Тифлис моего детства (Окончание) |
Иногда в сезон на дом приносили туту – ягоду шелковицы (белая), а бывало и красно-черную (хартута). Но это очень нежные плоды: белая – приторно сладкая, а черная – по форме, цвету и вкусу похожа на ежевику, но острее вкус и сочнее. Если попадет капля на платье – не выйдет пятно, а руки и рот окрашиваются на несколько дней. Часто, чтобы полностью насладиться тутой, выезжали за город, в деревню, где, договорившись с хозяином сада, расстилали взятую из дома скатерть под деревом и начинали трясти дерево. С него сыпались, густо и часто, плоды. И мы уже так объедались ягодами, что еле влезали в поезд, а часто и животы болели. Одновременно в деревне покупали цыплят и лобио. Бабушка любила экономию, но никогда денег не имела, т.к. всегда находила кому помогать. Так, к нам ходила Софья, хромая старушка (я ее такой застала), которая всегда привозила из деревни и цыплят, и кур, и яиц, и лобио, и ячменный хлеб (с какой-то примесью зеленого цвета), но очень вкусный и мягкий, хотя ячменный несвежий невкусен и кажется внутри всегда сырым. Эта Софья перестирывала и перебирала все наши тюфяки (из овечьей шерсти), чинила белье, нас всегда купала, красила хной волосы бабусе, которая уже поседела, гадала на картах прислуге, а со мной играла в карты. И я одно время так пристрастилась к «дурачку» и «ведьме», что, не успев проснуться, уже искала партнера. А не находя, бродила по дому с картами в руках. Софья носила национальный грузинский костюм: на голове «лечаки» – это очень живописно (кисея должна была быть тюлевой с кружевами, дорогой, а она носила простую, дешевую вроде марли). У нее был сын, крестник моей матери, которая еще девчонкой его крестила, но ей не дали ребенка держать, а Софье было интересно и выгодно иметь добрую Юлию, которая всегда пеклась о Сандро и отдала его потом в ученье. Он был водопроводчиком на Авчальском водопроводе, только что отстроенном. Как сейчас помню: сидит Софья на полу на ковре, поджав ноги по-турецки, и чинит белье. В день ее прихода мы ели вкусные национальные блюда ею особенно хорошо приготовленные. Вечером она уходила с узлом подарков и еще обязательно рублем денег. Это было всегда, пока бабушка работала и жила своим домом. Себя же она во всем урезывала, носила ситцевые рубашки, правда, с русскими узкими кружевами по вырезу, а маме шила из полотна со швейцарскими кружевами, вернее, шитьем, очень дорогим. Полотно тоже приносили на дом. Это 2-4 раза в год приезжала женщина с огромным узлом за спиной и привозила с севера полотно белое и серое. И как правило, это было в кредит. Бабушка брала и на простыни, и на наволочки, и на рубашки маме и дяде. Набирала много, давала ей 5 руб., а остальное записывала в ее записную книжку. И та каждый раз, приезжая, приходила за очередным погашением, причем иногда бабуся еще добирала, т.к. появлялся новый товар: скатерти, салфетки, носовые платки. И так было очень долгое время, несколько лет, возможно, десятки. Кроме этой северной торговки, был еще Иосиф, старый маленький еврей с длинной седой бородой. Он знал бабусю свыше двадцати лет. Он торговал материями: шевиот, шерсть, ситец, сатин и пр. Бабуся набирала, сколько ей надо, потом всю сумму записывала в его записную книжечку. И ежемесячно бабуся ему гасила по 3 р. в месяц. Молоко тоже привозила немка. Ежедневно брали восемь кружек и несколько стаканов сметаны. И все записывалось на стенке у дверей галереи. И тоже один раз в месяц расчет. А вот кефир и лактобациллин (мама увлекалась советами Мечникова о пользе молочнокислых продуктов) ежедневно нам доставляли из магазина чеха «Корона». Но не в кредит, а по заранее приобретенным в конторе «Короны» абонементам. Доставщик обрывал талоны согласно оставленному количеству продуктов. И я, поступив на работу в 1914 году, продолжала пользоваться услугами «Короны», но уже мне на работу приносили бутылочки кефира. Они были не более 300-400 г. емкостью и с доставкой 5 коп. за бутылку. Вообще в Тифлис приезжали: китайцы с чесучой, чаем, веерами, игрушками, чехи – мышеловками, терками, хлебницами и проволокой, вешалками, дуршлагами, шумовками, корзиночками для хлебных ножей и прочими изделиями из жести и проволоки. Даже итальянцы привозили бижутерию из кораллов, мозаики, безделушки из тонкого материала, весьма изящно сделанные гипсовые фигурки, изделия из черепахи. Но эти все товары продавались только за наличные деньги. Помню, итальянец привез сделанную из черепахи мандолину. Она была самая настоящая, только размером с десертную ложку. Еще мама купила камею – голова Афины Паллады, а бабуся серьги из розового коралла. Мама в один из приездов итальянца (ездил один и тот же) купила у него две нитки кораллов и пудреницу мозаичной работы. Еще был очаровательный домик тончайшей работы. Дерево не толще бумаги, все вырезано как кружево. Второй этаж с зеркальными окнами, балконом и покатой крышей. Домик был сделан как шкатулка, открывался, и первый этаж был коробкой, а второй – крышка, но на петлях. Внутри все было оклеено синим бархатом. В голодное время мы эти вещи продали. Бабуся очень любила безделушки. И у нее были чудные фигурки Попова. И еще много западных французских и немецких фирм. У дяди Вити страсть была к книгам, и он выписывал «Ниву» и все приложения. Очень увлекался Гауптманом, Гамсуном. А мама Шопенгауэром, Верхарном. Была у нас и Вербицкая «Ключи счастья». Дядя и мама много читали. Всегда были с книгою в руках. Я помню, что у дяди был свой книжный шкаф, где помню энциклопедию Брокгауза и Ефрона, соч. Достоевского, Пушкина, Чехова, а также Шеллера-Михайлова (мама его не читала и была недовольна, что дядя читал), д’Аннунцио – это помню точно. Он также получал портреты классиков очень оригинально оформленные. На плотной бумаге отпечатаны были Л.Толстой, Чехов и др., причем все было исполнено мелкими буквами: лицо, волосы, костюм – все из их сочинений. Не знаю, сколько там было. Но все можно было прочесть в лупу. Портреты приходили по почте в картонной трубке, а сам портрет имел предохраняющую папиросную бумагу, наклеенную в верхней части портрета и закрывающую весь портрет, что очень оберегало его состояние. Еще было много очень разных книг (почти все похождения сыщиков: Шерлок Холмс, Нат Пинкертон, Ник Картер в дешевых изданиях). Главным поставщиком была я, которая с огромным удовольствием бегала на вокзал. И там в зале I и II класса у входа был огромный шкаф, а перед ним прилавок, за которым сидел продавец Месаксуди. На прилавке были разложены газеты и книги. Я покупала для всех «Будильник», «Стрекозу» (возможно, старые издания – у него было много книг старых изданий), а позже «Синий журнал». А для дяди похождения сыщиков. Книги дешевые: 10, 7, 5 коп. за книжку. Причем я совсем была еще маленькая, лет 7-8, но чудно разбиралась, что взять, а что уже купила раньше. Помню до сих пор даже портреты сыщиков на обложке, что помещались в кружке рядом с названием книги, а ниже уже во всю обложку какая-либо яркая иллюстрация. До сих пор помню одну: тоннель, а в просвете на веревке повешен монах в капюшоне, ноги болтаются. Это меня потрясло. Ведь на обложках помещали рисунки, которые были необычайно интригующими, зазывающими. Дядя один год очень болел, лежал в постели (ревматизм) очень долго, а я все это время снабжала его этой бульварной литературой. А мама выписывала больше из Петербурга на русском языке, а из Франции на французском. Некоторые книги от меня прятали, но у меня была чудная память, и я до сих пор помню, что это были за книги: Отто Вейнингер, Крафт-Эбинг, Фрейд. Заглавия меня интриговали, я их поняла много позже, уже будучи в последних классах гимназии: «Пол и характер», «Половой вопрос». А один раз уже лет 14-ти я обнаружила книгу автора Волковой, заглавия не помню, но это была, возможно, гинекология, т.к. было все о молодых матерях, уходу за новорожденным. Но что поразило меня – это рисунки детей во чреве. Ведь раньше никто никогда не говорил даже с подростками на эту тему (что очень плохо!), и у нас дома, хотя и говорилось, что детей рожают (ни о капусте, ни об аисте у нас не было речи), и я уже знала что-то, но так вот, воочию – впервые узнала из этой книги. Мать моя увидела, что я смотрю эту книгу, и сказала: «Это не очень хорошая книга, есть лучше, напомни, я тебе достану». Этим она отбила у меня охоту смотреть дальше, и я положила книгу на место, но больше ее никогда у нас не видела. А бабуся читала книги только о любви. Уже после 1905 года, когда она начала работать через сутки, – она читала, но очень оригинально: сначала, взяв книгу, заглядывала в конец. И если он был счастливым – читала, если нет счастливого конца – книга отвергалась. Но, читая, – переживала, иногда плакала, а потом говорила, что она не плакала, а просто глаза слезятся. Я до сих пор помню даже переплеты книг, которые мне мать читала вслух. Мне не было и пяти, когда она мне прочла «Дети капитана Гранта», а потом «80000 лье под водой». Я слушала все с замиранием сердца. Когда мама прочитала, что Роберта унес кондор, – я не спала всю ночь и несколько дней не могла оторвать глаз от иллюстрации, где в очень маленьком масштабе над горой летит кондор, и у него в лапах что-то темное (даже разобрать нельзя что). Я все старалась разглядеть Роберта, но рисунок очень мелкий, темный, и Роберт изображен в виде пятна, а мне хочется увидеть его лицо, а тут даже и фигуры человеческой нет! Но больше всего я плакала над «Хижиной дяди Тома». Эту книгу мне мама читала два или три раза, потом я ходила в театр в Тифлисе на эту постановку, да и сама потом перечитала ее. Книг у нас всегда было много. Мне покупали серию «Золотая библиотека». Красивые книги в чудном переплете на хорошей бумаге. Помню в этом чудном издании «Маленький человек» (кажется, Доде), «Макс и Мориц – шалуны», «Маленькие женщины». Мы в мое время очень увлекались писательницей Чарской – «Княжна Джаваха». Еще помню писательницу Лукашевич. Мама мне много декламировала стихов – Кольцова, Никитина и др., пела мне много песенок из сборника «Гусельки». Почти 3 года ничего не записывала. Это понятно. Не всегда приятно пересказывать свой жизненный путь. Детство еще терпимо, а вот дальше это трудно, даже счастливое время тяжело вспоминать. Вот и не могла ворошить свое прошлое. Училась я в гимназии необычайной. Директором у нас была Петрашевская Людмила Федоровна. Говорили, что она политически неблагонадежная. Была еще учительница рисования Лебедева Александра Семеновна. Потом и Таня у нее училась в 6-ой ФБЗ Фрунзенского района. Людмила Федоровна меня любила. И когда Нина Артемьевна, подталкивая, вела меня к ней с жалобой, то она сажала меня к себе на колени и, не ругая, расспрашивала, что и почему. В результате Нина Артемьевна оставалась разочарованной. А я торжествовала. Это было до 4 класса, пока не появилась новая начальница. Гимназия, хотя и считалась государственной, но отличалась от других. А их было 4. Во-первых, отличалась она по оплате. В других за год 75 руб., а у нас – 100. Потом в первые 4-5 лет мы не носили форму, т.е. коричневое платье и черный передник. У нас был розовый ситцевый фартук с рукавами, застежка сзади с нашивными карманами на кокетке. Снизу любое платье. Это объяснялось гигиеной. Постирал, мол, – и чисто. И это действительно было так. Потом все изменилось. Форма стала общей во всех заведениях – коричневое платье, черный передник, а в праздник – белый. Людмила Федоровна была до 5 класса, а потом из Петербурга прислали другую начальницу – Обломкову, тоже Людмилу, но Петровну. Первая начальница была очень своеобразна: высокая очень, всегда в английской юбке и блузке, на низких каблуках, что было очень редко, с гладко причесанными волосами. Она ничего не преподавала. А вторая была преподавательницей географии и ходила только в синих шерстяных платьях (форма была обязательна для педагогов-мужчин, а для женщин на Кавказе – не обязательна). Учебники к уроку и журналы за ней на расстоянии двух шагов нес сторож Леонтий. То же было, когда шла обратно. У Л.Ф. была воспитанница Зоя Островская, которая вечно жаловалась на нее. И все считали, что Л.Ф. к ней чересчур строга. И действительно у Зои часто глаза были заплаканы. Но я не была с ней близка. И почему-то она у меня не вызывала сочувствии. Может быть, потому, что Л.Ф. была ко мне очень добра и ласкова? Дело в том, что в первых четырех классах я была очень смешлива, и у меня были две таких же подруги – Марошка Чкония и Галя Личкус. Мы были хохотушки необычайные. Палец покажи – уж не остановиться никак. С первого года, когда я поступила в старший подготовительный класс, у нас была учительница Нина Артемьевна Гониева, очень злая и ехидная, у нее ни для кого не было улыбки, ласки, а только замечания и нравоучения. Правда, мое поведение не вызывало желания похвалить, но она всегда следила за каждым шагом и всегда находила предлог для замечаний, правда, и я была не золото, я и опаздывала, и с уроков убегала – сидела с группой таких же девочек в туалете и часто получала 2 по арифметике до третьего класса. У нас после приготовительного класса она осталась классной дамой, т.е. она обязана была следить за нашим поведением, воспитывать нас. Сидела она на всех уроках за отдельным своим столом в углу класса в противоположной стороне от преподавателя. Каждую субботу она должна была выписывать из общего журнала двойки и на специальном листке со штампом для подписи с ее «2» и местом для подписи «родитель» – послать в конверте со сторожем на дом двоечнику, а в понедельник ученик уже с подписью матери или отца приносил листок ей. Самое ужасное было получить утром подпись матери, т.к. до утра понедельника никто родителям этот листок не давал, дабы не портить отношения с родными и тянул до понедельника. Но не всегда эту подпись можно было получить, тут и страх наказания, и невозможность утром создать атмосферу «доброго отношения» к двойке, словом, почти всегда листок с подписью Нина Артемьевна не получала, его «забывали» часто. И во вторник листок «забыт». И только в среду уже нельзя было «забыть», ибо тогда сразу возвращали домой. Уже зная это, в среду с утра, что бы ни было, подпись получить было надо. И это всегда было ужасно страшно. А Нина Артемьевна только и ждала случая, чтобы обрушиться на свою жертву. Так она довела нас до окончания, т.е. до 3 июня 1914 года, когда и выдали нам аттестат вместе с Евангелием. Я опоздала на торжественную часть. И хотя давала зарок с ней не попрощаться, конечно, было забыто все зло. И после получения аттестата пошли к фотографу и снимались все вместе и в одиночку. А 6 июля я уже была на работе на железной дороге, где моя бабуся проработала 36 лет. Сразу после смерти дедушки она поступила на железную дорогу, а дедушка умер от тяжелых ран, получив их на Шипке, где и бабушка была сестрой милосердия. Его с поля боя не успели довезти до госпиталя. Он так и умер в дороге. Она же там ходила за тифозными. Был пятнистый тиф. И турки лежали тоже. Когда умер дедушка, ей не было и 17 лет. А когда вернулась в Россию, ей надо было изыскивать средства к жизни, т.к. она осталась с двумя детьми. Маме 2 года, а дяде – 1 год. Словом, когда она попала к генералу, он спросил: «Что, детка, папа погиб?» А когда узнал, что муж, то сразу написал приказ о пенсии и устройстве детей в казенные учебные заведения. Так мама попала в заведение Св. Нины, а дядю впоследствии приняли в кадетский корпус, но бабушка не захотела его на военную службу отдавать, а сама решила идти работать на Закавказкую железную дорогу, которая тогда только строилась. Ее приняли кассиршей 1 и 2 класса, а раньше она обратилась с просьбой к матери дедушки с просьбой помочь (в Кострому), на что та ответила: «Я не солнце и всех обогреть не могу». Так бабушка начала работать в 17 лет и всю жизнь проработала на одном месте. Ей очень нравилось, взяв большую конторскую книгу, ездить на конке – вызывая восхищение окружающих и своей красотой, и книгой, т.к. тогда это было редкостью: женщины мало работали. Когда маме исполнилось 6 лет, она отдала ее подготовить в институт учительнице Водопьяновой, видимо, недобросовестной, т.к. она маме не давала сладкого, а бабушке она, кроме оплаты по договору, предъявляла счета и на мыло, и на свечи, которые моя мать никогда не зажигала. А что касается сладкого, то, кроме киселя, она ничего не готовила. А приготовив кисель, горячим его сливала на блюдо. И пока он был горячим, следовательно, жидким и не имел пленки, ее ученики приноровились окунать в него пальцы и облизывать, так и получали третье блюдо сами. Жила она на высоком берегу Куры, и балкон выходил на реку. И ее ученики, привязав веревочку к кувшинчику, спускали его в реку и, набрав воды, поднимали его наверх. С детьми она совсем не занималась и плохо за ними смотрела, не мыла, не чесала, только к приходу родителей. Так у детей завелись вши, и они сами, намучившись этим, брали носовые платки, завязывали 4 угла узелками, надевали на голову и старательно елозили платками по ней. А потом, сняв их с головы и таким путем собрав вшей, стряхивали их в Куру. Так было до тех пор. пока мама не рассказала об этом бабушке, которая, будучи, хоть и доброй, но горячей, сразу же забрала маму домой. А тут и срок подошел поступать в институт, куда маму и отдали. Т.к. она очень хорошо читала, то ее приняли, и она училась отлично, и поведение было отличное. Словом, все было бы хорошо, если бы бабушка не вышла второй раз замуж, когда мама была уже в 4-м классе. Бабуся ей ничего не сказала, а просто на лето не взяла домой вовремя. А когда мама позже приехала домой, то и тогда ей ничего не сказали. И она, увидев белые атласные туфли, спросила кухарку: «Чьи?», – то только тогда та ей сказала: «А Ваша маменька замуж вышли». Отчим был грузин, очень красивый, но детей не любил и относился к ним очень плохо, а маму не называл иначе, как «принцесса». Это длилось до окончания ею института. И дяде дал какую-то оскорбительную кличку. Когда мама окончила институт, она, видя, что дяде очень плохо живется, ей приходится все терпеть, а бабушка превратилась в забитую женщину и не протестует, мама в один прекрасный день, когда из-за ругани дядя куда-то убежал, просто потребовала от отчима его ухода. Бабушка этому очень обрадовалась, и они вдвоем его выдворили. Дядю вернули, и они втроем мирно зажили. Я потом встречала дедушку неродного и в Тифлисе, и в Москве в Политехническом Музее на выступлениях Маяковского. Даже сидела рядом, но он меня не знал, и мы так никогда и не обменялись ни одним словом. Он долго вел бракоразводное дело с бабушкой, которая питала к нему буквально ненависть и долго и злобно отказывала в разводе, а развестись тогда было очень трудно. И я удивлялась, что при ее доброте и незлобивости она это делала. Видимо, страдание за детей ее так озлобило, что она переродилась из-за долгих своих мучений. Вообще в нашем роду все женщины были красавицами, но жизнь у всех была тяжелая, много работали, были хорошими и женами, и матерями заботливыми, а личное счастье или короткое, или трагическое невезение. Когда я поступила на железную дорогу, то там еще были все те, кто работал при бабусе, и поэтому ко мне все относились чрезвычайно хорошо, поскольку все знали меня с рождения. Но жизнь уже показала свои зубы: не прошло и 2-х месяцев, как началась немецкая война, а через три месяца – турецкая. Мы были уже втянуты в тяжелую, полную горестей жизнь, уже надолго ушли беззаботные дни, и наступили дни лишений, слез и горя. Для меня это была уже вторая война, т.к. я помнила хорошо японскую войну, и 1905 год, и 1907. У нас на Кавказе это были годы борьбы тяжелой, с демонстрациями, бомбами, убийствами. Так, например, 1-ая мужская гимназия была на Головинском проспекте (теперь Руставели), почти рядом с дворцом наместника (между ними лишь собор). Так там засели революционеры, а казаки стали их обстреливать, и во время перестрелки было убито много гимназистов, даже в двух знакомых семьях... Итак, убили двух мальчиков наших знакомых – Гришу Будник и Мишу Цирульникова. В те годы часто бросали бомбы и убивали на улицах. Однажды моя мать попала в такую ситуацию. Она была в «кружке» – это такой клуб, очень приличный, семейный, посещали его большей частью интеллигенция и военные. Во время какого-то спектакля – грохот дикий в соседнем зале, все вскочили, но какой-то военный закричал: «Тише, спокойно! Садитесь – это люстра упала». Он таким образом предотвратил панику. Все успокоились. А потом все вышли в фойе и увидели кровь и раненых. Мать моя вернулась еле живой. А потом больше года никуда не выходила, ни на какие вечера. В 1905 году постоянно бывали демонстрации, причем одновременно двух лагерей. Однажды и мы попали. На Кавказе очень популярны серные бани. В Тифлисе их было две: одна «Ираклия» – красивое здание в мавританском стиле с огромной изразцовой аркой. И рядом невзрачные «Мирзоева». Но вода и ванны в них лучше, по крайней мере так считали у нас дома. В баню ездили всей семьей. Часто брали и Софью, которая там мыла всем головы, а после ехали к нам, где Софья оставалась до вечера. Дело в том, что бабуся работала через сутки (но это произошло только после 1905 года, а до этого ежедневно всю жизнь, и выходных дней не было совсем – и только с 1905 года дали помощника), так что надо было все согласовать: и свободный день, и приход Софьи, и погоду, словом, это было событие. Собирались с утра, собирали белье, посылали за извозчиком (любой конец – 40 копеек) и ехали. И вот однажды едем всей семьей и видим: идет демонстрация навстречу, но не революционеров, а попов с хоругвями и плакатами. Бабушка дико перепугалась и говорит: «Извозчик, поворачивай назад!» Извозчик повернул. Но тут показалась вдали, в конце улицы, уже другая демонстрация с красными флагами. Таким образом, мы на извозчике оказались между двумя враждебными группами, буквально оказались на поле боя. И ясно, что мы все замерли, а мама еще пояснила: «Это, наверное, Союз русского народа», что означало: черносотенцы! Тогда я тоже уже понимала, что нам несдобровать. А тут откуда-то появились казаки на лошадях, которые мчались с гиканьем и нагайками. Не помню как, но наш извозчик свернул куда-то во двор, и мы таким образом избежали мясорубки, которая началась в тот день на этом месте. Мы несколько часов провели на извозчике в чужом дворе, вдали от дома, умирая от страха, слыша топот казаков, стрельбу. И, конечно, ни в какую баню не попали. Да, нет лучшей поры, чем детство, хотя оно и не было у меня сплошь счастливым и рано окончилось. Но все же лучше его не было. Раннее было, точно, хорошим, до 10 лет, а потом пошли всякие передряги. Мать болела постоянно, только помню ее здоровой до 7-8 лет. Правда, бабушка все скрашивала, баловала меня очень. Ежедневно мне давала 15 коп. из расчета 5 коп. завтрак (или котлета между двумя кусочками хлеба, или кусок пирога с яблоками) и 10 коп. на трамвай туда и обратно. Но у меня с 3-его класса завелась подруга Шура Левушкина. Она жила напротив, ее отец был мужской портной, а главное – баптистский проповедник. Были у них 4 девочки, дома стояла фисгармония, на которой отец играл, а вся семья пела псалмы. Я очень хорошо помню все их ритуалы. Меня очень поразили догмы их религии. Потом, в 1912 или 1913 году, их отец ездил в Америку, откуда привез 10 000 рублей для их молельного дома, но я с Шурой уже не дружила, поскольку я с ней рассорилась до этого за 1 или 2 года из-за неуважительного отзыва о моих близких. Помню, как в гимназии праздновали 50-летний юбилей, посвященный Гоголю, и устроили костюмированный вечер. Шура оделась украинкой и танцевала свой гопак. Я мечтала о костюме испанки, но ничего не получилось, и я надела костюм мальчика. Был он сына маминой подруги Лидии Алексеевны Петровской, Алеши. Отец его был воспитателем в Военном училище, и жили они в казенной квартире при Училище. Его мать была крестной матерью моего брата. Мама продолжала с ней дружить и после окончания института. И я очень часто у них бывала, хотя с Алешей мы дрались, вернее, он таскал меня за косу. И за дело, т.к. его мать почти до кадетского корпуса не стригла его, он носил длинные волосы в локонах. Я его дразнила «девчонкой», за что он и драл за косы, если я не успевала убежать. Мне очень нравилось к ним ходить. Квартира была большая, 6 комнат, а главное огромный плац. И сад с фонтаном. Плац был училища. И когда не было занятий – в нашем владении. Тут были дети и других воспитателей. Словом, весело и привольно. Помню, какие были торжества наместника Воронцова-Дашкова (какой-то его юбилей). На плацу установили шатер черного сукна на красной подкладке с гербом. Нижегородский полк в малиновой форме (в нем отбывал военную службу Буденный, был вахмистром). Все кругом были возбуждены, играли оркестры (кажется, 3). Приехал наместник весь в черном с золотом (как Германн в «Пиковой Даме»), высокий, седой, стройный и красивый старик. Мы, дети, были в шатре, бегали между столами и ногами взрослых, объедались конфетами и фруктами и старались все увидеть. А я под конец почему-то очутилась в самом фонтане, где все дно было в скользкой зелени. И я, упав, замазала свое кисейное белое платье с голубой каймой. Словом, все меня жалели и чистили. И даже помню, говорили: «Какая чудная девочка! Куколка! Смотри, Никита, не женись, подожди, вырастет эта куколка!» Потом, уже взрослой, я узнала, что это был князь Никита Трубецкой. Ведь дети очень чувствуют красоту. А этот человек был очень красив, а главное – взял меня на руки и надавал конфект и фруктов. Потом я его часто видела и на улице, и на скачках, которые часто в городе устраивали, и меня брали где-то до 12 лет, пока я дружила с Алешей. Мама моя была очень красива, мать Алеши тоже была интересной, а в Военном училище часто бывали вечера, как тогда говорили, «балы», и Лида всегда приглашала маму, которая очень любила красиво одеваться и танцевать. Возвращаясь с таких вечеров, мама мне привозила «бумажные ордена», которые получала за танцы, за «котильон». Они были очень красиво сделаны, из серебряной или золотой бумаги, даже, можно сказать, художественно, и я бывала в восторге. Надо сказать, что бабушка очень баловала мою мать, а так как она материально была хорошо обеспечена и сама на себя мало тратила, то маме было довольно несложно хорошо одеваться. Кроме жалованья бабушкиного и дяди, мать до 1914 года получала от отца на нас алименты, а кроме того, бабушка имела очень много подарков, т.к., будучи кассиршей 1 и 2 класса, общалась со всеми едущими за границу. Так, даже владелец Аскании-Нова Фальц-Фейн привозил ей из имения клубнику и помидоры в корзинках. Из Парижа, Вены – красивые мелочи, а иногда и материалы. Причем все это не так, как теперь: «Ты – мне, я – тебе», а так полагалось: внимание. Например, уезжает наместник, и ему прицепляют вагон-салон. Бабушке несут коробку шоколадных конфет. Огромную – 4 фунта (от Крафта). А ведь наместнику билеты не нужны. Точно так же и другим дамам полагалось – или цветы, или духи, или конфеты. Но что-то более принимать было неудобно, только от очень хороших знакомых – купцов (как менее воспитанных) бабушка принимала более крупные вещи. Но тогда это стоило дешево. Например, кружевная блузка – не более 5 руб., отрез на такую – 2-3 рубля. Это теперь все втридорога стало. А тогда все, кто ехал за границу, считал своим долгом что-то привезти. И поездки стоили недорого. Например, моя учительница музыки Евгения Клементьевна Калашникова каждый год ездила в Женеву, а жила уроками музыки и французского языка. Правда, она жаловалась, что за границей народ не такой, как у нас. Например, никогда ее к обеду не приглашают, а по очереди выходят из комнаты, наверное, едят (по крайней мере, она так думала). Она говорила, что еда во Франции очень дорогая, например, небольшой кусок пирога с мясом 2 руб. 50 коп. И приводила другие примеры. А ездила Лида Петровская с мужем и Алешей и привозила уйму вещей. И стоило это все 500 руб., как она потом рассказывала. Но это были огромные деньги по тем временам (мама алиментами получала 75 руб., но на шляпу могла потратить 25; зато потом мы сидели едва ли не голодные). Трудно вспоминать, хотя чем дальше события – тем они яснее и милее. А вот теперь, когда жизнь стала намного справедливее, нет здоровья и нет сил. Самое счастливое время до 10 лет, когда жили у бабуси. Очень часто у нее бывали интересные гости. Когда мне было лет 6-7, у нас бывал Гарин-Михайловский. Он был путеец и служил на железной дороге. У бабуси бывали многие путейцы с женами и детьми. Когда он бывал у нас, мама что-то ему говорила о его книгах, а я уже прочитала «Детство Темы». И вместе с мамой оплакивали и собачку в колодце, и наказание Темы, поэтому я запомнила посещение нашего дома автором мною оплаканной книги, на коленях которого я сидела, замерев от волнения, счастья и страха, т.к. была букой ужасной. Часто у бабушки бывали хорошие культурные музыканты, и целыми вечерами мы наслаждались концертами. Чаще других у нас бывали Рощупкины. Она пианистка, прекрасно играла на рояле, а муж, хотя и был офицером Генштаба, но чудно пел, больше арии из оперетт. Причем очень часто любил это делать, накинув или шаль, или халат. И в лицах пел несколько арий. Так, однажды он всю «Гейшу» пропел с пледом на плечах. И исполнил все женские роли, и приседал, и жесты, и походка – все по-японски (вернее, по-китайски – потом в театре взрослой я так это определила). Бывало очень весело, и мне в такие дни разрешали не ложиться, и я сидела со взрослыми до ужина. Но ужинать с ними мне не разрешали. В такие дни заказывали ужин в буфете на вокзале и еще что-то дома. В буфете это обыкновенно был салат (все овощи, каперсы, оливки, и все это уложено на блюдо, а сверху покрыто большими ломтями осетрины, а сверху залито майонезом, который не продавался, а его готовил повар – и нет сравнения с покупным!). Потом шашлык настоящий – молодой барашек с помидорами и баклажанами. Или свиной с луком и гранатом (смотря по сезону). Потом пломбир и обязательно миндальные пирожные и наливка вишневая домашняя. Уезжали они в 2-3 часа на извозчике. У них было 5 детей и его мать-акушерка, свой дом на Авлабаре. Он был в чине полковника, она преподавала в консерватории. Девочки учились в гимназии, один сын в реальном училище, старший – в кадетском корпусе. Помню, как она на старшего жаловалась: «Миша мальчик как мальчик, а вот Валю все тянет к кухаркам». Тогда я не понимала, почему это ее огорчает, а выросла и поняла недовольство матери. Вообще в доме бабушки часто бывали музыкальные вечера, вечера чтения, обсуждения новых книг. Все это я слушала и приучалась и к классической музыке, и к хорошим книгам, литературе… (Публикуется в сокращении)
Ксения ПЫШКИНА-ЛОМИАШВИЛИ |
С героиней публикуемых ниже воспоминаний связаны лучшие моменты моей жизни, хотя и много тяжелого и мучительного. Это моя бабушка – Ксения Павловна Пышкина (в девичестве Ломиашвили, 1897–1981). Все, чем я являюсь сейчас, – а у меня есть некоторые заслуги в области филологии (я доктор филологических наук, заслуженный профессор МГУ имени М.В. Ломоносова на филологическом факультете которого тружусь уже более 45 лет) – заложено было ею: любовь к чтению, интерес к искусству, нравственные основы. Свое восприятие ее личности и память о ней я когда-нибудь изложу в своих воспоминаниях. А здесь лучше предоставить слово ей самой. Стоит только добавить, что, к сожалению, воспоминания ее доведены только до начала 30-х годов. Остальная часть ее жизни известна мне по ее рассказам. Трагедия репрессий 1937 года проникла и в уже написанное ею, но во многом явилась причиною приостановления письменного воссоздания прошлого (тяжело было описывать арест мужа и то, что произошло потом), поэтому считаю своим долгом кратко охарактеризовать события последних 45 лет ее жизни. Перелистывая окружную газету «Нярьяна вындер» начала 30-х годов ХХ века, можно встретить имя инженера Алексея Федоровича Пышкина (кстати, сына крестьянина из села Хашури Горийского уезда, крещенного в селе Земо-Чалы и окончившего Тифлисское реальное училище), публиковавшего статьи об индустриализации Печорского края и Нижнепечорья. Это позволяет в какой-то мере воссоздать события далекого прошлого, касающиеся и ранней истории Ненецкого округа, и достаточно типичные для эпохи советской индустриализации судьбы людей, одной из которых и является супруга Алексея Федоровича Ксения Павловна Пышкина, первая женщина-мотористка на Печоре. На этом месте и прерываются публикуемые ниже воспоминания. В 1933 году после окончания работ Печорской экспедиции супруги уезжают с Севера (в Нарьян-Марском краеведческом городском музее деятельности Пышкиных на Севере посвящены отдельные стенды). После краткосрочной работы в Москве Алексей Федорович был направлен на Дальний Восток на должность главного инженера строительства «Дальстройпуть». Здесь, на Дальнем Востоке, Пышкин, ранее не служивший в армии, назначен помощником командира особого корпуса железнодорожных войск, руководимого Яном Яновичем Лацисом, бывшим латышским стрелком, имел три «ромба». Одновременно он был главным инженером особого корпуса железнодорожных войск. В условиях нарастающей подозрительности в советском обществе и волны репрессий Алексей Федорович оказался в числе многих, которых постигла трагическая участь. После ареста 21 мая 1937 года он еще некоторое время писал жене в Москву письма о том, что все благополучно, но пытки, требовавшие от него признания в сотрудничестве с японской военщиной, сыграли свою роль, и 13 марта 1938 года в возрасте 55 лет он был расстрелян как японский шпион, а 20 марта 1958 г. Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор в отношении Пышкина А.Ф. по вновь открывшимся обстоятельствам, дело за отсутствием состава преступления было прекращено, а он был реабилитирован посмертно. Ксения Павловна избежала ареста потому, что в течение 1937 года вместе с 19-летней дочерью Татьяной постоянно меняла квартиры, заметала следы, сменила множество мест работы. Во время войны она возглавила находившуюся на Пушкинской площади библиотеку, ныне носящую имя А.П. Чехова, – о ее деятельности на этом посту можно прочитать в книге «70 лет московской Библиотеке имени А.П. Чехова» (М., 2010). Но и уйдя на пенсию, она время от времени работала – но уже не на столь престижной, хотя и малооплачиваемой должности. В последние годы она трудилась ночным сторожем в каких-то учреждениях (называлась «специализация» – сотрудник вневедомственной охраны) – так трудно выживала интеллигенция на исходе советского времени, в 60 и 70-е годы. Но до последних дней, даже очень нуждаясь, она покупала книги (собирала мировую новеллистику и книги о путешествиях, составившие сейчас костяк моей личной библиотеки), следила за новостями (особенно ее потрясло убийство Джона Кеннеди), пыталась наставлять меня на путь истинный. Умирала она тяжело, и эти дни – одни из самых горестных месяцев моей жизни… Скажу только в дополнение, что в годы перестройки газетой «Советская Россия» был организован конкурс красивейших женщин бывшего пространства СССР, и я послала туда фото молодой бабушки. И она вошла в первую десятку красавиц России! И еще знаю, что в последние годы она чувствовала себя очень одинокой. А я по молодости лет, занятая учебой и своими делами, не понимала, что в моих силах скрасить ей это время. Делала, казалось, много, но только сейчас, сама приблизившись к ее возрасту, понимаю, сколь недостаточно. Об этом тоже есть строки в дневнике… Горькие строки, которые не вправе удалить… Воспоминания (первая часть, касающаяся детских лет) публикуются по рукописи, сохранившейся в семейном архиве.
*** 21 января 1976 г. Мне 78 лет, 3 месяца, 16 дней. Поздно – накануне конца жизненного пути начинать писать о прошедшей жизни, тем более, что не все сохранилось в памяти и, безусловно, не будет абсолютно точно обрисовано, и из-за плохой памяти и возраста, а главное – трудно будет избежать изменившегося взгляда на все пережитое, и изложение будет всегда неточно, т.к. одни и те же факты и события в зависимости даже от языка, слов меняют смысл. А мне уже трудно подыскивать более точные слова. И поэтому, к моему глубочайшему сожалению, это может произойти с моими записями, которые я посвящаю своей любимой внучке Маше. Бабичек.
*** Самое первое воспоминание. Яркий солнечный день, возможно, утро весеннее, т.к. все, кто был в это время со мной, одеты довольно тепло. Мы на большом, очень оригинальном балконе. Он между двух рядов домов и выходит одной стороной во двор, где напротив какое-то одноэтажное кирпичное строение, а другая его сторона выходит на улицу. А под ним ворота и калитка или две калитки по бокам ворот. У балкона перила деревянные, окрашены белой краской, резные. Пол деревянный, дощатый, ярко окрашен и натерт, очень блестит. Одна стена дома имеет застекленную дверь, перед ней в кресле сидит вся в черном и с покрытой черным шарфом головой красивая женщина с очень бледным, пожалуй, даже желтым лицом. Это, мне сказали, моя бабушка, мать отца. Раньше я ее не видела. Она мне улыбается, я иду к ней, но она испуганно делает резкое движение руками, как бы отстраняясь от меня, и я с испугом замираю. Тогда мама берет меня на руки и подносит к перилам балкона в сторону улицы, которую я вижу. Она вся в камнях и пыли, как будто перерыта. Тут я слышу, как бабушка просит отца отвести ее в комнату. Отец почти берет ее на руки, она еле идет, ведомая им, и они скрываются за дверью. Мы с мамой остаемся на балконе, отец вернулся, и мы уходим в помещение напротив стеклянной двери, куда увели бабушку. Это на противоположной стороне балкона. Позже мне сказали, что это было в местечке Ахалцихе. Мы туда приехали после страшного землетрясения, поэтому мне и запомнилась эта улица, вся в камнях и в каких-то завалах. Говорят, что после и до этого таких страшных разрушений не было. Видимо, мне было не более 3-х лет. А бабушка моя умирала от горловой чахотки. Ее я больше не видела. За ней ухаживал мой отец, Павел Ломиашвили, один из ее 3-х сыновей, офицер 77 Пехотного Тенгинского полка, того полка, в котором служил Лермонтов. Второй сын был учителем в Закаталах (теперь это Азербайджан, ранее Кахетия). 3-й брат уехал от матери, и о нем никто больше ничего не услышал. Я эту бабушку знаю только по рассказам и помню, вернее, тоже по рассказам, что она очень любила мою мать, но редко позволяла приходить, т.к. боялась ее заразить. И за ней ухаживал отец. Он ее и обмыл, и обрядил в гроб. Потом у нас появились новые серебряные ложки, столовые и чайные, и их так и называли «бабушкины». Остались еще мелочи. И что мне больше всего нравилось – это кольцо мужское с тремя чудными бирюзовыми камнями, очень красиво расположенными в кольце: между камнями золото было в гранях, оно очень блестело. И мне, сажая меня на кушетку и сидя рядом, мать разрешала играть им. Еще были 4 или 5 колец с бирюзой, они были в свинцовой или какого-то другого металла оправе. Все мелочи были в узелках (это на Кавказе шьют такие, как одеяла, из лоскутов 3-х или 4-х угольной формы, на подкладке, величиной с большую салфетку). Самым интересным была суповая ложка из кокосового ореха, отделанная серебром, художественной работы. Она была окантована полосками с зубчиками с точеной ручкой черного дерева. Потом мы многие годы пользовались салфетками бабушки с ее инициалами С.М. (Софья Ивановна Маяцкая – второй раз она была замужем за украинцем). Вот и все, что я помню о бабушке, матери моего отца. Но у меня была другая бабушка, мать моей матери, которая сыграла большую роль в моей жизни, которую я очень любила и которой я обязана всеми теми радостями, которые выпали на мою долю в детстве. Она умерла на моих руках в очень тяжелое голодное время, в Гражданскую войну. В памяти встают отдельные миги, именно миги, отрывки довольно ярких, мимолетных эпизодов. Это уже в доме бабуси, так я всегда ее называла. Она была чрезвычайно красива и молода. К моменту, когда мать выходила за отца, ей не было и 40 лет. Все, все в ней было изумительно красиво: темные каштановые волосы, почти черные, глаза, красивые, коричневые, как бы бархатные, брови соболиные чудной формы, лицо скорее круглое, но и удлиненное, кожа матовая с нежным пушком, цвет лица несколько бледный, поэтому она слегка румянила щеки каким-то порошком, довольно небрежно хранящимся в верхнем ящике комода в нескольких рваных, вложенных друг в друга бумажках и поэтому рассыпавшимся вокруг в ящике. Она брала на ладонь капельку глицерина, потом слегка на палец порошка и, разведя, втирала полученную смесь в щеки. Получался изумительно нежный розовый оттенок. Потом она пудрила все лицо. И с ее алыми губами, которые она никогда не красила, чудной улыбкой и с едва выглядывавшими зубами – передо мной стояла изумительная красавица с ангельским лицом и нежной улыбкой. Бабуся брала меня на руки и целовала, целовала без конца. А я, смеясь, обнимая и целуя, чувствовала запах ее постоянных духов – ландыша. Духи, конечно, были французские, т.к. тогда это было и недорого, и лучше английских. Были и наши, но ими ни мама, ни бабуся не пользовались. Духи бабуся покупала на вес. Тогда и такие были – 30 коп. золотник. Продавали в аптеке на Эриванской площади. Бабушка покупала французские из экономии, т.к. флакон стоил 2 р. 50 коп., – 3 р., а английские – 6 руб. (Астрис). Я уже много позже, будучи в музее-квартире Марии Ермоловой в Москве, с изумлением увидела на ее туалетном столике такой флакон, какой один раз купила себе мама. Это флакон из хорошего стекла, заключенного в узорчатую металлическую позолоченную сетку. Я стояла, глядя на флакон, вспомнила маму, детство, и комок застрял в горле. Так все было ярко и живо, вплоть до ощущения запаха, как галлюцинация, ибо я, как мне показалось, и его вспомнила. Думаю, что у нервных людей так бывает. Помню еще: я, бабуся, мама, дядя Витя (мамин брат, на год ее моложе) сидим в гостиной. Утро, возможно, воскресенье (т.к. дядя и бабушка дома). Мама и дядя спорят, ибо газеты только что прочитаны. И для спора «до хрипоты» материал есть. Мама читала «Новое время», а дядя – «Русское слово». Газеты абсолютно контрастные в политическом плане. Я совсем малышка, но почему-то мне кажется, что дядя как-то мягче, спокойнее, а мама раскраснелась и нервно перебирает косу. Она дома всегда ходила с косой, которая была толстая и ниже талии. Но впереди волосы подрезаны и закручены на папильотки – бумажки, штук 7-8. Тут уж не знаю почему, я вдруг начинаю танцевать па-де-катр и подпеваю на известный мотив: «Мама, купи мне пушку и барабан. Я поеду к бурам бить англичан». Я танцую по всем правилам, поднимаю то одну ножку, то другую. Словом, все па – абсолютно верные. При этом – в пальто, а на ногах – чусты. Это вроде тапочек, но цветных, очень мягких с острыми носами, без каблука и шнурка… Бабушка работает на железной дороге кассиром 1-ого и 2-ого классов. Выходных дней нет. Только после 1905 года она стала работать через день, сутками, и ей еще дали помощника. Но я помню время, когда она работала без смены. Бывало, днем придет, наспех покушает и ляжет спать. Вскоре бежит сторож Иосиф и уже с порога громко и скороговоркой: «Юлия Михайловна, поезд вышел с Навтлуга (это станция вблизи Тифлиса в одну сторону, а в другую – Авчалы). Бабушка вскакивает, хватает свои ключи (сумочек, как все женщины, она никогда не имела, так же как и кошельков, которые тогда, на французский манер, называли портмоне, а деньги завязывала в уголок носового платка и прятала на груди всю жизнь). И вот уже она бежит на вокзал, около которого мы жили на казенной квартире бабуси. Это очень близко. А было всего 3 казенных дома. В доме № 1 жили начальники разных служб, кассиры, начальник станции. В корпусах 2 и 3 жили телеграфисты, кладовщики, работники товарной станции. У бабуси были 2 комнаты + застекленная галерея, которая была у нас столовой. Она имела это бесплатно + отопление (уголь высшего сорта, антрацит, дрова) и освещение (керосин) + 75 руб. жалованье. Это были очень хорошие условия, но все же не за ее бессменную работу. Хотя поездов было не так много, но иногда и в 3 ч. ночи придет, а в 5-6 утра уже первый поезд. Последний в 12-1 ч. ночи, но отчет ежедневно на 2-3 часа. Бабуся училась в пансионе частном (тогда это было), а не в пансионе для благородных девиц, которые были государственные. В пансионах частных очень хорошо обучали иностранным языкам, обязательно фортепьяно, пение и танцы. Писала бабуся с ошибками, почерк острый, похож на готический, но считала молниеносно и без ошибок.
*** Это примерно 1905 год. Мы живем в Тифлисе на Боржомской улице. У нас квартира из 3-х комнат, есть ванна, но освещение керосиновое. Недавно родился брат. Его назвали Ростиславом. А когда мама ожидала ребенка, отец шутил: «Вот у тебя скоро будет братик. Поликарп». Я почему-то страшно нервничала. Это имя меня пугало, и я не могла понять, почему отец избрал такое страшное слово. Мне казалось, что «Поликарп» – уродец. Волосатый, подслеповатый, с уродливым носом и ртом. Я страдала и со страхом ждала это чудовище. Но родился брат и… это буквально был ангел: золотистые волосы, огромные голубые глаза, розовый здоровый ребенок. У нас на улице, немного вкось, против нашего дома (дом Такиева, хозяйственно-бакалейный магазин № 6 на Боржомской ул.) – одноэтажный особнячок. В нем живет Бонапарт, потомок Наполеона. Он постоянно сидит в кресле у окна, я его вижу. Мне он кажется довольно молодым худощавым брюнетом. Почему-то говорят, что он очень нуждается, его все жалеют. В окне, кроме него, виднеется ширма деревянная, 1/2 верха обита зеленым. Почему-то помню, что не было на окнах занавесок. А может быть, я в этом что-то путаю. Ширма, кажется, из красного дерева. Днем на улицу он, видимо, не выходил. Или очень редко. Я его не видела никогда.
*** Любила я ходить с бабусей по магазинам. На Вокзальной был персидский магазин. Хозяин Хасад и еще два его брата очень молодых. Хасад курил кальян, и я с восторгом смотрела на булькающую воду в сосуде. Бабуся его знала с ранней молодости. Когда дяде было 3 года, она пошла с ним что-то купить у Хасада. Возвращаясь, она увидела, что дядя вытащил из кармана коробку ваксы, что для чистки сапог. Это были круглые коробочки черного цвета с золотым петухом на крышке, очень блестящие и с петухом очень импозантным. Они-то и соблазнили ребенка. Бабушка быстро вернулась в магазин и, подведя Витю к Хасаду, сказала: «Вот, Хасад, посмотри, мой сын – вор, он украл у тебя ваксу, на, возьми обратно». Дядя Витя заревел, зарылся в юбку матери, и его еле успокоили. Но это был урок, и более честного человека вряд ли можно себе представить. Он был щепетилен во всех расчетах, честен даже в мыслях. И очень прямой. Я думаю, что тот случай потряс его, и он и в людях всю жизнь больше всего ценил честность и прямоту. Я до 1918 года помню этот магазин, его хозяев и его товар. Лимоны в большой банке (в форме рюмки) в воде около хозяйского места на прилавке. За его спиной на полках коробки с финиками, с «малагой» (испанский засушенный черный виноград целой кистью с красными бантиками), коробки деревянные круглые с ореховой халвой, а на полу мешки с орехами всех сортов, рахат-лукум и прочие восточные сладости. А главное – это «кишмиш лабладо» – это очень высокий сорт изюма, наполовину смешанный с печеным (поджаренным) горохом. Любимое лакомство бабуси. Она объясняла это тем, что ест, чтобы меньше курить. Она курила папиросы или «Султания» – 15 коп. 25 штук, или «Симпатия» – 5 коп. 10 штук. В коробке и те и другие. Дядя покупал гильзы 250 штук в коробке. И табак в пачке. У него была машинка, и он сам их набивал. Очень интересно мне было присутствовать при вскрытии коробки гильз. Там были вложены сувениры: иногда мундштуки, а большей частью маленькие куколки фаянсовые вроде гусей, уточек, собачек, кошечек, матросов и пр. Это принадлежало мне для игры. Гильзы были из Одессы фирмы «Кадык», реклама везде лезла в глаза. Раньше женщины редко курили, но при такой тяжелой работе, как у бабуси, – это было естественно. Бабушка при ее доброте Настю держала, пока она не родила третьего ребенка – Мотю. Это ведь ужасно – кухарка и трое детей и муж. Всех кормила. Зарплата было 10 руб. + 2 фунта сахара и пачка чая. К Пасхе и Рождеству – подарки. Отрез на платье. Позовет ее в комнату и вручит. А кухарка – хлоп в ноги, земной поклон. А бабуся кричит: «Что за безобразие? Ты опять за свое! Больше никогда тебе ничего от меня не будет. Уходи вон!». Настя встает, прижимает отрез к груди, вытирает слезы на глазах и уходит. А бабуся долго-долго ворчит, возмущается, а дядя, задыхаясь от возмущения, начинает почему-то говорить вообще о забитости всего русского народа, о грядущих переменах, потом он и мама уже мирно говорят о Чехонте, о Горьком, о выступлении Шаляпина с «Дубинушкой», о репинских «Бурлаках». А я все слушаю и впитываю. Дядя, беря газету «Новое время», возмущен, что Горького там ругают, мама на этот раз с ним согласна, она последнее время начала увлекаться французским языком, выписывает журнал «Иллюстрасьон» в чудных обложках пастельных тонов – розовых, салатовых, голубых. Книги приходят пачками, все новинки. Стала выписывать из Парижа пудру, лосьон из Института Красоты – «Клития» –крупные черные буквы на белом фоне. А до этого времени употребляла только крем под маркой «№ 4711» – белый, что-то вроде вазелина. Духи фирмы «Убиган» были самые любимые. «Идеаль» в коробке, обтянутой желтым шелком с сиреневыми стилизованными цветами с оригинальной застежкой в форме пластинки из кости, закладывающейся в петлю. Помню, что я в детстве очень жадно собирала разные флаконы и пузырьки. И Бабуся шутила: «Когда Ксеничка будет выходить замуж – главное в приданом будет подвода, полная ящиков с пузырьками». Я злилась и кричала: «Замуж никогда не выйду, не выйду, пусть все женихи сдохнут».
*** Сегодня день изумительный: грузинская свадьба проезжает мимо дома. Все приданое на фаэтонах, а их вереница. Видны красиво возвышающаяся на одном фаэтоне на сиденье груда подушек, на втором – зеркало, на следующем – ковер, потом одеяло, потом тазы и кувшины, все блестящее и медное, и т.д. А когда кутят кинто – на первом шарманка, на втором его шапка и пр. Кинто – это мелкие торговцы, содержатели духанов, в национальных костюмах, состоящих из очень широких черных шаровар и камзола с очень сильно плиссированной баской и с мелкими пуговицами на груди, на голове маленькая войлочная черная шапочка «куди», а пояс широкий, серебряный с шишкой «на животе». На ногах особые «чусты». Кинто – народ разбитной, крикливый, остроумный. Торгуют, прославляя свой товар громкими криками: «Риба, риба, живой риба, сам танцует, сам играет, бери, генацвале, бери, дешево-дешево отдам». Но самое обязательное у кинто – это бородавка на щеке, обязательно с длинными волосами. Если таковой не одарила природа, то делали ее искусственно: это оставляли на щеке кусочек небритый (с 15 коп.) и, отрастив желаемой длины пучок бороды, начинали его закручивать. И таким образом шик возрождался. Потом обязательно в руках большой платок с мелким рисунком бордового цвета с желтым и еще вкрапленным зеленым. И тогда все по традиции есть. При этом и походка особая, вихляющая, но с торжественным выражением на лице. Это почти точное описание. Но не видя живого человека – все равно не будет понятно. Рыбу приносили на дом, так же как и фрукты. На большом лотке, деревянном, который держали на голове, поставленном на скрученный платок. Фрукты и овощи в сезон продавали на тачках (а это 9 месяцев в году). А груши и яблоки продавали круглый год. И тоже по домам, но уже в корзинах. Тачки почти квадратные с ослом или мулом. За 2 квартала были слышны крики продавца. Звонкий голос без передышки: «Черешня, черешня, сладкая, как сахар, черешня, черешня…» Или: «Баклажан, спелый сладкий баклажан, купи, купи, а то уйду, покупай скорей, покупай!». Все привозили: персики, груши, абрикосы, сливы, редиска, все сорта трав, огурцы, помидоры. Все изобилие юга, все многообразие садов и огородов с раннего утра буквально «вносили» в дом. Даже такие вещи, как хлеб. Ежедневно, к четырем часам дня раздавался голос продавца: «Вот пришел Пантелей, принес кренделей». И далее следовал еще ряд прибауток. Это был рослый дядька в белом сверкающем колпаке, такой же тужурке, ослепительно белой, в фартуке, все туго накрахмалено, в руках большая белая корзина, закрытая белой салфеткой. А под ней… ароматные воздушные слойки, крендели, булочки, плюшки, коржики, сайки и пр. мелочь русского хлебопечения. А какой был хлеб в «пурне» (это кавказская пекарня с особой печью)! Бывало, идешь и за квартал запах, аромат печеного хлеба, чуда самого вкусного, пшеничного. Всегда возвращаясь вечером с прогулки (часов в 6-7) мама с нами (я и брат) заходили купить чурек. И охотнее серый, чем белый, т.к. он был вкуснее. И по дороге от нетерпенья отламывали кусочки и ели теплый хлеб. И это было вкуснее всяких пирожных.
(Публикуется в сокращении. Окончание следует)
Ксения ПЫШКИНА-ЛОМИАШВИЛИ |
|
Очерк, отрывки из которого вы прочтете, Саша передал мне несколько лет назад, незадолго до своего ухода. Он был моим одноклассником, мы вместе бегали на «шатало», хватали двойки и готовили школьные КВН-ы. В отличие от меня, он мечтал стать инженером и стал им. Да еще каким! Он был из тех, кому дано очень много, технарь уживался в нем с гуманитарием, и он все делал талантливо, по большому счету. Стал одним из лучших профессиональных автогонщиков Грузии, сам создавал машины, возглавлял в Москве крупную фирму и… писал. Относился к этому не очень серьезно, по телефону посмеиваясь над собой. С трудом мы уговорили его перегнать по Интернету воспоминания о тбилисском детстве. О Тбилиси он помнил всегда и везде и написал о нем талантливо и искренне. Объем журнала, увы, не позволяет дать его очерк полностью. Пришлось что-то сократить, но, мне кажется, у автора не было бы претензий. Саша обещал прислать продолжение. Не успел. Похоронили его в Тбилиси. Владимир Головин
После окончания Великой Отечественной Войны прошло совсем немного по временным меркам Вселенной, всего каких-то пять лет, а в родильном отделении больницы Арамянца на Авлабаре, 13 сентября 1950 года, в 19:30 по местному времени появился на свет я. Не Бог весть какое событие во вселенском масштабе, но, тем не менее, событие. Грузия постепенно залечивала раны – физические, душевные и духовные, а заодно восполняла демографические дыры, я бы сказал, бреши, возникшие за войну и предшествовавших ей репрессий 30-х. Практически в каждой семье были потери. Наша – не исключение. Вот я и оказался в роли латки на семейную брешь, если посмотреть на вопрос с демографического угла. Но на самом деле я был желанным ребенком и первенцем у моих родителей. Спустя положенное время меня повезли домой, в старый добрый Сололаки, старинный и приятный во всех отношениях район старого Тбилиси. Расположенный в живописном ущелье между древней крепостью Нарикала и горой Святого Давида, этот район населяли врачи, художники, промышленники, ученые и просто люди, которые являли собой основу благополучия и процветания не только города, но и всей Грузии. Пока меня везут из больницы домой, есть возможность, и я бы сказал, необходимость прояснить кто есть кто, как мои родители и предки моих родителей оказались там, где их застало мое повествование. Мама отца, которую я звал Бабулей, и к которой меня сплавляли мои родители, дабы отдохнуть от моего деятельного характера и занудных вопросов, – Мария Басинова, наследница вместе со своими тремя братьями и сестрой огромного состояния, нажитого Георгием Басиновым, владельцем четырех мельниц на реке Куре, двух пароходов и прочей движимости. А еще – амбаров и трехэтажного особняка на Федоровской улице (недалеко от площади, которую потом назовут Советской) с конюшней и каретой, с несколькими колясками и кучерами. Нетрудно догадаться о судьбе этого рода после советизации Грузии в 1921 году и последующем лихолетье тридцатых... Если вкратце, то, пожалуйста. Дом и все имущество было конфисковано, владельцы карет и лошадей переселены в каретную и конюшню. Старший сын Левон, велосипедист и бонвиван, друг и соперник знаменитого тогда авиатора и велосипедиста Уточкина, был арестован в 1937 году, вернулся из лагерей в 1955-м. После его смерти в сарае, на крюках, среди истлевших от времени уздечек и хомутов висела уникальная старинная велосипедная рама, на которой угадывалась витиеватая надпись «DIAMOND»… Немного истории. 1915 год, после трагедии геноцида Американская миссия помощи армянам в Закавказье расположилась в Тифлисе. Возглавлял ее молодой, интересный, блестяще образованный, говорящий на нескольких языках Теодорос Эксерджян. Средства и гуманитарная помощь, которые распределяла миссия жертвам, получила очень высокую оценку в обществе. Состоятельные люди Тифлиса стали устраивать благотворительные балы для сбора дополнительных средств для помощи несчастным. И на одном из таких балов 18-летняя наследница мельниц и пароходов нашла свою судьбу в лице Теодороса. В Америке у него были брат с сестрой, при советской власти небольшая материальная помощь оттуда была как нельзя кстати. Но большевики решили, что это порочит сытого гражданина Советского государства, и в добровольно-принудительном порядке заставили деда отказаться не только от помощи, но и от общения с буржуазными родственниками. Его арест был, по сути дела, предопределен, но двоюродный брат Марии, служивший в НКВД, случайно увидел план ближайших арестов, где одной из первых стояла фамилия Эксерджян. С риском для жизни он сообщает ужасную новость, и моя бабушка сжигает все фотографии, письма и семейный архив. Через день, когда чекисты пришли за Теодоросом, семьи Эксерджяна дома не оказалось. Официальная версия – уехали в деревню на дачу. Там, в деревне, Теодорос и умер от перитонита: «скорая помощь» была только в пропагандистском кино про счастливую жизнь в Советском Союзе… Путь от родильного дома Арамянца до Сололаки не занял много времени, к моему появлению на третьем этаже дома на Давиташвили все члены большой семьи Петровых-Хотяновских-Эксерджян были там, где им полагалось быть к столь незабываемому моменту… Наш дом был для меня трехпалубным кораблем с этажами- палубами, подвалом-трюмом и с лестницами-трапами... Я сижу сейчас в своей квартире на Кутузовском проспекте в Москве. Необычно теплая зима, за окном небольшой минус и очень красивый снегопад. Снегопад всегда вызывает во мне воспоминания детства, когда первый легкий снежок в Тбилиси провоцировал большинство ребят на «шатало» на Комсомольскую аллею или на фуникулер, которые возвышались над городом и были местом вожделенного паломничества саночников, лыжников и просто ребятни в короткие дни, а то и часы пребывания снега на склонах вокруг Тбилиси… Неожиданно появившееся солнце могло превратить весь этот праздник в бурные, грязные ручьи и мокрую одежду, а также в воспоминания о здорово проведенных часах в снегу. Я по сей день ощущаю запах зимы и снега, который появлялся на уличном балконе нашей квартиры. Да и снежного покрова едва хватало на пару тройку снежков, которые я метал с третьего этажа на проезжавшие внизу автомобили. Большинство мужиков, которые тогда были мальчишками, подтвердят это ощущение. Наш дом представлял собой большую букву П, если смотреть на него сверху. У основания левой ножки, на третьем этаже проживала наша многочисленная семья. Напротив, в противоположной ножке, также на третьем этаже – семья Акоповых, состоящая из отца семейства Коли, его жены Кето и их сына Алика. Но именно первые два персонажа заслуживают того, чтобы остановиться на них подробнее. Итак, Кето. В зависимости от сексуальных предпочтений и вкусов мужской части населения дома, ее можно было назвать от пухленькой и полной до откровенно толстой. Бюст был таких размеров, что, с одной стороны, вызывал уважение к его обладателю, то есть к мужу Коле, а с другой стороны был объектом юмора. Когда Кето вывешивала белье для просушки, мужская часть «экипажа нашего корабля» с кавказским темпераментом обсуждала это явление, и самая безобидная из всех шуток (принадлежавшая моему отцу) звучала так: «Кето, одолжи гамак, дети хотят покачаться». На что гордая обладательница такого богатства с довольной усмешкой на устах растопыривала пятерню и вытягивала ее в сторону говорящего, что означало: чтоб ты сгорел, мерзавец! По причине того, что Коля был таксистом, его семья ни в чем не нуждалась, и Кетеван не утруждала себя государственной службой, оставив за собой тяжелые обязанности возделывания «семейного поля». В семье она была не только «шеей», но и «головой», благо это было несложно: с одной стороны – из-за тщедушности Коли, а с другой – из-за его абсолютного подчинения воле жены. И чем толще становилась Кето, тем тоньше становился Коля, четко следуя закону сообщающихся сосудов Лавуазье. Мы, пацаны пятидесятых-шестидесятых очень любили доброго дядю Колю, который работая таксистом сначала на «Победе», а потом на двадцать первой «Волге», заезжал, если удавалось, на обеденный перерыв домой. Наша компания караулила тот вожделенный момент, когда, пообедав и соснув полчасика, дядя Коля спускался во двор и великодушно прокатывал нас до поворота на ближайшую улицу Чонкадзе, в ста метрах от наших ворот. Запах салона автомобиля, состоящий из коктейля запахов бензина, масла и тканевой обивки салона, производил действие вида еды у подопытной собаки Павлова: обильное выделение адреналина и чувство сожаления, что удовольствие быстротечно… Практически, в каждом большом тбилисском доме, который живет как одна большая семья, всегда находился человек, который вызывал повышенное чувство сострадания, и если это требовало того, сопричастности к его судьбе. Как правило, он мог быть объектом юмора, но никогда – злых насмешек. Таким в нашем доме был Маркос Кукунян. Невысокого роста, лысоватый, с всклокоченными остатками некогда пышной шевелюры, убого одетый и всегда в калошах, с глазами голодной и больной собаки, он всегда вызывал у нас чувство сострадания и желания его накормить. Почти все соседи, а особенно наша семья, постоянно его подкармливали и подкидывали одежду и обувь. Но, несмотря на их обилие, Кукунян своего вида никогда не изменял и его шаркающая калошами походка была узнаваема издалека. Слово «кукунян» было нарицательным в нашем домовом сообществе. Им стращали маленьких детей, не желающих кушать или идти спать. Когда хотели скрыть источник информации или какой-либо сплетни, то на удивленный вопрос: «Слушай, кто это тебе сказал?», неизменно отвечали: «Кукунян!» Когда мне вдалбливали какой-нибудь предмет, а чаще всего это была математика, мой отец говорил: уже кукунян бы понял, а ты... И тут необходимо рассказать о весне 1942 года в горах Кавказа. Гитлер рвется в Баку, немцами взят Беслан. Младший лейтенант Маркос Кукунян, служащий в войсках обеспечения, периодически приезжал в штаб 18-й армии для передачи войскам боеприпасов, снаряжения и прочих грузов. Там в стройной, черноокой и чернобровой девушке он едва узнает Светку-Пипетку, которая играла в куклы на балконе с его сестрой Маргаритой. Два, оказывается, очень близких человека потянулись друг к другу. И внутри гибельного тела войны, они создали для себя маленький мир нежности и надежды на лучшее. В один из приездов Маркоса Светлана, смущенно опустив глаза, сообщила ему, что у них будет ребенок. А в Тбилиси Маргарита уже готовилась принять невестку, как подобает… В родной город Маркос со Светланой двинулись на подводе, щедро обложенной сеном, брезентом и овечьими полушубками. На самом опасном участке дороги Маркос и возница спешились и, взяв коней под уздцы, пошли почти бегом, прижимаясь к горе. Рокот надвигающейся лавины они услышали в последний момент. Когда Маркоса подобрали саперы, в руках у него были зажаты обрывки вожжей. Маргарита нашла его в госпитале в Тбилиси, в отрешенном оцепенении, со сжатыми до синевы кулаками. На подушке лежала голова совершенно незнакомого ей человека – редкие, всклокоченные седые волосы, ввалившиеся щеки и остановившийся взгляд ничем не напоминали ей брата. Спустя время он научился реагировать на окружающий его мир, но – в черно-белом, искаженном виде. Он не признавал потерю любимой женщины и будущего ребенка. Просто они ждут его в известном только ему месте. Ему нужно накопить денег, чтобы увезти их через океан, в другую страну, где нет войны, где всегда тепло и их мир снова наполнится светом и добром. А пока… пока мир для него застыл. Маркос получал военную пенсию, надбавку за инвалидность, но никогда не тратил на себя ни копейки. Маргарита несколько раз просила брата одолжить ей денег, но он отказывал, говоря, что жена с ребенком голодают и ждут его. Поговаривали, что он скупает николаевские золотые червонцы. Но что не скажут про больного, безумного человека! В конце пятьдесят девятого года к нему пришли с обыском. Видимо, кто-то «капнул». В пустой комнате кроме железной продавленной кровати, убогого, пустого шкафа и колченогого стола ничего не было. Пока один в штатском и два милиционера копались в его комнате, Маркос, оставленный без присмотра на балконе второго этажа, встал на перила и ласточкой прыгнул во двор. От смерти его спасли веревка с бельем, натянутая на первом этаже, и ветви акации под балконом. Обыск ничего не дал, Маркос пролежал с переломом ноги и сотрясением мозга несколько месяцев. В шестьдесят третьем его не стало, когда его обнаружили, выяснилось, что он умер от голода. Его похоронили Маргарита и соседи, собрав в складчину необходимые для этого печального действа, средства. Комнату опечатали на несколько месяцев, новые жильцы сорвали печать выкинули старую мебель во двор. Соседи растащили ее на дрова. Когда же от стола оторвали ножки, из чрева одной из них выкатилось несколько золотых червонцев… Заслуженный художник Грузии Оник Тигранович Вартанов со своей дражайшей женой Марго занимал две комнаты с уличным балконом на втором этаже. Он обладал колоритной внешностью: просторный бархатный балахон ниспадал с его покатых, широких плеч, затем плавно огибал широкое, могучее тело с респектабельным округлым брюшком, придававшим образ мэтра. Заканчивался балахон в районе колен эффектными широкими продольными складками с большими накладными карманами по бокам и одним на груди, из которого всегда выглядывал экстравагантного вида, но всегда гармонирующий с общим стилем художника, платочек. Наряд венчала пропорционально большая голова с пронзительными глазами под пенсне (в торжественных случаях) или элегантных очках в оправе из золота (или под золото?) с эффектно, как и положено большому Мастеру заброшенными назад густыми волосами. В пространстве он перемещался какой-то особенной, пружинистой походкой с вертикально поставленным туловищем, которое при ходьбе не раскачивалось. Походка эта была абсолютно бесшумной, а его способность появляться совершенно неожиданно в разных уголках балкона второго этажа заставляла шкодливую малолетнюю часть обитателей нашего дома-корабля всегда быть начеку. Очень хочется описать и верного «санчопансу» Мастера – его единственную и непоколебимую жену Марго. Марго была значительно ниже мужа и стояла на ногах потрясающей по своему радиусу кривизны. Несмотря на это, она очень шустро передвигалась по этажу, курсируя между квартирой и общей кухней на несколько семей, готовя пищу своему дражайшему и единственному, или на водяной бане столярный клей и грунт для холстов. Длинная юбка почти до пят скрывала вышеозначенный огрех природы. Черно-бурая лиса постоянно проживала на плечах Марго, независимо от сезона и температуры окружающей среды, когда она покидала по тем или иным делам пределы дома. Неизменная маленькая шляпка с вуалью – на кусте из пружинок жестких кучерявых волос, давших повод Мастеру ласково называть ее дома «Пушкин». Особенно колоритным было зрелище совместного выхода супругов в свет: Оник Тигранович шел чуть впереди, Марго следовала за ним в кильватере – из-за невозможности находиться рядом по причине большой амплитуды колебания при ходьбе на ногах особой геометрической формы. Оник Тигранович был хорошим и зачастую незаменимым соседом по части ведения застолий разной направленности и тематики: от свадеб до поминок. Он подходил к порученным обязанностям очень ответственно и, как положено мастеру, творчески. Готовил материал для тостов заранее, методом подробного опроса организатора застолья и не менее подробного конспектирования полученных данных. Для всех без исключения было загадкой, как он запоминает проштудированный материал, при этом не забывая шутить даже на поминках, да так ловко, что убитые горем родственники остаются ему признательны за доставленное удовольствие (если таковое можно получить от поминок). Все эти мероприятия Оник Тигранович виртуозно проводил и на русском, и на грузинском, и на армянском языках. Без потери качества, с присущим ему блеском. Звание «заслуженного армянина Грузинской ССР», которое он себе присвоил, принадлежало ему по праву. Как я уже упоминал, Оник Тигранович добывал себе хлеб насущный художественным ремеслом. Вы не подумайте, что отсутствие таланта заставило его опуститься до уровня ремесленника-иконописца (терминология моего деда). Как говорится, очень даже наоборот. Получив отличное художественное образование за рубежом и обладая хорошим вкусом, верной рукой и чувством меры, Оник Тигранович был, на мой взгляд (и не только на мой), замечательным художником. С его мольберта сходили, пусть и не часто, работы в стиле старых голландских мастеров, замечательные портреты, натюрморты и пейзажи. Несколько его картин сохранилось в нашей семье. Все это было для души, для истинных ценителей живописи и для персональных выставок, которые, увы, были весьма редки. Случилось так, что Оник Тигранович, являясь членом Союза художников Грузии, был отлучен от полноводной реки заказов, поступающих в этот союз, и выгодных как с творческой, так и с материальной точек зрения. Поэтому ему оставалось одно ремесло – рисовать портреты советских вождей, каждого в нескольких экземплярах. Они были востребованы по следующим причинам: уход на пенсию предшественника, уход в мир иной предшественника, физический износ портрета лидера, возрастные изменения лидера, иные причины. Технология была изобретена задолго до Оника Тиграновича – конвейер Генри Форда-старшего. На общем балконе, выходящем во двор, расставлялись десятка полтора стульев, выполнявших функции мольбертов. Тут вступала в процесс Марго, которая прикладывала к холсту контур очередного лидера, углем обводила трафарет и переходила к следующему стулу. Следом к этому конвейеру подходил Оник Тигранович и четким движением мастера наносил серию мазков, перенося краски с внушительного размера палитры на холст. Операции повторялись до полного соответствия изображения на холстах с изображением на фото. Конвейер оживал в преддверии праздников и выборов. Должен отметить, что рука Мастера добивалась идеального сходства с оригиналом, несмотря на поточный метод. Я снимаю шляпу! Но однажды предприимчивость Мастера дала осечку: внеочередной съезд КПСС снимает с должности первого секретаря партии, в переводе на русский язык хозяина страны. Это происходит незадолго до какого-то праздника, к которому наш Мастер подготовил внушительную серию Никит Сергеевичей Хрущевых, враз оказавшихся бывшими... «Скорая помощь» и близкие соседи долго не покидали покоев семьи Вартановых. Через пару дней, мужественно пережив тяжесть утраты, чета, с чернотой под ввалившимися глазами и элегантно пристроенными на головах (недаром художник!) белыми повязками от головной боли, срочно, хмуро и методично забеливала портреты первых секретарей Хрущевых для последующих изображения генсеков Брежневых… У меня было замечательное детство. Мое пребывание в «пенитенциарных» учреждениях типа детский сад и школа с лихвой восполнялось той атмосферой любви и заботы, которые мне дарили моя матушка, Баба Ира, Папа Деда и другие члены нашей большой семьи… Мне пять лет. Я хожу в ненавистный мне детский сад, на мне – белый, накрахмаленный, давящий на горло белый халат. Это – униформа. Без него нельзя. Его невозможно снять, так как он застегивается сзади на многочисленные пуговицы. Под халатом – лиф с двумя резинками, которые держат чулки. Это убожество сороковых-пятидесятых унижало и угнетало детей с малых лет… Мне девять лет. Родилась Ира, моя сестра. Она тяжело болеет, так как в роддоме ее заразили, как говорит мой дед, какой-то дрянью… А я заболеваю свинкой, за которой – осложнение на аппендицит, сложная ночная операция, в больнице подхватываю корь. Мой дед назвал это «пожар в бардаке во время наводнения». И правда. Я поражаюсь – как мои родители, а в большей степени Мама, все это выдержали… Я три месяца не был в школе и полностью от нее отвык. Мне взяли педагога-репетитора и я догоняю своих одноклассников, чтобы не остаться на второй год. Перейдя благополучно в четвертый класс, я сделал вывод – учиться мне не интересно. Тогда же я сделал открытие: среди одноклассников есть девочки, и среди них одна, которая мне нравится больше остальных. Тоненькая, хрупкая, опрятненькая, не задавала, в красивой розовой шубке, Тата Барская произвела на меня большое впечатление. Видимо, перенесенные мною страдания физические из-за моей длительной болезни, и страдания морально-душевные, связанные с дополнительными занятиями с репетитором, заставили меня возмужать и проявить, наконец, признак пола. Но это чуть позже, а пока я болею. Болею я всегда на диване Бабы Иры, который находится у нее в комнате, где она обитает со своим Папой-Дедой. Это мои бабушка и дедушка, родители моей Мамы. А почему у них такие странные клички? Да потому, что я их так называю. В разные периоды моей жизни мои Дедушка и Бабушка внесли неоценимый вклад в мое воспитание и становление меня как личности. Их уже давно нет на этом свете, но они есть там, где они есть, и я с ними постоянно на связи, они всегда со мной. У мамы есть два брата, младший – Петя и старший – Володя. Они уже взрослые. Володя, по прозвищу Буба, живет в Литве, в Вильнюсе, он журналист. Для меня эти слова «Вильнюс», «журналист» имеют магический смысл. Когда Буба приезжает к нам в Тбилиси почти из-за границы, дома всегда переполох, приходят его друзья, эфир наполняется нарочито-тбилисским говором Бубы и смешными воспоминаниями его однокашников: «Тетя Ира, вы помните, вы забирали нас из милиции?». Баба Ира входит в роль, подыгрывает говорящему, говорит тосты… В то же самое время, в своем доме, бабушкин ученик корпит над домашним заданием, которое ему дала Ирина Владимировна. Зовут его Звиад Гамсахурдиа. А к столу, за которым сидит Буба со своими однокашниками, в разное время сядут осваивать английский дети Василия Мжаванадзе и Эдуарда Шеварднадзе… А дядя Петя – насмешник и хохмач, альпинист и горнолыжник, прекрасный шахматист, любитель музыки и изящных искусств, а также не менее изящных женщин и пользующийся большим успехом у них же. Что бы он ни делал – варил ли кофе, собирал рюкзак и альпинистское снаряжение, прикручивал ли крепления к лыжам или играл с друзьями в шахматы, – он делал это с таким смаком и элегантностью, что мне хотелось стать этим рюкзаком или альпенштоком, чтобы увидеть горы его глазами… Мне всегда было интересно слушать, что он говорит, за исключением его мнения обо мне. Его друзья, его образ жизни и мышления всегда были объектом моего подражания, что категорически не укладывалось в представление моего отца о моральном облике подрастающего поколения. По причине Петиной беззаботной молодости, успеха у женщин и наличия преступных бунтарских взглядов в виде узких брюк, любви к джазу и кофе… Мне двенадцать лет. У меня есть «воздушка» – наследство дяди Пети. Это – моя гордость, мое оружие против фашистов, пиратов и других врагов, которые могут обитать в чаще непроходимых лесов на разных этажах нашего дома. В комнате бабушки висит портрет Сталина. В порыве преследования неприятеля я попадаю в глаз Вождю самодельной пулькой из промокашки. Восхищенный своей сноровкой ворошиловского стрелка, значок которого был у меня по такому случаю на груди, я показываю свое достижение маме. Что после этого стало происходить со мной и с моими домочадцами, не передать словами, но я постараюсь. Испуганные глаза Мамы, укоризненно поджатый рот Бабушки и странные словосочетания Деда: этот бандит, мать его… далее непонятно. Получаю порцию по заднице, уже не помню от кого, «воздушка» реквизирована, а портрет аккуратно очищен от скверны и водружен на место. Вот тогда я увидел СТРАХ, увидел своими глазами… Отцовские гены механика подавили творческие и интеллигентные гены моей Матушки. В длительной и изнурительной борьбе двух противоположностей к моему совершеннолетию окончательную победу во мне одержал технарь, и я превратился, по выражению моего Деда, в слесаря-интеллигента… Желание перенести на бумагу свои мысли появилось у меня в 13-14 лет, благодаря моему Отцу. Примерно в то же время я стал обуреваем жаждой технического творчества и принялся изобретать всевозможные механизмы и устройства, включая велосипед. Докучая папе своими «гениальными» мыслями первооткрывателя, я рассказывал ему о посетивших меня мыслях и озарениях. Будучи талантливым инженером и изобретателем, он дал мне самый главный совет, определивший мою судьбу: любые идеи, подлежащие дальнейшему обсуждению и анализу, излагать на бумаге в виде эскизов, если это механизмы, и в виде текста по их описанию. И через некоторое время мой ящик был переполнен кипами бумаг – эскизов с придуманными мной механизмами вперемешку с рассказами и стихами… А в те далекие дни, за столом, где сидит Буба со своими однокашниками, никто не знает, какая беда придет в наши дома через какие-то, незначительные для истории, 25-30 лет. Мы тогда об этом даже и не подозревали. Мы сидели, пили вино, прославляли свой дом и край, и рассказывали смешные истории из детства, травили анекдоты и веселились…
Пара слов о некоторых героях очерка. Баба Ира – легендарный педагог английского языка Ирина Владимировна Петрова, давшая блестящие знания многим поколениям тбилисцев. Дядя Петя – один из лучших драматургов Грузии Петр Хотяновский. Сестра Ира – известный журналист Ирина Джорбенадзе.
Александр ЭКСЕРДЖЯН |
Сборник стихов Инги Гаручава «Между небом и землей» помещен в одном из крупнейших книжных магазинов Москвы между сборниками Анненского и Гумилева. Место выбрано не случайно. Тот, кто ставил книгу на полку в такой последовательности (низкий ему поклон), понял главное: поэзия Инги несет в себе не только интеллектуальные, духовные, морально-этические и иные высоты, которых достигли большие поэты «Серебряного века», но и дополняет их, привнося в «ноты» поэзии того уникального периода свое и тоже уникальное видение. Инга ушла из жизни в 76 лет, в этом году ей бы исполнилось 80. Большие поэты уходили и в более раннем возрасте, и все они не дописали, не досказали, не успели. Жизнь поэта и его творчество возрастом не измеряется – уход Инги, вне всякого сомнения, прервал самый необычный, по яркости и многообразию таланта, этап ее жизни. Не дописаны не только стихи, но рассказы и пьесы. Многое осталось недосказанным и в человеческих отношениях; многие лишились не только дружбы, но и щедрого участия Инги в их творческих судьбах. Поэт ушел – остались стихи. И это самый глубокий духовный след, который она могла оставить тем, кто находит в поэзии вдохновение, экстаз грусти и счастья, понимание простоты и сложности жизни, а часто – и ее тщетности.
СТИХИ Инге
То ли силой убежденья, то ли властью невозврата, Ты мелькнула отраженьем в зимнем сне из водопада, И сказала, и пропела, или просто намекнула, Что довольна и спокойна, но с землей не рвется связь. Связь та странная, слепая, тихая – не ломит сердца. Связь времен ли, ощущений, связь стихов или любви Ты не знаешь, не гадаешь, прочь не гонишь, не таишь, Только часто замечаешь – где-то рядом ты стоишь, Тихо-тихо наблюдаешь, в водопаде ли, в снегу, В пыльном солнечном свету, или в струйке дождевой Не за мной и не за ним, а за шорохом земным, За тенями от картин, паутиной у окна, Рыжим цветом за стеклом, серым пеплом под столом. То ли силой убежденья, то ли властью невозврата, Постояв – не рвется сердце – возвращаешься назад. 29 ноября 2014 года
*** Каменный уступ. Моря гладь вдалеке. Потихоньку бреду. Не к тебе, но к себе. Потихоньку бреду, нет усталости, зла, Потихоньку бреду. Я почти что дошла. Я все знаю про вас, мне слышны хорошо Все слова и дела, и мне виден ваш свет. И туманность надежд, и бесспорность потерь, И хрустальность слезы, упадающей вверх. Потихоньку бреду. Моря гладь вдалеке. Чаек крики гортанны, следы на песке. Я, конечно, приду, и к нему, и к тебе. Не сейчас, но потом. А пока я – к себе. 22 сентября 2013 года Underground Я здесь работаю. Слегка и иногда. Беру разгон. Читаю, слышу, знаю. Прислала Ангела, ты видела его. А прочих нет. Они еще не понимают, Где Бог, где Вечность, где Покой. Они еще идут. Они еще в пути, И кто-то где-то не споткнется И добредет до милости Его. А может кто-то развернется, Под тихий гул назад вернется В свой подземельный дом. Но Он простит. Он будет ждать. «Когда-нибудь все будут прощены», – Сказала я, и это будет так. Когда-нибудь… Там дуб иссох, там замолчали птицы, Там ходят с непокрытой головой, И солнца луч, пронзительный и тихий, Коснется каждого, И подземельный дом Окрасит радуга цветов восьмых, девятых. Увидь, услышь, не удивись. Приди сюда. Мы вместе примем их.
19 октября 2013 года
*** Здесь нет чудесного. Здесь строго, тихо, мирно. Мы все работаем. Несуетно, и в меру. Но знаешь, иногда я понимаю, Что срок продлен, и тут – лишь середина Дорог земных и неземных, и третьих Неизвестных мне дорог. Что впереди – то лучше, ярче, выше, Там, впереди, начало всех начал. Там детство, зрелость, встречи и невстречи, Там звездный час стихов и откровений, Всего, что кто-то недодал или не взял. Вот приблизительно такая здесь страна. Мне нравится, но будет лучше, лучше. Ты жди. Приду и расскажу, куда иду, Зачем иду, и как там, Где повыше.
2 июля 2013 года
Посвящается Инге Прогулка с горностаем Мы не виделись месяцев восемь. Я зашла за ним – открыла своим ключом квартиру, распахнула гардероб, и прижалась к нему щекой. Он пах горько, как полынь, он, наверно, страдал все это время, но мне стало радостно и спокойно оттого, что он здесь, под моей щекой, по-прежнему нежен, мягок и готов прощать меня снова и снова. До тех пор, пока его не съест моль. Но я позаботилась о его долголетии, сунула в карманы пластины лаванды, и вот он цел, невредим, только тут ему душно, одиноко, и в этом виновата я. Только я одна. Я сняла его с плечиков, встряхнула, влезла в его уютность, улыбнулась нам в зеркало, и мы пошли гулять. Ты давно этого хотел. Я выбрала удачный день – чуть морозит, в воздухе танцуют снежинки, это именно то, что тебе нужно. Ты прости меня, мой милый, но когда Он привез тебя – не норковую шубку, а именно тебя, горностая на ней, так приятно обнимающего мою шею до самых серег, я поняла: ты – моя третья любовь. Но, видишь ли, именно ей пришлось хуже всех: тебя подарила мне моя вторая любовь, но я засунула тебя в шкаф в этой чужой пустой квартире, чтоб не обидеть любовь первую. Моя первая любовь всегда со мной, под боком, вторая – эпизодами, но она живет внутри меня, а с тобой мы почти не видимся. Но это ничего. Смотри, как прозрачен воздух, как необъятно небо, как красивы мы, и как я горжусь тобой. Понимаешь, я хочу гордиться и собой, но случается это реже, чем хочется. Горжусь, но очень тихо, когда приходят образы, оттуда, сверху, и когда они заполняют пустоты, от которых шарахаюсь, и поэтому болею. Но приходят они реже, чем хочется, и так выматывают меня, что я не могу видеть ни тебя, ни другую свою любовь, я могу только тянуться к вам, но не дотягиваться. Втроем вы живете в моем пространстве, но все же вне меня, потому что нет гармонии между вами, между вами и мной. Нет, какая-то гармония все же есть, но только тогда, когда с каждым из вас я остаюсь наедине. Но она все равно иллюзорна. Потому что каждого из вас я должна покинуть, чтобы вернуться к другому. Извини, мы сейчас свернем вон в ту подворотню, потому что навстречу идет кто-то, кому не надо видеть меня с тобой на шее. О, как ты ощетинился, успокойся, ведь это всего лишь жизнь. Главное, нам сейчас хорошо, и неважно, что я могу не увидеть тебя до лета, когда принесу свежие пластины лаванды. Но я всегда буду чувствовать твое прикосновение, такое нежное и такое горькое. Знаешь, я больше не могу идти дальше. И обратно не могу. Я не могу засунуть тебя в этот шкаф и делать вид, что со мной ничего не происходит. Ты знаешь, ведь я тоже живу в шкафу, и тоже задыхаюсь, хотя шкаф этот огромен, шумен, многолюден, но до ужаса пуст. Мне никто не кладет в карман лаванду, и меня точит моль, но это другая моль, совсем не та, что убивает горностая. От нее нет защиты, она влезает в самую твою сердцевину и точит тебя изнутри. Изжить ее невозможно, как невозможно изжить любовь к тебе, к первому и ко второму. Нет, ты не переживай, я не простужусь, норка – очень теплый мех. И меня не собьет машина. Я просто посижу здесь с тобой, на обочине вот этой дороги, чтобы набраться сил, встать, и задыхаться в шкафу дальше. 26 августа 2012 г.
Ирина ДЖОРБЕНАДЗЕ |
|