иначе не могло быть. Айседора. Я только орудие в руках...
Айседора: В чьих руках?
(Молчание).
В чьих руках?
(Молчание).
В чьих руках?
Шарф (Страх в голосе): Не знаю.
Айседора: Кого ты так боишься? Это называют провидением, судьбой, это...
Шарф: Самое безжалостное, что существует на свете. Мне очень жаль.
Айседора: Как не вовремя эта смерть. Я хочу танцевать, танцевать, танцевать!
Шарф: Смерть это тоже танец. Танцуй.
Айседора (с надеждой): Можно?
Шарф: Танцуй, Айседора!    
(На сцене неожиданно появляются босоножки, спиной к публике. Сбоку на их застывшие фигуры падает красный свет).
Айседора (босоножкам): Не совсем то движение. Посмотрите, это делается по-другому. (Хочет показать, но что-то мешает ей). Нет, я чувствую дыхание вечности. Я не могу... Откуда этот свет?
Шарф: Это пылает твоя душа, Айседора.
Айседора: Конечно, это она научила меня танцевать. Моя душа соткана из огня.
Шарф: Теперь это пламя свободно...
(«Босоножки» исчезают).
Айседора: Почему их не стало?
Шарф: Потому что нет тебя.
Айседора: Меня нет?! (Растерянно). А как же ты, мой немыслимый собеседник, ты, оживший кусок прозрачной ткани?
Шарф: Я держал в своих нежных объятиях твою прекрасную, лебединую шею. Я так давно мечтал об этом. Я скучал по тебе, Айседора!
Айседора: Скучал по мне? Это не смерть, а сон.
Шарф: Возможно, но я был так счастлив снова почувствовать тебя. Ты писала, что тебя так потрясло то, что сделал я, что ты поступишь так же, но ты хотела войти в море. Но... меня убили, Айседора.
Айседора: Убили?! Чей это голос? (Шарф превращается в молодого мужчину). Сергей! (Она порывисто обнимает его). Неужели это ты, Сергей? Откуда? Убили? Ты говоришь, что тебя убили? Значит... кто? Боже, Сергей!
Сергей: Они надругались надо мной, они повесили мое тело, они так ненавидели меня, Айседора, они... (Прижимается к ней).
Айседора: Твоя родина – монстр, гигантский эшафот для поэтов, художников, литераторов... Россия, Россия, безумная, непредсказуемая! Где мы, Сергей? Ты говорил правду, это действительно смерть?
Сергей: Да, дорогая моя. Я так рад.
Айседора: Умереть?
Сергей: Умереть вместе с тобой.
Айседора: Ты мог написать прекрасные стихи.
Сергей: Я могу и сейчас.
Айседора: Нет. Здесь тебе помешает дыхание вечности. Оно затуманит образы, спутает рифмы... Зачем ты сделал это?
Сергей: Айседора... тебя будут помнить всегда.
Айседора: Я ушла слишком рано. Зачем ты сделал это?
Сергей: Мы были так далеко друг от друга, а теперь... Я наконец снова обнял тебя и привел сюда. Теперь ты со мной.
Айседора: Зачем?
Сергей: Мы должны были быть рядом, Айседора.
Айседора: Моя жизнь – танец. Как ты мог, Сергей, как ты...
Сергей: Моя душа стала прозрачным шарфом, и...
Айседора (пытается драться с ним, ожесточенно действует тонкими руками): Убийца, убийца! (Вдруг обнаруживает в своих руках обрывки тонкого прозрачного шарфа). Сергей?! Что это, что это?! Ведь это был ты... Поговори со мной, не молчи!.. Я убила тебя, растерзала твою странную, прозрачную душу! Почему ничего нельзя исправить? Сергей!.. (Прикладывает к лицу кусочек шарфа, неожиданно успокоившись. Задумчиво, убаюкивающим тоном). Мы идем к славе, мы идем к славе, к славе... (Она покачивается в полусонном, почти сомнамбулическом состоянии, шепча что-то уже неслышное, пока круг света, озаряющий ее, не гаснет совсем).
Конец


творчество

 
«СТАРАЮСЬ ИДТИ ВПЕРЕД»

https://lh3.googleusercontent.com/KwiQLwWZxa027Cgi77FR2aU3fbMzG4I3Mc9UWaFKgVK-LeQ5gxZ8OU8fpU6R1EEw9f1U01VS9Ee697S_1zF05nG-DgytEJCdh82ZayPZUU_8UCVHck_LYxxNvlu36U1X5NQdd3SUho2kvCVnYKYXPddNoHCSDKCg748NDo_zZHCGqgFwYqrC4d4SKGZcg6byxr4-7dWCPoQ1EoDziZyAEVwDZ6HH191V-HpPHjgbpMVY_xR14z_gNQaBNSzLYkVHIJuByqMyFE2ILYpEX7z1_HAe8N099QI1YMNsvz4FjSDvpA2TyYNyyWdsmBsed1I5y1jCAkKDpr_begn9AmtocoryHhfkZOE5jELczQCEujeKCTenPXYkz_Hnp_sKrrYHQuSNRjwUqYVuXWkFBGjTsj8idyCJaqKNpdtcGl83VCf380VmFBRmbaLByyUJIQtANsab1TVwwO6LO2YayvXMgahVcNWQAGoNZKTxGEPXoM4Uq9cuywdvpkUrA_Y5-ry0y7ZWt1X14wX_8MqHXLHfG9TGGeKMOk-NgS88TjyVt5JvIoIQwJGuO0pjSbZQVGNKWnTTLKQBVZPVmUOAV4PUOHv9EahnffOLCOP5gVM=s125-no

29 апреля, 6, 13, 20 и 27 мая на сцене Тбилисского русского театра им. Грибоедова пройдут премьерные показы музыкальной сказки «Красная Шапочка». Историю Красной Шапочки, когда-то рассказанную сперва Шарлем Перро, а потом братьями Гримм, все, наверное, помнят с самого детства. А вот какой ее увидят зрители в постановке режиссера Вахтанга Николава – пока секрет, который мы не будем раскрывать раньше времени.
Сценографом спектакля «Красная Шапочка» стала Манана Кобахидзе – молодая художница, уже успевшая получить признание профессионалов.
Манана – не только смелый художник, но и человек, который не боится бесстрашно выражать свои убеждения и суждения, какими бы резкими они ни казались. Судите сами.

– Давно ли вы рисуете?
– Рисую, сколько себя помню. Правда, мама (художник Наталья Кобахидзе – Е.Г.) всегда меня поправляла: это не так, это не верно, все должно быть по правилам! А эти правила мне не были понятны. В 16 лет я решила отложить свое увлечение и поступила в университет Таварткиладзе на факультет маркетинга. Затем наш университет был присоединен к ТГУ, «маркетинг» заменили на «бизнес». Перешла на факультет финансов, доучилась, получила «красный диплом». А потом снова начала рисовать, чему очень обрадовалась мама и стала всячески помогать серьезно готовиться к поступлению в Академию художеств. И поступила.

– Учиться в Академии было интересно? Кто из педагогов вам особенно запомнился?
– Скажу откровенно – не все лектора были на высоте. Некоторые являются представителями старой школы, которых не интересуют новые знания, новые технологии и тенденции. Такие педагоги из года в год повторяются, никак не могут открыть для себя новые горизонты. Они очень консервативны. Это проблема, ведь в Грузии всего лишь одна Академия художеств. Правда, недавно открылась школа дизайна VADS Ирины Попиашвили. И если в Академии учат технике по старым меркам, и, окончив ее, выпускник попросту владеет начальными основами, то в Школе учат мыслить концептуально, выражать свои мысли, используя любую технику и технологию – будь то скульптура, медиа, арт или рисунок, учат, как стать мастером. Я с этим не согласна, такого не бывает. Если ты что-то делаешь, то это надо делать профессионально. На сегодняшний день слишком много людей, которые берутся за кисть или карандаш. Понимаете, хотеть что-то сделать и делать с хорошим результатом – это разные вещи. Увы, реальность такова: кто-то что-то нарисовал, друзья похвалили, рассказали другим друзьям – вот и пошла слава.

– Где же тогда учиться будущим художникам?
– Это же очевидно. Чтобы научиться чему-то новому, нужны новые учителя, новые школы. К нам редко кто приезжает, а если и проводятся мастер-классы, то они краткосрочные, а для овладения определенными навыками необходимо много времени, труда, усидчивости. Я не хочу оставаться в статичном искусстве – поэтому училась у Гоги Алекси-Месхишвили в его школе-студии. Он требовал работать вдумчиво: делая инсталляцию на определенную тему, нужно было, во-первых, владеть информацией и, во-вторых, знать, что ты хочешь сказать своей работой. Он заставлял много раз переделывать работу – до тех пор, пока не видел нужного результата. Батони Гоги учит своих студийцев выражать собственное мнение, свое видение проблемы.

– У вас уже есть опыт работы сценографом. Как вы думаете, есть ли какие-нибудь ограничения в этой области?
– Я, к примеру, очень люблю желтый цвет – он теплый и приносит радость. В своих иллюстрациях часто использую яркие неоновые цвета. Но в сценографии твои личные вкусы и предпочтения не важны, тут нужно создать атмосферу, в которой будут раскрываться задуманные режиссером характеры персонажей.

– Расскажите про вашу работу над спектаклем «Красная Шапочка».
– Это мой второй опыт сотрудничества с театром Грибоедова и режиссером Вахтангом Николава. В прошлом году мне довелось создавать декорации и костюмы для музыкального представления «Путешествие в страну чудес» в постановке Вахтанга. Ему понравился стиль, в котором я рисую, вот и решили продолжить сотрудничество. Ну что вам рассказать про «Красную Шапочку»? Мы сели втроем – Вахо Николава, Ната Кобахидзе и я, и начали обсуждать: какая это эпоха, какой жанр – сказка или нечто другое... Вы же знаете, что в свое время Шарль Перро литературно обработал народный сюжет, придав ему свое видение – свою мораль. А столетие спустя братья Гримм написали свой вариант сказки, у которой хороший конец, и все дети ее знают и любят. А что будет в нашем спектакле, я не расскажу – 29 апреля состоится премьера, и вы все увидите сами!

– Какие у вас планы на будущее?
– Я freelancer, свободный художник, работаю в разных сферах – делаю обложки и иллюстрации для книг, плакаты, занимаюсь графическим дизайном, сценографией, рисую, слушаю мастер-классы и стараюсь идти вперед.


Елена ГАЛАШЕВСКАЯ

 
«ГОДОРИ» РОДИЛСЯ ИЗ АНТИЧНОЙ ТРАГЕДИИ

https://lh3.googleusercontent.com/D1S6Fe6UrNsLn6PXxznu0mH-fzU7xhrf5cxpMgsZbnxD1OJEyzouLVBdAqtnUSdU5iUi2YXWV1nmLdPpVHR5C92JRX-FHpustJ4Q9tQj9clgOb1VImNkArtr9JCHSOyc6Y8cs1cgalxaXKQhiq8wJYc8OtLH05b4c_wtxBc_w6ib_vl5G9F7gXik9UTZkTm6slZ854XuzQUCcyBd5lRBZDUc3Tk6GTIQAzMukvb9AbWfqYZurYMH0OZQuaSd5ltEgFElD8ycrc_SLUpya1hvDzNGZ9GIaTfZPjDEz-i1jRmlsq2UYT8glJFmndVY4_lRB393VDC2oI8XtjxFDZE_uoSU3qhiigRmLpTAcfnWY2GYMkXssHqSQv8cmHRJn6qMPw992JTDDv0dC8fAq8ENWPlmpnpDn2vQMPrBfZQQNv2Qb1IyW_SCOMuwKU8rMrNgYb9LwDYKGfgmJ8t_XDF_cVXI4xjb3hz783fbxELA_VJbF1PtvZvgLj8IaTiv3rU_ZHu3d4rZE8TTFOUBHP9swXlmvVVg5GNAxILGeVpmS7suORXqjQJ_YuVibc7CWLDY-UFZdEOXhF65vQot3gITinXKMGs5MmQABJ6rtCE=s125-no

Отар Чиладзе вошел в литературу как поэт – в 1953 году двадцатилетним студентом опубликовал в альманахе Тбилисского университета свои первые стихи. Поэтическим кумиром юноши, его наставником и предтечей был Важа Пшавела, чей мощный темперамент, укрощенный немногословием истинного горца, слышен в голосе начинающего поэта.
«Стихи – это поцелуи, которые даришь миру», – говаривал Гете.
Отар Чиладзе до конца своих дней писал стихи. Но с начала 60-х годов жанр его лирического высказывания меняется: одна за другой выходят в свет поэмы: «Шапка, полная дэвов», «Человек в газетном столбце», «Световой год», «Поэма любви», «Железное ложе», «Три глиняные таблички»... Поэмы приносят широкое признание; талантливый поэт все глубже проникает в то вещество, ту субстанцию, которой искони занимается литература. Его слово набирает силу, сдержанно-напряженная интонация, сохраняя близость с великим предтечей, становится раскованней и самостоятельнее.
С первой из названных поэм – «Шапка, полная дэвов» –  связан эпизод,  характеризующий культурную жизнь 60-х, свидетелем которого мне довелось быть (Дэвы – сказочные существа, призванные исполнить любую прихоть господина).
Следуя примеру кремлевского лидера, руководитель грузинских коммунистов организовал встречу с творческой интеллигенцией. Но, если Хрущев грубо кричал на молодого Андрея Вознесенского и грозно стучал кулаками («Забирайте свой паспорт  и убирайтесь из страны!»), то Мжаванадзе отечески увещевал Отара Чиладзе: «Отари, сынок, к чему тебе эти дэвы и другая нечисть? Пиши о рабочих, о сталеварах...». Идеологический климат в Тбилиси ментально отличался от московского.
Публикация поэм, глубоких и сильных по мысли, ярких и страстных по интонации, создает впечатление, что талантливый поэт обрел себя; почитатели ждут от него разработки счастливо найденной жилы. Но в 1972 году О. Чиладзе удивляет всех – он публикует роман «Шел по дороге человек». В профессиональном цеху давно замечено, что «лета к суровой прозе клонят», и, если бы Чиладзе сменил жанр на рассказ или повесть, впечатление не было бы столь ошеломляющим. Но знаменитый поэт дебютировал большим романом (самым объемным из всех написанных впоследствии), исключительно сложным по материалу, архитектонике и прочим компонентам. Надо сказать, что сорокалетний дебютант более чем успешно справился с трудностями: сохранив лучшие черты поэта – страстную напряженность интонации, глубину и неординарность наблюдений, проявил себя зрелым мастером прозаической формы. Прообразом романа «Шел по дороге человек» послужил миф об аргонавтах. Грузинский писатель изменил ракурс, угол зрения: его история рассказывается не из Эллады, а из Колхиды, аргонавты не уплывают в страну золотого руна, а приплывают в нее. Мы знали эту историю так, как ее поведали миру греки; теперь мы узнали, как она запечатлелась в сознании колхов.
Кардинально новым по сравнению с первоисточником стал эпизод вторжения царя Миноса в Понт Эвксинский. В нем мифологические мотивировки со всей определенностью заменяются политическими. Если верно, что сквозь сказочную оболочку мифов пробиваются истинные духовные и социальные процессы жизни древних народов (а это безусловно так), то в данном случае мы имеем дело с одним из значительных социально-политических явлений древнего мира, началом колонизации Причерноморья. История Медеи и Ясона в интерпретации О.Чиладзе с необоримой силой сбрасывает с себя сказочный покров и обретает трезвую силу реальности. Этой «реализации» мифа писатель достигает всем строем романа. Он, так сказать, романизирует миф и добивается этого многими средствами, прежде всего, психологической мотивацией поступков героев, воссозданной во всеоружии современной литературной техники. Добиваясь реалистической достоверности, писатель не забывает о дистанции, отделяющей нас от описываемых событий; поэтому, не лишая персонажей романа конкретной бытовой достоверности, он придает им масштабность и монументальность. Прежде всего, это относится к таким образам, как рыбак Бедиа, воин Ухеиро, виноторговец Баха, блудница Малало, влюбленные супруги Бочиа и Потола. Особенно выразительны проходящие по обочине сюжета Дедал и Икар, великий скульптор и его обезноженный параличом сынок, нежный отрок, не отрывающий от отца восторженных глаз... Наконец-то мы понимаем, почему Дедал пошел на риск и одарил крыльями своего сына.
Нельзя не сказать несколько слов и о Медее, созданной грузинским писателем и вставшей рядом с великими литературными предшественницами.
«Это была Мут-эм-энет, женщина роковая» – так не без иронии заканчивает Томас Манн первое описание жены Потифара в своем знаменитом романе об Иосифе. Откровенно говоря, я, как читатель, ожидал и Медею увидеть «роковой женщиной». Но Чиладзе пишет свой роман без тени иронии, с подкупающей серьезностью. Исполненный любви, сочувствия и участия, он создает удивительный образ Медеи – тоненькой светловолосой веснушчатой девочки, молча следующей повсюду за своей тетушкой, знахаркой и волшебницей. Вся ее жизнь – это подготовка к тому единственному поступку, который изменит, перевернет, разрушит все вокруг нее, сделает ее одной из самых трагичных фигур в мировой литературе. Ясон после первой встречи с Медеей возвращается на «Арго» и все силится вспомнить, кого же напомнила ему младшая дочь царя Аэта. Краешком памяти он перебрал всех довольно многочисленных женщин, с которыми сводила судьба. Нет, среди них не было ни одной, похожей на Медею. И вдруг не без тайного страха он понял, что Медея похожа на море! Чем эта тоненькая светловолосая девушка может походить на море? Но мы разделяем тайный страх Ясона и, как и он, видим это грозное, пугающее и прекрасное сходство. Какая боль, какая мука и счастье быть вместилищем страстей, и через тысячелетия волнующих людей, достойных пера Еврипида и Овидия! В какой невероятный узел способны переплетаться беда и счастье, любовь и горе!.. Именно такую Медею показал нам Отар Чиладзе.
Блестящая творческая удача открывает в нем новое дыхание – отныне он по преимуществу романист. Один за другим пишутся «И всякий, кто встретится со мной...» (1976), «Железный театр» (1981), «Мартовский петух» (1991), «Авелум» (1995). Романы переводятся и издаются в разных странах, отзывы об их авторе в высшей степени комплиментарны. «Отар Чиладзе – один из крупнейших писателей современности», «Грузия возвращается на мировую литературную карту», «С «Железного театра» только начинается наше знакомство с Отаром Чиладзе. И мы его заслужили». А рецензент немецкого издания «Авелума», самого велеречивого и растянутого из романов Чиладзе, сравнивает его с симфонией Бетховена.
О. Чиладзе воспроизводит Грузию на большом историческом фоне, от аргонавтов до наших дней. Из античности он сразу переносится в середину XIX века («И всякий, кто встретится со мной»), а затем постепенно приближается к нам, вплоть до «Авелума», в котором рефлексии интеллигента в любовном треугольнике, бесконечные и безысходные, как колыхание любовной темы в «Тристане и Изольде», перемежаются трагическими событиями марта 1956 года в Тбилиси.
Но вот наступает 2002 год – дата завершения романа «Годори», как оказалось, последнего в творчестве Мастера. В «Годори» он, наконец, синхронизируется с читателем, воссоздает на страницах итоговой книги дела и события, пережитые нами, прошедшие через наши сердца и души. В литературном смысле «Годори» вобрал лучшее из наработанного писателем за 50 лет творчества: поэтичность и пафос лирических поэм, трагизм и психологизм первых романов, неожиданную метафоричность, яркими вспышками озаряющую страницы повествования, мастерское, почти музыкальное использование тем и лейтмотивов. При этом талант семидесятилетнего писателя наполнен и свеж как в пору написания его «аргонавтики». Дэвы из волшебной шапки по-прежнему верно служат ему. «Годори» компактней и лапидарней своих объемных предшественников. Все в совокупности позволяет признать эту книгу вершиной творчества Отара Чиладзе.
Чем объяснить такой взлет на склоне лет? Есть ли у него причина?
Всю жизнь, весь творческий путь Отар пестовал и лелеял достоинство – свое, личное и своей отчизны, всей энергией слова и властью таланта внушал соотечественникам стремление к идеалу – государственному и частному. Он любовался находками в историческом прошлом и национальном менталитете. «Я люблю нашу гордую породу», – вырвалось у него в одном из поздних стихотворений.
Время действия «Годори» – 1990-е годы. Это катастрофа. Развал страны, крушение экономики, обнищание народа, вспышки сепаратизма, раздуваемые коварным соседом. Страна, наделенная «талантом жизни и незаконной радости» (так характеризовал Грузию философ Мераб Мамардашвили), явно не справлялась с обрушившимися на нее испытаниями. В Грузии рухнуло все – промышленность, транспорт, финансовая система, образование, а главное, нравственные устои – читатель романа увидел все это на его страницах. Помню тбилисскую газету той поры: ее пустые полосы по диагонали пересекало единственное слово, диагноз – AGONIA.
В «Годори» поставлена последняя точка, смят последний бастион традиционного грузинского уклада – семья. Влечение свекра и невестки – Раждена и Лизико, их греховные помыслы и неистовое соитие, рождение (или нерождение) младенца, убийство отца (реальное ли, мнимое ли) – вот искрящая от напряжения коллизия романа. Можно представить, чего стоило Отару Чиладзе, стоику и моралисту, воспроизведение грузинского Содома на страницах своей прощальной книги. Самый серьезный недостаток соотечественников и самая большая опасность в глазах Отара Чиладзе – безволие и инфантильность того поколения, которому выпало возрождать Грузию и отстаивать ее независимость. Этим недостатком отмечены и главные герои романа Антон и Лизико. Вместе с тем, они наделены обаянием юности, порывистостью и смелостью: достаточно вспомнить эпизоды в баре ночного клуба, на бруствере фронтового окопа, или в страшных ежевичных дебрях.
Инфантильность и беспомощность, безволие и трусость, пустословие и жадность, проявившиеся при крушении родного дома, всколыхнули в душе писателя боль, гнев, сарказм; оттого многие страницы «Годори» похожи на  голошение.
Загадочный персонаж романа, появившийся на первой же его странице, некто Лодовико из Болоньи, еще в XV веке посланный Римским Папой на поиски союзника в борьбе с османами, не находит Грузию, христианскую твердыню, прославленную рыцарским благородством и воинской доблестью. «Исчезла страна, ничего не осталось, кроме пустошей под колючей стерней». С этими словами перекликаются горестные предчувствия писателя Элизбара, отца прелестной грешницы Лизико: «Скоро нам объявят, что Грузия вообще выдумка жуликоватого картографа!».
В романе много примет тотального кризиса, охватившего страну. И какое волевое усилие, какая эстетическая требовательность и самодисциплина понадобились для того, чтобы собрать этот хаос и выстроить его в художественное целое! Совершенству романа «Шел по дороге человек» способствовало то, что он был налит в античную амфору; по моему убеждению, «Годори» тоже вырос из античной трагедии.
Такие чувства обуревали меня, когда я решил поделиться ими с автором.
В ту пору наше многолетнее приятельство омрачало одно обстоятельство: будучи редактором московского литературного журнала, я воздержался от публикации велеречивого «Авелума». Тем искренней была моя радость по поводу блестящей удачи, выпавшей на его долю.
Вовлеченный в борьбу за становление новой Грузии, я остро переживал ее беспомощность, как и беспомощность своих статей и памфлетов в московской прессе. Чтение «Годори» произвело удивительное действие: эта книга словно сняла тяжесть с сердца, смыла с меня грязь и срам, возродила надежду и даже вернула чувство гордости: ведь не может быть, чтобы эта великолепная античная трагедия, этот могучий плод таланта, страсти и интеллекта вырос из пустоты или кучи мусора. Стало быть, в глубинах нации уцелело то, что продиктовало эту книгу, обусловило ее силу и совершенство.
«Если б я не опасался хватить через край, – писал я Отару, – сказал бы: возможно, пережитые испытания свалились на нас для того, чтобы была создана такая книга». (Тут, кажется, я все-таки хватил через край...). «И вот еще что: твой роман показал, какой энергией обладает литература без всяких новомодных штучек-дрючек – ни постмодернизма, ни минимализма, ни порнухи,  ни чернухи, никаких измов и толкиенов – только значительный повод для высказывания и емкость слова».
Дней через пять после отправки письма Отар позвонил мне из Тбилиси и своим глуховатым округлым баском, странно напоминающим волжское «оканье», сказал: «Ты знаешь, кажется, твое письмо взволновало меня так, как тебя мой роман».
Тогда же мы решили, что лучше всего мне самому взяться за перевод.
Прошли два года, и «Годори» увидел свет на страницах журнала «Дружба народов».
Первые отклики в России оказались столь же панегиричны, как и приведенные ранее отзывы европейцев. Рецензент «Новой газеты» утверждал, что «на всем постсоветском пространстве за весь постсоветский период это первое литературное СОБЫТИЕ»; журнальная критика толковала о «величии замысла» и об «уникальной метафорической и поэтической природе прозы Чиладзе», а «Годори» признавала «романом-мифом и высокой правдой о Грузии и ее народе». Питерская «Нева» ставила Чиладзе в ряд с Прустом и Джойсом, а литератор, почитаемый мной за безошибочный вкус, сказал мне в частном разговоре: «По-моему, это великий роман».
Погодя критика немного успокоилась и сделалась аналитичней – началась полемика с грузинским писателем, главным образом, по линии антироссийских выпадов в его книге. «Но ведь «Годори» роман, а не учебник истории», – не вступая в полемику, недоумевал Отар. Завершающей в серии аналитических текстов стала рецензия в журнале «Новый мир», емко озаглавленная «В поисках утраченного достоинства».
Работа над переводом приоткрыла и мне некоторые лакуны в плотном тексте: так эпизоду окопной войны в Абхазии и гибели Антона явно не хватает фронтовой достоверности и точных деталей, а предыстория Фефе – тещи прелестной грешницы – отдает сентиментальностью диккенсовских историй о трудном детстве. «Разве Диккенс плохой писатель?» – досадливо заметил на это Отар.
С переводом связан один симпатичный эпизод наших телефонных контактов. Рецензенты, оценивая качество перевода, называли меня «полноправным соавтором» писателя и даже «автором русской версии романа». При подготовке книжного издания Отар позвонил мне и без тени иронии спросил: «Можно мне, как соавтору, высказать одно небольшое пожелание?». Эту шутку Матадора (прозвище Отара в молодые годы) никто не смог бы оценить так, как оценил ее я. Помню замечания и более содержательные, без тени иронии. Так однажды он сказал: «Ты слишком проясняешь текст, а я ведь иногда и сам толком не знаю, что там происходит...». Но в целом он высоко оценил мою работу. Привожу его слова не для саморекламы, а как штрихи к портрету: «Представь себе, мой «шедевр» меня же и взволновал в переводе, и это в первую очередь твоя заслуга. Я даже не ожидал, что можно было с таким совершенством и без потерь перенести его на другой язык... Благодарю тебя за волнение и трепет, с которыми читал перевод».
От себя замечу: создание романа отличается от  его перевода как рождение ребенка от бережного купания младенца в ванночке.
Мы делали разную работу, но черпали слова и силы из одного источника – это боль и тревога за судьбу отчизны, такой беззащитной на ветрах истории. «Грузия одна» – так назвал свой фильм наш земляк Отар Иоселиани. Грузия одна. Однако, пройдя через тысячелетия «бескормиц, и поражений, и неволь» (Б. Пастернак), она не вправе потерять надежду на самостояние, на сохранение своего лица, отмеченного «талантом жизни и незаконной радости».
На последних страницах «Годори» «из залитого солнцем сияющего пространства неожиданно выступил человек в странных одеждах». Это упрямый Лодовико из Болоньи. Вот уже больше пятисот лет посланник римского Папы  бродит по горам и долинам, напоминающим ему далекую родину, бродит в поисках исчезнувшей Грузии. Поиски его тщетны. Но именно он находит для прелестной грешницы Лизико, узницы  психбольницы, затерянной на краю города, последние слова надежды, и от волнения вдруг перейдя на стихи, говорит:

Навсегда мы лишь то теряем
с потерей чего примирились.
Но если без обретения жизнь
не имеет смысла,
тогда оно возвращается,
точнее, рождается заново,
и однажды,
как земля из вод
иль как из молока головка
сыра,
восходит в ослепительном
сиянье...

Святая гора над Тбилиси была и пребудет лучшим его украшением. Она осеняет и возвышает город. Ее силуэт знаком каждому тбилисцу как младенцу знаком силуэт матери; с цветущим миндалем и алычой на склонах по весне, с ровной линией фуникулера, по которой ползут два лобастых вагончика, безмолвно расходясь посередине – они так естественны на горе, что, кажется, давно превратились из технических устройств в ее обитателей. Неподалеку от фуникулерной развилки, в распаде, как бы за пазухой Святой горы белеет чета – белокаменная церковь и колокольня. В склепе под церковью за коваными вратами могилы Александра Грибоедова и его вдовы Нины, дочери князя Александра Чавчавадзе, воина и поэта. Вокруг прославленной могилы за полтора столетия сложился Пантеон: в тени елей, между кустами сирени и вербы десятка три могил. Здесь покоится цвет нации, гордость и слава Грузии.
Некогда жители Эшвилла, уязвленные книгой Томаса Вулфа, вынудили писателя бежать из родного города.
Тбилисцы поступили иначе: когда после долгой болезни Отар Чиладзе умер, они на руках вознесли его на Святую гору и похоронили в Пантеоне неподалеку от любимого им Галактиона Табидзе, о котором написано «Железное ложе», в двадцати шагах от создателя «Горя от ума», чей Чацкий вдруг аукнулся в его судьбе, рядом с кумиром молодости Важа Пшавелой.
Оказалось, что место упокоения может утешать и радовать.
Если это место – Святая гора.


Александр ЭБАНОИДЗЕ

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 6 из 19
Понедельник, 07. Октября 2024