click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Наука — это организованные знания, мудрость — это организованная жизнь.  Иммануил Кант

Лента памяти



ДЕНЬ СВЯЩЕННИКА

https://i.imgur.com/HIi9BAF.jpg

Отец Антоний (в миру Александр Гулиашвили) родился в 1939 году в Тбилиси. Мама русская, из Краснодара, отец – из Тбилиси. Учился в средней школе Тбилиси. После школы работал переплетчиком в издательстве «Заря Востока», техническим работником в театре им. А.С. Грибоедова. С шести лет «бегал» в храм, его школьным приятелем был внук протоиерея Бориса Фарафанова, клирика храма святого Михаила Тверского. Окончил Мцхетскую семинарию.
В 1965 году рукоположен в диакона Патриархом Ефремом II в храме преподобного Давида Гареджийского в Тбилиси и назначен в храм святителя Николая в Батуми. 26 октября того же года рукоположен во иерея в Поти Патриархом Ефремом II в храме Иверской иконы Божией Матери. Диаконство и священство проводил в Батуми в храме святителя Николая под началом епископа Илии (Шиолашвили, ныне – Католикос-Патриарх всея Грузии). В 1966 году, во время паломничества в Почаевскую лавру, на автостанции случился инцидент с руководителем атеистической группы Максимюком, который плюнул на рясу отца Антония. Батюшка защитил честь рясы (ударил в ответ) и был осужден на год. После заключения служил с 1967 по 1968 год в Преображенском храме в Телави, а с 1968 по 1971 год – в храме святой Нины в Тбилиси. В разное время являлся настоятелем Петропавловской церкви в Тбилиси, кафедрального собора в честь Успения Божией Матери в с. Манглиси, «нижней» церкви святой Варвары в Тбилиси. Также служил в с. Цалка в храме святителя Спиридона Тримифунтского и в храме святого Михаила Тверского в Тбилиси. Был награжден правом ношения двух крестов, орденом св. равноап. князя Владимира 3-й степени от Русской Православной Церкви.
Скончался архимандрит Антоний (Гулиашвили) в ночь с 6 на 7 февраля 2021 года на 82-м году жизни

служение
Святейший Патриарх назначил меня в город Телави, столицу Кахети, в кафедральный собор. Оттуда меня перевели в Тбилиси, в храм Святой равноапостольной Нины. Я у Патриарха даже спросил: «Почему вы меня назначаете временно и так скоро переводите?» Он ответил: «Постоянной бывает одна смерть, мы же все на этом свете временные». Затем заболел отец Савва, настоятель церкви святой Варвары, а в это время приближался престольный храмовый праздник. И Патриарх сказал: «Будешь служить там, пока батюшка не выздоровеет». Отец Савва почил, меня назначили настоятелем.
В 1973 году я оказался в селении Манглиси. Это курортное место в горах. Там много хвои, ели. Туда вывозили (и по сей день вывозят) детей со слабыми легкими. Летом Манглиси заполняли отдыхающие: хозяева сдавали дачникам все помещения вплоть до курятников. Зимой же село пустело, оставалось одно местное население. В годы моей службы в церкви, в селе жили преимущественно русские – потомки царского гренадерского полка Его Императорского Величества, стоявшего некогда в Ереване, а после расквартированного на территории Грузии,  в Манглиси и в Тетри Цкаро (Белом ключе).
Манглиси было разделено на две части – нижнее и верхнее. В Верхнем Манглиси поселился офицерский состав. И вот в один прекрасный день солдаты пошли на заготовку дров и набрели на храм, заброшенный и полуразваленный – туда в ненастную погоду загоняли скотину. Представьте, в каком состоянии был пол, да и весь храм! Эта древняя церковь была построена еще в четвертом веке, при участии святого императора Константина Великого и его матери, святой императрицы Елены, приславшей туда святой гвоздь (его увезли после подписания Георгиевского трактата в 1783 году в Россию), и освящена в честь Воздвижения Честного Креста. Постепенно храм пришел в запустение, порос лесом: когда воины расквартированного полка его обнаружили, деревья росли прямо на крыше. При помощи русских солдат храм восстановили и освятили в честь Успения Божией Матери.
Вот в этот храм меня назначили настоятелем. В советское время священник туда приезжал из Тбилиси, отслужит и уезжает, присмотра за храмом не было. Поэтому когда мы перебрались в Манглиси, там абсолютно ничего не было. Холод, зимой до девятнадцати градусов доходило в горах. Матушке, приехавшей со мной, приходилось спать в хлеву. Люди раздеваются на ночь, а она одевалась, по ней бегали крысы, и она все терпела, бедненькая! Это уж после нас ее на руках носили – так любили!
Я сейчас немного отклонюсь от повествования, матушка Аскитрия, в миру Анна, прежде служила у меня псаломщицей в церкви св. Варвары в Тбилиси. Она была очень мне предана, и когда меня назначили в Манглиси, я предложил ей: «Анна, поедешь со мной?» Она не раздумывая согласилась. А после стала сомневаться: ей не на кого было оставить больную сестру. И тогда она решила  пойти и спросить Глинского старца отца Андроника (Лукаша) – он жил во дворе храма Александра Невского, как он благословит. Она пришла к владыке Зиновию (Мажуге), спросила его благословения на разговор со старцем. Получив благословение, постучалась, прочла молитву, заходит в келью. А он ей прямо с порога: «Езжай, езжай, и до самой смерти будешь с отцом Антонием!» Она далее ничего не успела спросить у него. Из этого я сделал вывод, что отец Андроник был прозорливым человеком. Она действительно до самой своей смерти была у меня келейницей. Он укрепил ее своим благословением и меня поддержал, зная, как мне будет там трудно. Анну со временем я постриг в монашество с именем Аскитрия, а ее сестру в инокини. Матушку Аскитрию я похоронил, уже когда Патриарх Илиа перевел меня в Тбилиси.
Так вот, когда мы с ней поселились в Манглиси и начали все потихоньку восстанавливать, местные бабушки (это уже внуки и правнуки тех гренадеров, глубоко верующие, очень-очень наивные и чистые люди), спрашивали: «Отец Александр (меня тогда еще звали Александром), как вы здесь сможете жить?»
Летом есть приезжие, но зимой остается местное население и от безделья люди все время пьют (самогон из груш или свеклы собственного приготовления).
Я прослужил там семь лет. И много происходило на моих глазах интересных случаев. Но особенно мне запомнился один. Как-то приходит ко мне бабушка, благочестивая, и говорит: «Что мне делать? Мой хозяин решил со мной разводиться (в тех краях мужа называли «хозяином»)». Спрашиваю: «А сколько вам лет?» – «Семьдесят». «А ему?» – «Семьдеят пять». – «И что же с вами случилось?» – «Да вот не знаю, но ругаемся все время». Я задумался, как же их помирить? – «Приходите», – говорю, – «завтра (а ей нужно было пять километров от своего дома до нашего храма идти), отслужим молебен, попросим Господа, чтобы Господь все уладил». А она такая послушная, благочестивая была (да и он хороший человек, но пил, как и большая часть населения Манглиси), пришла на другой день. Мы отслужили молебен с водосвятием. И мне в голову пришла такая мысль. Я ей говорю: «Как только вы заметите, что он пьяный возвращается домой, наберите святую воду и держите ее во рту, не глотайте!» Представьте себе: пять раз мы служили молебен, и пять раз она снова возвращалась за водой: такая у нее настоящая христианская вера была!
Прошло около полугода. Я находился у себя в келье.
Вдруг матушка Аскитрия зовет: «Батюшка, смотрите, вместе идут – старушка со своим мужем!» – «Ну, матушка, ставь самовар!» Они зашли, поздоровались, сидим, беседуем эдак аккуратненько. Матушка подает нам чай. Я говорю: «Как хорошо, что вы вместе ко мне пришли, приятно смотреть – будто два голубка! Так что же случилось, что вы снова так дружно стали жить?» А он мне: «Батюшка, я сам не знаю, что случилось! Иду, как всегда, пьяный и думаю, что ждет меня дома концерт, захожу, начинаю ругаться, а жена молчит. Я ругаюсь, а она молчит. Сегодня молчит, завтра молчит, ну думаю – так что я, дурак, ругаюсь? И перестал». Она держала во рту воду, которую я благословил глотать только тогда, когда муж замолчит, и терпела. Вот что дает человеку вера и простота души!
В Манглиси сохранялись русские православные традиции. Богослужение в Манглисском храме проходило на церковнославянском языке. До революции там служил священник по фамилии Читадзе, из княжеского рода, добрый пастырь, матушка у него была очень благочестивая, но при советской власти батюшку забрали в Тбилиси и расстреляли. Старожилы еще помнили его, а я старался продолжать бывшие при нем традиции. В Рождественский сочельник батюшка ходил после всенощной по домам с пением колядок и прославлением Христа. Был такой Володя, он служил конюхом в колхозе, его мама пела у нас  в хоре. Жили они недалеко, их дом был первый от церкви, куда мы заходили на Рождество с колядками. И вот в первый раз после моего назначения заходим к ним – Ванюшка с колокольчиком, матушка Аскитрия с рождественской звездой – и поем колядки. Володя, взрослый мужчина, здоровенный такой, стоял и плакал.
– «Володя, почему вы плачете?» – спрашиваю. «Я вспомнил, – говорит, – как Читадзе ходил по домам в моем детстве».
На Крещение, и мы тоже это возродили, все шли к проруби. Там река протекала высокогорная, Алгетка. В первый год я испугался. А на второй год мы освятили воду во дворе храма, как положено, а после с моим послушником, матушкой Аскитрией (тогда еще Анной) и певчими отправились на Алгетку и там отслужили молебен с водосвятием. На следующий год (у наших бабушек длинные язычки) вся паства осталась в церкви после службы. Спрашиваю: «Так что ж вы не расходитесь по домам?» – «А мы с вами на Алгетку пойдем!» И так каждое Крещение мы стали спускаться на Алгетку. Как-то у моего послушника Ванюшки (он приезжал из Тбилиси помогать мне на праздники), вечером подскочила температура, тридцать девять. Я говорю ему: «Ванюшка, завтра не пойдешь на Алгетку!» – «Как не пойду? Пойду!» А мы так делали: я, Ванюшка и матушка Аскитрия разувались и входили в ледяную воду, а людям не давали (речка быстротечная, горная). После того как я опускал крест, все обливались – кто ведрами, кто кружками. И вот Ванюшка меня не послушался, вошел в воду. Вернулись домой: у него 36,6 – вот чудо!
На Пасху три дня подряд мы ходили по всему селу и еще два километра шли в другое село; поздравляли прихожан, пели «Христос Воскресе». Входили в дом, пели «Христос Воскресе», радовались. А люди угощали нас яичками, куличами, всякой снедью: Ванюшка бегал по три-четыре раза туда и обратно, менял корзины. И вот второй день праздника. Мы идем к автостанции в нижнем Манглиси и по пути встречаем председателя сельсовета, грузина. – «Я на вас обижен!» – «Чем же я успел перед вами провиниться?» – «Вы по Манглиси ходили, а к нам не зашли». Я говорю: «Вы простите меня, но мы ходили по домам наших верующих прихожан, и я даже не подумал зайти к вам». – «А мы тоже христиане!» И после этого мы ходили уже по всем домам подряд в пасхальные дни. Удивительное время: люди были членами партии и одновременно соблюдали православные традиции.
После церкви Святой Варвары я настоятельствовал в храме Святого Михаила Тверского, где сменил отца Павлина (ныне здравствующего схиархимандрита Гурия). В храме Святого Михаила Тверского еще пели на клиросе певчие, которые застали строительство Церкви, стремительное и очень трудное. Была там одна Нюра, молочница (она жила недалеко, в поселке Семеновка), принимала участие в строительстве и рассказывала, как они на руках носили кирпичи от Академии художеств на гору. Великолепный храм был выстроен за год ценой неимоверных физических усилий.
Недоставало внутреннего дворика. Поэтому, став настоятелем, я, несмотря на то что многие сомневались в моей затее, пригнал бульдозер, расчистил территорию и выложил ее булыжником. Так у нас появился прекрасный двор. Тогда же мы поменяли старую кровлю 1913 года, с печатями, изображающими двуглавых орлов, и усовершенствовали лестницу. В разгар ремонта в гостинице «Иверия», из которой виднелась наша русская церковь, остановился первый секретарь ЦК Компартии Украины. Храм стоял в лесах. Звонит уполномоченный: «Снять леса! Срочно! Гостям неприятно смотреть на леса!» Я попытался возразить ему: «Не уберу! Мы по копейкам собирали средства на этот ремонт». Уполномоченный сам приехал ко мне в проливной дождь: «Снимайте леса, хотя бы с той части, которая смотрит на гостиницу!». Пришлось послушаться – иначе меня могли бы арестовать или вовсе уничтожить. Но знаете, какая была радость, когда ремонт завершился!
До храма нужно было подниматься по ста пятидесяти ступеням с Московской улицы, без опор и без перил. Мы отремонтировали ступени, установили поручни, а на площадках поставили скамеечки для отдыха. Возле храма высадили тридцать три кипариса – по числу лет Спасителя. Во время крестного хода я возле каждого кипариса ставил дежурить бабушку-прихожанку, чтобы маленькие деревца никто не поломал, и сейчас они выросли уже по пять-шесть метров в высоту. Матушка Аскитрия ножницами постригала ровненько траву на газонах. Со всего города приезжали люди любоваться на наш оазис! К визиту Святейшего Патриарха Илии в наш храм в день престольного праздника Святого Михаила Тверского 5 декабря 1977 года мы «выстелили» дорожку из бетона, и наш художник Толя Рябошенко (он написал огромное полотно «Успение Божией Матери» на стене за свечным ящиком и расписал трапезную) разрисовал ее под ковер узорами. И этим очень порадовал Святейшего.
Однажды в узком кругу близких мне людей я поделился своими планами: сделать так, чтобы наши бабушки не уходили домой в субботу вечером, а оставались до воскресной литургии (из-за возраста им было тяжело подниматься в гору). Сказано – сделано!
Нашли женщину, Любу, которая взяла на себя организацию трапез для прихожан. Я строго наказал ей, чтобы на столе священников не было ничего такого, чего нет у прихожан. Как-то Люба решила угостить единственной селедкой настоятеля и поставила ее на священнический стол. Я даже не притронулся, а после спросил: «А вы не подумали, что кто-то из бабушек сейчас скажет: «Видишь, батюшки селедку едят, а мы – кашу»?!» На все праздники люди приносили для освящения вино, кур и прочее. По окончании службы все, что не забрали домой, переносили в трапезную и распределяли поровну: старосте, регенту, сторожу... Мы жили одной семьей. Прихожане приходили ко мне с любой нуждой. Надеюсь, они чувствовали мою отцовскую заботу. Наученный Патриархом Ефремом, владыкой Зиновием (Мажугой), отцом Иоанном (Крестьянкиным), я проявлял ее, как умел. Разве мог я забыть их благодатные уроки?!

ПАТРИАРХ КАЛЛИСТРАТ
Патриарха Каллистрата (Святейший Каллистрат (12 апреля 1866 - 3 февраля 1952), Католикос-Патриарх Всея Грузии с 1932 по 1952 г.) невозможно было не любить. Мне было тринадцать лет, когда он умер. Святейший был очень милостивым. Помню, как-то в алтаре батюшка поругал детей, а Патриарх Каллистрат подозвал их к себе и сказал: «У нас в деревне так учили: если медведь на тебя зарычит, то ласково назови его дедушкой, и все будет хорошо. Если ты схватишь палку, медведь и палку сломает, и тебя покусает». Вот такое простое, но чрезвычайно мудрое наставление: если старший человек делает тебе замечание, промолчи, признай свою ошибку, а если начнешь огрызаться, сама жизнь тебя накажет.
В период войны, когда всем было трудно, в том числе и Церкви, Патриарху Каллистрату прислуживала его племянница Анфиса, она же пела в храме. Вместе с ней пела ее знакомая по имени Евфросиния, которая имела в городе булочную. Анфиса попросила ее помочь мукой для Святейшего. И, конечно, Евфросиния привезла Патриарху мешок муки. Этой радостью Анфиса поделилась со своим дядей. Когда Святейший узнал, что ему привезли целый мешок, он рассердился: «Как вам не совестно?! Люди голодают, а Патриарх запасается мешком муки?!» Вот таким был Патриарх Каллистрат.
Еще один случай. После войны в собор пришел инспектор и сказал: «У вас задолженность за свет». Настоятель послал его в домик Святейшего. Патриарх выслушал инспектора и велел приходить через несколько дней. В условленный день тот вернулся с бумагой: «Дедушка, вот бумага, чтобы вас освободили от уплаты, распишитесь». Святейший вывел: «КПК». Тот воскликнул: «Что это такое? А где же фамилия?» – «А это и моя фамилия, и мое имя: Католикос-Патриарх Каллистрат». И добавил: «Сынок, послушай меня. Человек живет ради своего имени. Постарайся в жизни не замарать свое имя». Вот такие наставления он давал: краткие и по самому существу.
В то время священников катастрофически не хватало. И когда Сталин разрешил открывать храмы, монастыри и семинарии, Святейший Каллистрат в кратчайшие сроки нашел людей, которые до революции окончили духовные училища: один работал на мебельной фабрике, другой – милиционером, третий почту возил, – и рукоположил их.
Он, как и Патриарх Ефрем II, имел добрые отношения с Патриархом Алексием I (Симанским). Каждый год Патриарх Алексий I приезжал в Тбилиси. Всегда по дороге из аэропорта в резиденцию он заходил в собор, ставил свечу у иконы Божией Матери, поклонялся кресту равноапостольной Нины. Вот случай, который произошел в алтаре кафедрального собора. Был будний день, тогда немного прихожан ходили в церковь. Служба шла без пономаря, пели: «Во Царствии Твоем». Малый вход. Вдруг Патриарх Алексий видит, как Патриарх Каллистрат с пономарской свечой идет перед Евангелием. «Ваше Святейшество! Что вы делаете?» – удивленно спросил он у Святейшего Каллистрата. И Патриарх Каллистрат спокойно ему отвечает: «Ваше Святейшество! Неужели вам жаль, чтобы я две минуты побыл Иоанном Крестителем?» Вот смирение, которого нам не хватает! И таких случаев из жизни Патриарха Каллистрата можно привести множество.

ТОГДА И ТЕПЕРЬ
Меня часто спрашивают: «Как вы считаете, когда было лучше: тогда, когда вы были молодым священником или теперь?» И я всегда отвечаю: «Тогда». Потому что тогда мне говорили: «Я тебя ненавижу, я тебя уничтожу». И я надеялся на Бога. А сейчас мне говорят: «Да что вы! Мы вас не трогаем. Пожалуйста! Свобода! Делайте что хотите».
Около двадцати лет тому назад у меня в Москве была встреча с одним человеком (моим родственником, жившим на Кутузовском проспекте в ведомственном доме). И вот как-то мы засиделись с ним в его библиотеке за беседой. Он, старый работник КГБ, мне признался: «Вы знаете, отец Антоний, мы совершили большую ошибку». У меня такое оживление на лице появилось, думаю: наверное, раскаивается человек. «Нет, напрасно вы думаете, что мы раскаиваемся. Мы уничтожили ваших священнослужителей, которых вы сейчас канонизируете. Мы хотели искоренить все это, а сейчас вы поднимаете дело Бутовского полигона и другие, вот в этом мы раскаиваемся. Но впредь мы будем умнее. Мы создадим такие условия, что вы сами перегрызете друг другу глотку».
Перед рукоположением меня вызвал уполномоченный и сулил золотые горы, что я, дескать, поеду за границу, получу компьютер, телевизор. Тогда, в 1965 году, об этом только в сказках читали. Когда я отказался, он вынес вердикт: «Ну, тогда будешь грязь месить в деревне и пить холодный чай без сахара». А я верил Святейшему Ефрему, который всегда говорил: «Сынок, никогда священник голодным не останется. Службу отслужил, просфоры служебные остались, вот и не помрешь ты с голоду». На таких представлениях я был воспитан.
Меня очень огорчает, когда сегодня некоторых священнослужителей поражает грех сребролюбия. Дедушка мой имел три магазина в царское время и был весьма зажиточным. Его любимым присловьем, по воспоминаниям отца, было: «Пока ты кушаешь деньги, ты хороший человек. Как только деньги начинают кушать тебя, ты отребье». Достаток, слава, награды не должны дурманить. Любую похвалу будем воспринимать крайне осторожно. Батюшка Иоанн наставлял: «Когда тебя хвалят, наносят вред твоей душе».
Я очень люблю начало Священного Писания, где сказано: «Создам человека по образу и подобию Моему». Кем бы человек ни был – патриархом, иеромонахом, дворником, – он должен оставаться человеком, а если он возвышается в должности и начинает презирать людей, это очень нехорошо.
В тяжелые годы атеизма, когда я становился священнослужителем, те немногие, кто ходил в храм и принимал участие в богослужениях, действительно искали Бога. Они рисковали, за свою веру они могли поплатиться работой, но все равно рисковали, их вера была настолько глубокая, что они шли и не боялись. Что касается нынешних прихожан, то многие из них просто зрители. Сегодня все вдруг стали верующими. Я думаю, так не бывает. И порой мне кажется, если завтра, упаси Бог, объявят борьбу с Церковью, то больше половины перестанет ходить в храм, останутся единицы, преданные Христу.
Раньше церковные люди – от патриарха до свечницы – умели держать себя, понимали, что такое послушание, благодарность. А сейчас я спрашиваю нашу уборщицу: «Марфа, что ты делаешь?» Она сразу: «Простите, батюшка». Итак весь день. В конце концов я вспылил: «Надоело мне твое «простите»! Сколько можно «прощать»?!» Патриарх Ефрем любил повторять: «Не нужно мне твоего «простите»; ты лучше на деле покажи, что исправился». И я полностью с ним согласен.
Мои наставники всей своей жизнью являли образец смирения, знали и любили богослужение. Владыка Нестор сам читал Апостол, Патриарх Каллистрат выносил свечу перед Евангелием на малом входе, зная, что свеча символизирует Иоанна Крестителя. Вынос Евангелия изображает шествие Самого Спасителя, вынос чаши и дискоса – восхождение Христа на Голгофу. Что касается шестопсалмия, оно есть словесный прообраз изгнания Адама из рая, когда тот сел у райских врат и заплакал (и Псалмопевец Давид передает его сокрушенное состояние). Я всегда стараюсь читать шестопсалмие сам, обращаясь с искренней молитвой ко Господу. Когда ты осознаешь и переживаешь происходящее в храме, ты делаешься соучастником новой жизни.

Из книги «День священника» и другие грузинские рассказы». Издательство Сретенского монастыря, Москва, 2014



Архимандрит АНТОНИЙ (ГУЛИАШВИЛИ)

 
РОССИЙСКИЙ «МЮНХГАУЗЕН» С ГРУЗИНСКИМИ КОРНЯМИ

https://i.imgur.com/l8FIfA0.jpg

Уже более ста лет россияне гордятся соплеменником, сделавшим их страну родиной воздухоплавания. А именно – рязанским подьячим Крякутным, совершившим первый в мировой истории полет на воздушном шаре. Впервые о нем сообщил публике журналист и писатель, популяризатор и историк науки Александр Родных. В 1901 году он опубликовал в газете «Россия» отрывок из рукописи «О воздушном летании на Руси с 906 лета по Р.Х.», обнаруженной им при изучении собрания книг известного библиофила и библиографа Якова Березина-Ширяева. Отрывок гласит: «1731 год. В Рязани при воеводе подьячий нерехтец Крякутной фурвин сделал как мяч большой, надул дымом поганым и вонючим, от него сделал петлю, сел в нее, и нечистая сила подняла его выше березы, и после ударила его о колокольню, но он уцепился за веревку, чем звонят, и остался тако жив, его выгнали из города, он ушел в Москву, и хотели закопать живого в землю, или сжечь. Из записок Боголепова» (Степан Боголепов – служащий рязанской канцелярии, одно время исполнявший должность полицмейстера Рязани во второй половине XVIII века, а слово «фурвин» переводили как «большой мешок» – В.Г.).
Через год Родных заявляет в печати: «Рукопись эта весьма важна для Нашей Матушки России, так как указывает, что первенство в деле изобретения воздушных шаров принадлежит России еще зa 60 лет до появления во Франции монгольфьеров и шарльеров». Что ж, спорить трудно, сенсация налицо! И в 1910-м Родных, опубликовав рукопись полностью, занимается, говоря по-современному, ее промоушеном: фотокопии двух ее листов размещает в экспозиции мюнхенского Немецкого музея достижений естественных наук и техники, а в России продает их за 1 рубль 20 копеек. Сообщения о Крякутном он постоянно включает в свои книги и в статьи в журналах «Воздухоплаватель», «Библиотека воздухоплавания», «Нива», «Природа и люди». История отважного священнослужителя попадает и в статью «Аэронавты», написанную инженером Сергеем Бекневым в 4-м томе незавершенного «Нового энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона» (1911-1916 годы).
Не забыт рязанский подьячий и в советское время. В 1927 году он фигурирует в статье юрисконсульта Наркомторга СССР, специалиста по международному праву Владимира Грабаря «История воздушного права» в сборнике, выпущенном Авиахимом (Обществом содействия обороне, авиационному и химическому строительству). Через три года выходит 5-й том «Малой советской энциклопедии», где история Крякутного включена в статью «Монгольфьер». В 1935-м детский писатель Александр Ивич приводит ее в своей книге «Приключения изобретений», в 1938-м историк естествознания и техники Виктор Виргинский – в книге «Рождение воздухоплавания». А в 1940-м автор   «Волшебника Изумрудного города» Александр Волков эпиграфом романа «Чудесный шар» об изобретении воздухоплавания в России XVIII века берет цитату о Крякутном.
Парадным шагом рязанский летун зашагал по Стране Советов в конце 1940-х – начале 1950-х годов, когда в СССР разворачивается беспощадная борьба с «безродным космополитизмом», «низкопоклонством перед иностранщиной» и «по «развенчанию научных лжезвезд замшелого Запада». Одновременно с этой массовой истерией власти ищут отечественных ученых-самородков и российские приоритеты в науке и технике. И пример Крякутного приходится как нельзя более кстати. В книге историка техники, академика Академии наук Украинской ССР Виктора Данилевского «Русская техника», вышедшей в 1947-1948 годах двумя изданиями и получившей Сталинскую премию, утверждается, что сообщение о подъеме Крякутного заслуживает доверия. «За 52 года до братьев Монгольфье, долгое время считавшихся изобретателями воздушного шара, русский человек Крякутный построил воздушный шар и испытал его», – подчеркивает писатель Семен Вишенков в книге «Александр Можайский».
Об отважном подьячем в 1949-м пишет газета «Известия». Статья о Крякутном вносится во второе издание Большой советской энциклопедии, в школьные учебники, в фундаментальный сборник документов «Воздухоплавание и авиация в России до 1917 года». Научный сотрудник Комиссии по истории техники при Отделе технической информации Академии наук СССР Борис Воробьев утверждает в 1952-м: «Необходимо разыскать... документ из истории русского воздухоплавания, хранившийся до 1935-1936 гг. в одной из церквей города Пронска (Рязанской области). В этой церкви хранилась особенная книга, относящаяся к XVIII в. По ней в известные дни провозглашалась «анафема» (проклятие) согрешившим чем-либо против религии. В данной книге в числе подлежавших анафеме значился и подьячий Крякутной, совершивший «греховную» попытку летать». В 1956 году, к 225-летию полета, выпускается почтовая марка, в городском парке Нерехты посвящают Крякутному памятную стелу, у которой принимают в пионеры, и одну из улиц города называют его именем…
Тут мы приостановим перечисление. Читатель несомненно утомился от мелькания фактов и дат. Но главное не в этом, а в том, что никогда не было… основного факта.  Никакого Крякутного не существовало, как и, соответственно, его героического полета. Вся эта история – выдумка потомка грузинских дворян Александра Сулакадзева. Огромная страна десятки лет поклонялась мистификации. Кем же был человек, заставивший ее делать это?
Внук имеретинского дворянина Григория Сулакадзе именовал себя князем, но документы это не подтверждают. Дед Александра приехал в Россию в 1724 году вместе с царем Вахтангом VI и затем служил при дворе имеретинской царевны Дарьи Арчиловны в селе Всехсвятском под Москвой. Его сын Иван получил образование в гимназии при Московском университете, фамилию их писали по-разному: Салакадзевы, Салакатцевы, Суликадзевы, Сулакадзевы. Иван служил рязанским губернским архитектором, вышел в отставку в чине титулярного советника, женат был на Екатерине Боголеповой, дочери исполняющего обязанности рязанского полицмейстера. От этого брака в 1771 году в селе Пехлеце Ряжской округи Рязанской губернии и родился Александр Сулакадзе, которого одни считают фальсификатором истории, а другие – блестящим мистификатором.
Из лейб-гвардии Преображенского полка он вышел в отставку прапорщиком, служил в Провиантском штате, в Комиссии по построению Казанского собора, неофициально выполнял секретарские обязанности у министра внутренних дел князя Алексея Куракина, был канцелярским служащим в Комиссии погашения долгов. Жил в собственном доме в Семеновском полку в Петербурге, как и отец, выше титулярного советника не поднялся. И всю жизнь пополнял доставшуюся от отца обширную библиотеку новыми книгами – и печатными, и рукописными. Интересные события, свидетелем которых был, и любопытные факты из своей жизни записывал в дневнике. Был известен как собиратель даже двум императорам – Павлу I и Александру I.
Говоря словами лермонтовского героя, он «знал одной лишь думы власть, одну –  но пламенную страсть»: все, связанное с древней историей, в первую очередь, артефакты старины. Он следил за всеми публикациями по археологии, знал все труды историков Николая Карамзина, Михаила Щербатова, Василия Татищева, митрополита Киевского и Галицкого Евгения (Болховитинова). Он изучил не только рукописные источники 1229-1696 годов в созданном Государственным канцлером России Николаем Румянцевым «Собрании государственных грамот и договоров, хранящихся в Коллегии иностранных дел», но и романы создателя русского исторического романа Фаддея Булгарина, рассчитанные на массового читателя.
Свидетельство тому – и «Мои мысли об истории России и о прочем» в дневниковых записях 1825 года, и собственные попытки заниматься историческими исследованиями. С фанатизмом исследователя он собрал огромную коллекцию старинных книг, рукописей, артефактов. Плюс современные… слухи. В его записной книжке со слухами, ходившими по Петербургу в 1824-1825 годах, есть и тот, что послужил Николаю Гоголю сюжетом для «Шинели».
Это хобби Александра Ивановича оставило заметный след в русской историографии, но след специфический. Часть древностей в своей коллекции он… подделывал. Считая настоящую русскую историю очень скучной и поэтому приукрашивая ее. То есть занялся мистификацией, изобретя некую азбуку «новгородских рун», делая исправления и приписки в реальных документах, изготовляя пергаментные списки, очень похожие на настоящие и «состаренные» под солнечными лучами. Но что очень важно, делал он это не для того, чтобы выгодно продать свои «открытия», а для удовлетворения собственного честолюбия, из желания иметь у себя в коллекции уникальные свидетельства старины.
Интерес к истории воздухоплавания занимал значительное место среди его увлечений. Сулакадзев систематизировал сведения о воздушных полетах в разные времена, в различных странах и создал рукопись «О воздушном летании в России с 906 лета по Р. X.». В ней, наравне с «летунами» из фольклорных записей, и появляется рязанец Крякутной. Сведения об этом документе просочились за пределы дома коллекционера. Многие исследователи мечтали увидеть его, издатели сулили любые деньги за его публикацию. Сам Карамзин во время работы над «Историей государства Российского» хотел поскорее прочесть таинственный пергамент. Но коллекционер не торопился знакомить кого-либо со своей находкой.
Ну а после смерти Сулакадзева в 1832 году его жена распродает коллекцию мужа, запросив 25.000 рублей. Продать ее полностью не удается, она разошлась по частям, «распылилась», и многие считают это «невосполнимой утратой для русской науки». Хотя всем известно, что в коллекции были и мистификации. Так на рукописном сербском Церковном уставе XIV века Сулакадзев изобразил автограф Анны Ярославны, дочери киевского князя Ярослава Мудрого, вышедшей замуж за французского короля Генриха I. И на то, что она жила в XI веке, на три столетия раньше рукописи, обратили внимание лишь после того, как документ несколько лет пролежал в Императорской публичной библиотеке. А полностью сфальсифицированная история Валаамского монастыря в X веке под названием «Оповедь» считалась подлинной вплоть до начала XX века.
Намного дольше числился в подлинниках отрывок о Крякутном. В рукописи «О воздушном летании в России с 906 лета по Р. X.». он попал к библиографу Березину-Ширяеву, где и был обнаружен Александром Родных, «запустившим»  его на орбиту официальной историографии, в том числе и советской. Мы уже видели, как подьячего славили до середины 1950-х годов. Но в течение следующего десятилетия специалисты рукописного отдела Библиотеки Академии наук СССР обнаружили в рукописи подчистки, исправления и официально доказали, что никакого Крякутного не существовало.
Казалось бы, «финита ля комедиа». Ан нет! Уж очень трудно отказаться от мысли, что ты – первопроходец. В сборнике «Воздухоплавание и авиация в России до 1917 г.» появляется расплывчатое примечание о том, что в «записи за 1731 г., рассказывающей о подъеме рязанского воздухоплавателя, имеются некоторые исправления, затрудняющие прочтение части текста, относящейся к лицу, совершившему подъем». В 1981 и 1984 годах в журнале «Вопросы литературы» публикуются статьи о подделке. Но кто их читает, кроме специалистов? Так что Крякутной продолжил свое жить-бытье в российской истории. И дело не только в том, что отражение его полета можно увидеть в фильме Андрея Тарковского «Андрей Рублев» (1966 год) и прочесть в романе Валентина Пикуля «Слово и дело (1975). Триумфальное шествие летуна ширится:  
В 1971-м статья о Крякутном печатается в третьем издании Большой советской энциклопедии. Со следующего года начинаются переиздания «Чудесного шара» Волкова с цитатой о Крякутном. В музеях Рязанского Кремля несколько десятилетий действует экспозиция: Крякутной на воздушном шаре. В 2007 году губернатор Рязанской области Георгий Шпак называет рязанцев «мировыми первопроходцами в воздухоплавании». В 2009-м у подьячего появляется клон, причем уже с именем (!) за 1.800 километров от Рязани, в город Кургуте Пермской области. Там ставят похожий на Икара памятник «холопу Никитке Крякутному, который в 1656 году изготовил деревянные крылья и прыгнул с ними с 50-метровой колокольни, за что и был казнен».
А вот недавние примеры. В 2017-м в Нерехтском краеведческом музее проходит конкурс на лучшую модель воздушного шара, посвященный Крякутному, у которого тоже откуда-то появляется имя – Ефим. В 2018-м в городском парке Рязани создают «арт-объект» – воздушный шар, опоясанный надписью о полете Крякутного. В том же году в Интернете – отзывы о стенде, посвященном Крякутному в Центральном Доме-музее авиации и космонавтики в Москве. В 2020-м в Костромской области уже в пятый раз проходит фестиваль воздухоплавания, так и названный: «Крякутной». И, похоже, не будет конца-краю этим проявлениям гордости за не существовавшего подьячего.
А от коллекции Сулакадзева сохранилось не больше ста книг из четырех тысяч.  По ним можно судить о диапазоне и значимости его собрания раритетов. Это – отнюдь не мистификации. Наиболее ценное из сохранившегося – богослужебные книги и агиография. Среди них – средневековый пергамент с Церковным Уставом, редкие издания Библии, Молитвенников и «Жития святых», рукописи исторического содержания XVI-XVII веков, переводы «Истории России при Петре I» Вольтера, и труды Ломоносова, сборник материалов XVIII века о Пугачеве, масонские, кабалистические сочинения и рукописные книги по навигации, сельскому хозяйству, геодезии, фортификации…
Ну а в его знаменитых обманах, как говорят сегодня, «ничего личного». Он мистифицировал не ради наживы, воплощая в документах свои фантазии на темы русской истории, он чувствовал себя обладателем уникальных сведений. Иногда художественный вымысел бывает предпочтительней реальности. Сулхан-Саба Орбелиани свою книгу, рожденную наблюдениями над жизнью, над природой человека, назвал именно «Мудрость вымысла». И еще. Присмотримся, с кем схож мистификатор Сулакадзев? Конечно же, с Карлом Фридрихом Иеронимом фон Мюнхгаузеном. В пьесе и в фильме по сценариям Григория Горина незабвенный барон отвечает скептикам: «Да поймите же, барон Мюнхгаузен славен не тем, что летал или не летал на Луну, а тем, что не врет».


Владимир ГОЛОВИН

 
ТБИЛИССКИЙ «ШТИРЛИЦ»

https://i.imgur.com/fwLUIXq.jpg

Об этом человеке я впервые узнал на заре выпусков «Головинского проспекта». Готовился всего лишь пятый номер этой газеты, когда мой друг, тбилисский музыкант Александр Мурадов, живущий в Иерусалиме, прислал статью израильского журналиста о человеке, которого автор считал прототипом знаменитого Штирлица. И ссылался журналист на книгу «Перчатки без пальцев и драный цилиндр (Из рассказов штурмбанфюрера)», написанную и подаренную ему научным сотрудником иерусалимского мемориального комплекса «Яд ва-Шем» Ароном Шнеером. Работая над исследованием жизни и гибели советских военнопленных в Третьем Рейхе, этот научный сотрудник познакомился с человеком, который, как ему сказали, «мог на эту тему многое рассказать». В статье сразу поражает, как много раз рядом с именем разведчика упоминаются Тбилиси и Грузия. И я решил отыскать саму книгу. Отыскал под вторым названием «Из НКВД – в СС и обратно», прочел. И поспешил поделиться с читателями тем, что связывало «иерусалимского Штирлица» с Грузией и что он думал о разведке вообще, и о персонаже Вячеслава Тихонова, в частности.
Впрочем, по-моему, не стоит считать этого человека прототипом Штирлица.  Общее у них то, что оба попали в Германию через Испанию, носили мундир эсесовского офицера, добывали важнейшую информацию, были вхожи в высокие круги, неплохо рисовали, после войны продолжили работать в разведке уже против бывших западных союзников. А какие различия? «Наш» был в звании штурмбанфюрера (майора), а не штандартенфюрера (полковника). В Испании не работал в немецкой разведке, а будучи офицером-танкистом у республиканцев, перешел к франкистам и от них – к немцам. Действовал не под вымышленной фамилией, а под фамилией материнских родственников. Был не одинок среди врагов, а пользовался поддержкой живущей в Германии ветви рода Беннигсенов. В отличие от Штирлица работал не в СД, а подал заявление в Вермахт, оттуда – в войска СС и стал боевым офицером-танкистом. А после ранения заведовал отделом кадров на одном из заводов Мессершмитта, набирал туда работников среди советских военнопленных и вывезенных в Германию гражданских.
О себе интервьюеру он рассказал мало конкретного, хотя до самой своей смерти в 88 лет сохранил блестящую память, критический ум и острый язык. Сообщил, что он –  грузинский дворянин, в архивах КГБ числится под псевдонимом Челидзе Александр Петрович. Автору книги представился под фамилией Гоглидзе, но потом признался, что и это – один из псевдонимов. И категорически отказался дать свои фотографии. Фамилию отца не назвал, но в паре его откровений проскользнули имя и отчество – Михаил Сократович.
Впрочем, если порыться в архивах, фамилию можно вычислить, – в 1937 году его отец был замнаркома земледелия Грузии по коневодству, а в 1945-м – председателем Комитета по руководству сельскохозяйственными учебными центрами Грузии. Если, конечно, сын не конспирируется и в этих сведениях. А вот мать – Екатерина Готовцева имела знаменитых предков. С одной стороны, была праправнучкой графа Леонтия Беннигсена, одного из убийц Павла I, в 1812 году снятого с должности начальника главного штаба русской армии за интриги против Кутузова. А с другой – относилась к роду Тучковых, два генерала из которого героически погибли при Бородине. Если ее сын сказал правду, она заведовала кафедрой иностранного языка в Тбилисском госуниверситете, пока не образовался Институт иностранных языков.
Обедневший грузинский дворянин познакомился с ней под Ельцем, в поместье своего приятеля, а в 1912 году в Москве у них родился будущий разведчик. «Мой папаша пошел в революцию, перед войной 14-го года стал уже настоящим большевиком, – вспоминает «Штирлиц». – Начинается Первая мировая. Отца мобилизуют, и он попадает в резервную бригаду в Сызрань. Отец – лошадник, он своих лошадей имел. Командир бригады, отставной генерал, тоже лошадник. Обходит строй и вдруг видит: «Михаил Сократыч! Вы что здесь делаете?» И отец, вместо того, чтобы воевать, три года жил в Сызрани на частной квартире. Выписал свою жену. Все командиры в бригаде знали, что это дворянин, хоть и рядовой…  Революционная деятельность? Пакости делали. Листовки распространяли. Товарищ Фрунзе туда приезжал, ребенком его помню. Понимаете, я в этой среде вырос».
В Гражданскую войну, «где мог быть лошадник? – у Буденного всеми лошадьми ведал, затем захотелось саблей помахать, и стал эскадроном командовать. Потом в ЧК забрали в середине 1919 года. Потому, что дядя и крестный – большие чекисты, и его туда взяли». Дядю, брата отца разведчик называет по имени-отчеству, не скрывает и место работы – Кронид Сократович, председатель ЧК Горской республики. Я выяснил, что это реальный человек. Два года Кронид Сократович Хускивадзе был главным чекистом Горской автономной социалистической советской республики со столицей во Владикавказе, просуществовавшей с 1921-го по 1924-й на территориях бывших Терской и  Кубанской областей Российской империи. А брата его звали Михаил...
Так что же, фамилию, под которой появился на свет будущий разведчик, можно считать установленной? Ну, а имя… В беседе со своим героем автор книги Шнеер бросает фразу: «Имя Авенир – абсолютно не немецкое». Очевидно, в первый раз оно прозвучало во время разговора, не вошедшего в книгу. И таинственный собеседник реагирует на это имя вполне спокойно, рассказывая, как жил под ним среди немцев. Итак, Авенир Хускивадзе? В 1927-м его семья переезжает в Тбилиси. Слово ему:  
«Жили, где все руководство жило, напротив дома Махарадзе… Рядом жил замнаркома сельского хозяйства Грузии, товарищ моего отца Василий Канделаки… Его задний сад соприкасался с двухэтажным особняком Лаврентия Палыча Берия, где, кстати, никого не расстреливали и не насиловали. Супружница там была и сынишка. В свободное от работы время Лаврентий Палыч в волейбол с нами играл. Столбы помогал на площадке закапывать. Правда, это не помешало ему в 37-м году Канделаки, с которым он вместе в шахматы играл, шлепнуть… Вот оттуда я знаю Берия. Я его несколько раз в неделю до моего отъезда в 32-м видел.  Лето я проводил в Мухранском совхозе, бывшем имении князей Багратион-Мухранских. Отец принял шефство над этим научно-исследовательским совхозом… Там сохранилась огромная княжеская библиотека. Я оттуда не вылезал».
Немецкий язык он знал с детства: «Мамаша Институт императрицы Марии Федоровны окончила. Папа тоже год в Германии стажировался… Дома с детства день говорили на немецком, а день – на французском. Кроме того, после переезда в Грузию я учился в немецкой школе. В Грузии было в этот момент достаточно немецких колоний, а в Тбилиси была немецкая школа на Кирочной улице. Ее я и окончил». При этом он неплохо рисовал и поэтому поступил в Тбилисскую Академию художеств. Из которой перевелся в Ленинград, где его и призвали в разведку:
«Одновременно поступил в Политехнический институт, и успел окончить три курса по специальности инженер-электромеханик. В 1934-м году меня вызвали в обком комсомола и вежливо сказали: «Уважаемый... мы знаем, кто вы и что вы. Если хотите защищать советскую власть, мы вас будем учить». Так мне предложили работать в органах. Ну, а всякие книжки про разведчиков каждый мальчишка читает. В это время я уже какую-то книжку о Лоуренсе прочитал. Интересно, что меня именно романтика Лоуренса закрутила, а не сама работа в органах на службе родине. Я согласился».
Родители остались в Тбилиси, но для того чтобы у их сына была за границей хорошая «легенда», чекисты провели с ними изощренную операцию. Инсценировали их арест и тайно отправили работать по специальностям на Дальний Восток. А после войны вернули обратно. «Родители знали, что я в командировке, но где, могли только догадываться, связи не было. Отец уехал под своей фамилией. Кто будет интересоваться, куда в 37-м году девался замнаркома? В 37-м стали бы волноваться, если бы не посадили, а раз посадили, то все в порядке. Все руководство Грузии село». А сам он в середине 1930-х обучается в ГПУ – «от шифровального дела до умения кидать нож, хотя настоящему разведчику это и не нужно... рассказывали мне, что такое Германия, читали немецкие газеты, показывали немецкие города... главное, умение работать с людьми».
А в 1936-м начинается Гражданская война в Испании, и советская разведка решает использовать немецкую ветвь рода Беннигсен, которая до революции поддерживала связи с кавказскими родственниками. Так что под именем Авенир и фамилией Беннигсен разведчика в 1937 году отправляют «добровольцем» в Испанию, где он служит в танковом батальоне под началом Семена Кривошеина. Того, который в 1939-м вместе со знаменитым немецким генералом Гейнцем Гудерианом примет в Бресте совместный парад Вермахта и Красной Армии. Парад, посвященный передаче Советскому Союзу этого города с крепостью, захваченных немецкими войсками во время вторжения в Польшу.
В батальоне Авенир «узнает», что его родители «репрессированы». Теперь официально он – сын «врагов народа», значит, побег к антикоммунистам вполне оправдан. И в апреле 1937 года заместитель командира танковой роты переходит к франкистам, требует передать его немцам. У немцев две недели он проводит в изоляции, потом его отправляют на полтора месяца в Южную Баварию, все это время тщательно проверяют и, в конце концов, убеждаются, что он – тот, за кого себя выдает:
«Лучшая легенда – это правда... Родственники встретили меня с распростертыми объятиями. Много было пролито слез по поводу моих родителей. Мои кузины и кузены окружили меня теплом и вниманием… Отношения были исключительно теплыми все почти 8 лет моего пребывания в Германии… Именно благодаря им у меня было железное прикрытие.    Мне действительно было намного легче, чем другим нелегалам… Мне не надо было выдавать себя за другого… В 23-м году мой отец побывал в Германии, в составе комиссии по закупке сельхозтехники. Он тогда посетил родных и оставил им несколько наших семейных фотографий. Так что я практически ничем не рисковал. У проверяющих не было сомнений, что я – это я… Через семью троюродного брата Вульфа я познакомился со многими аристократическими семьями».
Он становится подданным Рейха и подает рапорт о зачислении в Вермахт. Просьбу удовлетворяют, но отправляют под наблюдение, в танковую группу в Испании: «…Меня любили, но на передовую не пускали. А вот танки ремонтировать позволяли. Присматривались, проверяли, конечно…». Проверки проходят благополучно, и нелегал ускоренными темпами заканчивает танковое училище. «Коллеги меня жалели и относились с симпатией, как к человеку, который 20 лет с лишним вынужден был жить у черта в лапах». В 1939-м его отправляют служить в танковый батальон дивизии «Лейбштандарт СС «Адольф Гитлер». Он участвует в польской и французской кампаниях, трижды ранен, награжден Железными Крестами I и II степеней. В войсках СС от унтерштурмфюрера (лейтенанта) дослужился до штурмбанфюрера (майора).
После тяжелого ранения под французским Амьеном в 1940 году его увольняют по инвалидности, а когда он лежит в госпитале, неожиданно выходит на связь Центр: «…Появился там новый врач. Подошел ко мне раз, два, заговаривает со мной больше, чем с другими ранеными. Это меня насторожило вначале. Потом вижу обыкновенный дурачок, немец, которого интересует, что и как было в России. Я ведь не скрывал, что я из Союза. А однажды он мне сказал одну фразу вроде, что дяди Кронид и Эйзер (муж сестры отца – В.Г.) хорошие ребята. То есть то, что мог знать только я, и это был заранее обусловленный пароль. С этого момента установилась связь. Сообщили, кто и когда придет».
Лишь через пять месяцев восстанавливается более или менее постоянная связь: «У меня были связники.  Через третьи руки все уходило, и я не знал, кому и куда… Я никогда не встречался с одним и тем же. Встречи два-три раза в году. Предварительно телефонный звонок…  Назначалось место. Мог быть ресторан. Не всегда приходил в форме. У меня же не папка с документами. Усы никогда не клеил. Нормальные люди этого не делают. Через пять минут определю: наклеены у вас усы или нет, или, наоборот, вы определите. Зачем же фокусы делать?»  Как «истинный ариец», еще в госпитале он подает рапорт о зачислении на любую должность, хотя бы в тылу. И с помощью влиятельных родственников в начале 1941-го ему находят непыльное местечко в Регенсбурге, где был авиазавод Месершмитта, имеющий еще и филиал в концлагере Флосенбург.
Так Беннигсен становится «арбайтсдинляйтером» – что-то вроде начальника отдела кадров, ответственного за набор из концлагерей рабочей силы. Он и его подчиненные входили в производственный отдел фирмы «Мессершмитт». Помимо отбора среди пленных рабочих и специалистов для обеспечения бесперебойной работы производства, в обязанностях – проверка благонадежности инженеров и вербовка «своих людей» среди заключенных. Пользуясь этим, разведчик берет на заводы тех, кого абвер считал неблагонадежными. Работа позволяет ему бывать на любом секретном производстве («самолету нужно все»), беспрепятственно разъезжать повсюду, знать обо всех новинках немецкой авиации. Казалось бы, можно завалить Центр сообщениями, но… За первые 2 года работы в Германии передано лишь одно сообщение – об успешной легализации. Потом – год молчания, а за все годы работы – максимум 7 сообщений.
Объяснение разведчика: «Все знали, что такое «мессершмитт» и где его делают. Пока не появился новый сверхмессер, мне нечего было сообщать. О работах над реактивным сообщил вовремя. Как только опытный образец поднялся в воздух в 41-м, об этом узнали, кому надо. Дело не в количестве сообщений. Месяцами собираешь по крупицам, а потом посылаешь, или если есть что-то особенное... Когда появились новые модификации – М-109Е и М-110, в Москве узнали раньше, чем их получили на фронтах. Когда увеличили мощность мотора, и он стал конкурировать с американской «коброй», тоже я сообщил. Если каждый месяц сообщать, сколько выпустили самолетов, раз-два засекут и все. Это только в фильмах разведчик с рации не слезает. Да я ведь и не фронтовой разведчик, который постоянно оперативную информацию должен передавать».
В декабре1944-го Беннигсен возвращается в танковую часть, под Арденнами попадает в плен к американцам и из лагеря для военнопленных возвращается к своим. Во Франции и Германии под фамилией Гоглидзе работает в миссиях по репатриации. В Бельгии он – советник торгового атташе, потом – снова Франция, представитель комиссии по урегулированию вопросов ленд-лиза, торговый атташе, референт по торговле в советском посольстве. Все это – официальная «крыша», он занимается в основном вербовкой агентов в официальных кругах и среди эмигрантов, желающих вернуться в СССР, а также поиском ученых, работавших над ракетой ФАУ. Но не только это:
«Занимался я, как теперь говорят, и промышленным шпионажем. Разведчик каждый день не меняет задание. Он может 4-5-10 лет выполнять одно и то же. Так и у меня осталось прежнее: новинки техники. Я ведь уже не нелегал был. Поэтому я, а чаще мои товарищи, посещали различные технические выставки, которые эти товарищи буржуи имеют привычку устраивать, с целью продажи своих изделий. Там можно вполне официально выловить пару военных секретов, направление исследований и другие вещи. Вся информация стекалась ко мне, а я уже передавал ее дальше. Наблюдали за атомными разработками Франции, раздобыли новый прибор для получения кислорода из воды… А вообще у меня работа стала более кабинетная. Приходилось десятки газет просматривать и выискивать всякие веселые вещи».
В 1945-м он создает семью, жена Татьяна Кузьминична служила командиром роты связистов при штабе оккупационных войск в Германии. На следующий год – разрешение съездить в отпуск.  Две недели проводит у родителей жены в Кемерово, а потом – в Тбилиси, к своим родителям, вернувшимся с Дальнего Востока: «Квартиру дали другую. В 37-м в нашем доме было 6 семей, из них 5, кроме нашей, были репрессированы. Отец сказал, что не хотел бы туда. Там были его друзья. На кладбище жить не хотел»... После всего пережитого Авенир считал полным бредом то, как работа разведки показана в литературе и кино. Вот зачастую шокирующие высказывания разведчика-профессионала:
«Только идиоту Штирлицу могли вызвать его жену, чтобы он засыпался на свидании. У меня, как у всякого немецкого офицера, были связи… И, конечно, Штирлиц сразу должен был вызвать подозрение: либо импотент, либо, как теперь говорят, «голубой», либо еще что-то... Общение с женщиной – это очень существенный момент, который говорит о естественности и правдивости жизни. То, что в советской литературе скрывается абсолютно. Надо быть нормальным человеком, а не печь картошку в камине и не распевать про себя: «Степь да степь кругом...». Это ненормально. Хорошо, что авторы еще не додумались до того, что Штирлиц поет во весь голос. Да и помнить про 23 февраля и другие советские праздники… Не до этого было! Я жил жизнью немецкого офицера, немца, а иначе не выжил бы. Что за глупая ностальгия и сентиментальность – петь про себя? Это ложь потрясающая!»
«Только хреновый разведчик хватается за все. Не надо мне в чужие сферы влезать… Главное, если врастаешь в эту профессию, то привыкаешь не делать глупости, ты врастаешь в шкуру, входишь в образ.  На самом деле профессия разведчика менее романтична и менее рискованна, чем она кажется людям. Если ты правильно подготовлен, у тебя хорошая крыша и все продуманно, и сбоку дураков и предателей нет, то вживаешься и живешь себе. Перед сном не проверяешь пистолет – на взводе и под подушкой или нет. Это только Штирлицы всякие могли положить. Зачем тебе пистолет под подушкой, если ты находишься в тылу и ты немецкий офицер?»
«В разведке исключается романтика. Грязь и подлость. Честный человек в разведке не работает… А проблема разведчика, оказавшегося в армии противника – своего не жалей в бою. Тут как хороший актер: входишь в образ, и внутреннее выражение образа начинает соответствовать его внешнему состоянию. У того, кто участвует в боях, выхода нет. Стрелять надо – ставится на кон не только жизнь, но и все дело. Очень неприятно себя во время боев чувствовал… Вообще, разведчик 95% своего времени отдыхает и лишь 5%, и то редко, работает. Если будет наоборот, то не выдержит нервная система».
«Есть такие стороны разведки, которые можно обозначить, как «темные», о них не принято говорить, о них не пишут. Со мной работали три человека. Одного из них мы заподозрили в том, что он может нам повредить или, возможно, приведет к провалу. Парткомиссии нет, в Москву не отправишь. Мы его просто убираем. А после войны выясняется, что он ни в чем не виновен… Порой приходится жертвовать кем-то или чем-то сознательно, зная, что обрекаешь на гибель, но иначе можно засыпаться и других за собой потянуть…  Когда Штирлиц спасает двух детей – это ложь. Он не мог, не имел права так поступать. Сколько он людей мог подставить, себя, свое дело...  Он, как настоящий разведчик, должен был бы избавиться и от радистки. Ей, кстати, с первого дня обучения вколачивали: «Упаси боже рожать детей. Орать при родах будешь по-русски». Забеременела – аборт делай. Аксиома: за границей нелегалки не рожают».
Автор этих резких и для многих неприемлемых суждений в очередной раз приезжает в Тбилиси в 1956-м, после работы «под крышей» в советском посольстве во Франции. С разведкой тогда вроде бы покончено. Занятие себе, по его словам, находит случайно. Заходит на студию «Грузия-фильм» к брату своего товарища, встречает режиссера-мультипликатора Вахтанга Бахтадзе, и тому нравится, как новый знакомый рисует. Имя аниматора Авенира Хускивадзе появляется в титрах, по крайней мере, двух знаменитых мультиков – «Самоделкин-спортсмен» и «Свадьба соек».
А потом вновь «Родина зовет». «…Когда я оказался в том же кресле и в том же амплуа, то понял, что ничто не изменилось. Я не хочу изображать из себя борца. Перебегать я не хотел, но и участвовать в этих делах тоже. Понимаете, я с детства знал о своих корнях. А у дворян измена не в чести – «Под коим знаменем присягу принял, под оным и помирать должно»… Нет, чувства опустошения не было. Но было недовольство, что старый дуралей попался на провокацию и поверил, что Советская власть, может быть, изменится. Не делайте меня героем. Я просто увидел, что вместо «оттепели» начались заморозки. И я отошел».
Хорошо еще, что ему позволили «отойти». Когда он в последний раз приехал в Тбилиси, трудно сказать. Но жил здесь до конца 80-х. А потом уехал в Израиль – тот самый дядя Эйзер из пароля, названного в немецком госпитале, был евреем. Причину же отъезда объяснял так: «Венгрия в 56-м, Чехословакия в 68-м, Тбилиси в 89-м – это звенья одной цепи… Поэтому мы с женой после апрельских событий в Тбилиси пришли в ЦК и партбилеты вместе с наградами на стол швырнули». Жил он в Иерусалиме с женой, дочкой, сыном, внуками. И все-таки приезжал в Тбилиси, но… «Что Тбилиси? Самое обидное, когда с твоей нацией происходит такое... Больше миллиона сбежало из Грузии. Студия моя закрыта. А ведь какие фильмы грузины делали!  Вот Иоселиани недавно в Иерусалим приезжал. Звоню ему в номер, снимает трубку: «Господин Иоселиани» Я ему: «Пупуцо, – так я его звал, – гамарджоба». Он: «Господин... откуда?» – «Из Иерусалима. Вот адрес, приезжай». Через полчаса был здесь. Посидели. Вот видите – опять хвастовство. Я не виноват, что столько обрушилось на мою голову…»
Часть того, что вы сейчас прочли, 14 лет назад появилось в газете «Головинский проспект». Не было лишь некоторых прояснившихся со временем деталей и главного – вероятного имени героя. Не хватило тогда времени, чтобы разобраться в хитросплетении фамилий, отчеств и дат. Но уже через день после публикации читатели стали сообщать, что вычислили, о ком идет речь. Правда, фамилия разведчика так и не прозвучала. Например, в редакцию позвонил человек, представившийся Леоном, и сообщил, что очень хорошо знал нашего персонажа. Впрочем, по его словам, Авенира или дядю Веню в Тбилиси знали многие. Именно под фамилией, указанной в титрах мультфильмов. Он был не только интересным человеком – много знающим, остроумным, великолепным собеседником, но и прославился как один из родоначальников культуризма в Тбилиси.
Тренировочный зал, созданный им в конце 1950-х, полвека сохранялся в подвальном помещении недалеко от старого здания киностудии «Грузия-фильм». Леон рассказал и о том, о чем умолчал разведчик в своих воспоминаниях – в 1956-м он вернулся в Тбилиси не из Франции, а из сталинского концлагеря. В который попал прямо из этой самой Франции. Что ж, такова судьба многих и многих советских агентов. А еще Леон сообщил, что в Тбилиси живет ближайшая родственница Авенира, и он попросит ее встретиться с мной, показать фотографии, рассказать, что можно. К глубокому сожалению, эта женщина категорически отказалась разговаривать с журналистами. Но не могу не добавить то, что рассказал звукорежиссер студии «Грузия-фильм» Дмитрий Гедеванишвили, ныне отошедший от киношных дел.
Он тоже сообщил, что сразу узнал в газетной статье «дядю Веню», которого очень уважал. В 1962-м, несмотря на занятость, тот не отказался помочь старшекласснику Диме и его друзьям. Ребята решили экранизировать в кружке кинолюбителей при клубе имени Плеханова, что был в Нахаловке, новеллу Анри Барбюса «Двое». Действие перенесли в годы Второй мировой войны, и понадобилась консультация по немецкой военной форме и знакам отличия. Консультантом, о котором можно только мечтать, стал «дядя Веня». А потом они встречались на киностудии, где оба работали, и Авенир на протяжении более 20 лет практически не менялся. Выглядел эффектно, держался аристократично, высказывался с юмором, призывал приобщаться к культуризму и до солидных лет сохранил осанку «качка». Подробности своей службы в разведке он сделал закрытыми для большинства окружающих, но иногда у него с горечью прорывалось, что он служил родине у немцев, а она его за это посадила.
Еще оба моих собеседника говорили, что «дядя Веня» любил и умел рассказывать байки. Но, наверное, не имеет особого значения, что он мог и приукрасить какие-то моменты своей жизни. Главное во всей этой истории в том, что грузинский дворянин прослужил в личине эсесовского офицера многие годы и вернулся в Тбилиси, где его по сей день вспоминают добрым словом. Прошедший через страшные перипетии разведки, он умер в Иерусалиме в 2000-м, от инсульта, спровоцированного воспалением легких.  Похоронен разведчик на православном кладбище на горе Сион. И никто не уточняет, какое имя на могильной плите.



Владимир ГОЛОВИН

 
«ЕСЛИ БЫ БААДУР НЕ УШЕЛ, Я И СЕЙЧАС БЫЛА БЫ СЧАСТЛИВА…»

https://i.imgur.com/QUbNEu8.jpg

Они всегда составляли единое целое, эти удивительные брат и сестра, настолько же похожие друг на друга, насколько и разные – Баадур и Леди Цуладзе.
Те, кто входил в ближний круг, так их и воспринимали – как неразделимое, не имеющее себе подобия единство. Два ослепительно ярких цветка на серой «карте будня».
Баадура знал весь Советский Союз. Леди никогда не жила публичной жизнью. Но все друзья и коллеги Баадура, даже не знакомые с ней лично, были много наслышаны о Леди. От кого? Да от самого Баадура – он восхищался сестрой, гордился и рассказывал о ней очень часто.
Свидетельствую: не подпасть под ее обаяние просто невозможно. Острый ум, ироничность, доброжелательность, невероятная артистичность покоряют сразу и навсегда.
Меня совершенно не интересует, сколько лет Леди Сократовне, потому что в ней (ну просто какой-то фокус природы!) с легкостью соединяются почтенная мудрость и юношеское легкомыслие, рациональность и эмоциональность. Она выглядит на 50, подвижна, как молоденькая девушка, а ее солнечной улыбке и заразительному смеху может позавидовать любой беззаботный подросток.
Внуки выдающегося педагога, просветителя, священника Лаврентия Цуладзе, Баадур и Леди – золотые медалисты, выпускники московских вузов. И брат, и сестра жили насыщенной жизнью, каждый был успешен и востребован в своей области, каждый – интересная и глубокая личность. Их словно бы связывала невидимая нить – легкая, свободная и в то же время прочная, как канат. Они навсегда остались одной семьей, родными людьми – роднее не бывает.
Сегодня Леди Сократовна осиротела… Канат лопнул. Но она (боюсь представить, сколько самообладания ей для этого требуется!) по-прежнему остается примером жизнелюбия и оптимизма. Даже в те минуты, когда у нее невыносимо болит душа, она находит в себе силы воодушевлять и вдохновлять других, чтобы друзья так же ценили сегодняшний день, как это делает она.
Мы рады, что у нас есть возможность познакомить вас поближе с этим необыкновенным человеком. С разрешения издательства «Либрика» публикуем несколько фрагментов из книги воспоминаний Баадура и Леди Цуладзе, которая скоро выйдет из печати в Москве.

– Баадур был очень начитанным с самого детства, и это никого не удивляло. А я особенно не читала – мне все время было некогда. Да и маленькая была. Не помню, по какой причине, но однажды он мне сказал: «Ты – настоящий Собакевич». Я не знала, что такое «собакевич», слово мне не понравилась, и стало так обидно, что я расплакалась и кинулась к маме: «Он назвал меня «собакевич»! Но я же не собака!» – «Баадур, почему ты ее так назвал? Объясни сестре». – «Леди, это просто такая фамилия». – «Как может быть такая фамилия?» В общем, меня еле успокоили.
Совсем маленькими мы с Баадуром Новый год не встречали – нас укладывали спать. Но какие новогодние праздники справляли в детском саду! С елкой, с карнавальными костюмами! Мандарины и конфеты были главным лакомством на праздник. Наш сосед, видимо, работал в мандариновом хозяйстве, и под Новый год всем детям раздавал мандарины – каждый был завернут в папиросную бумагу с изображением звезды, серпа и молота. Не знаю, на работе им мандарины выдавали или он выносил? Ведь СССР был страной несунов. Я иногда вспоминаю, сколько всего мои сотрудники уносили домой! Я изумлялась: «Зачем это вам?» А они отвечали: «Пригодится». И уносили все – ластики, карандаши и даже дыроколы.
И Баадур, и я окончили русскую школу. Она очень отличалась от грузинской. Там был демократичный стиль воспитания. Мы совершенно не разбирались в национальностях, не интересовались, и это не имело никакого значения. В современных паспортах, как вы знаете, нет графы «национальность», есть только «гражданство». И когда кто-то начинал доказывать, что в паспорте непременно должна быть указана национальность, Баадур говорил: «Ну кого интересует, что ты, например, армянин? Об этом знаешь только ты, и никто больше. В паспорте интересна только виза. Когда ты приедешь во Францию, никто и не взглянет на такую графу, а если и посмотрят, то все равно ничего не поймут».
Я росла счастливым человеком – никто мне, ребенку, так и не сказал, что мой отец, Сократ Цуладзе, осужден. Ни в школе, ни во дворе, нигде меня не называли дочерью врага народа. А ведь это было принято… Только потом, спустя много лет, я задумалась – как же такое могло произойти? Ни один сосед не сказал ни слова, ни один учитель, ни один одноклассник, а ведь я училась во всех школах, какие только были в Батуми, – общеобразовательной, музыкальной, балетной, спортивной, ходила в драмкружок.
Я была уверена, что мой папа работает у Сталина в Кремле, – кто-то мне так сказал, когда я была маленькой. Всем ужасно нравилось, что я так отвечаю на вопрос «где твой папа»? И меня без конца об этом спрашивали. А Баадур знал, что папа в ссылке. Помню, мы возвращались из детского сада. Пошел снег. И Баадур сказал: «Если здесь холодно, как же холодно папе». И заплакал. Прежде я никогда не видела его слез. «Почему ты плачешь? Папа сейчас у Сталина. Там ему не холодно». – «Эх ты!» – только и сказал Баадур.
Я часто думала – почему мама выбрала папу? Они такие разные. Она ждала его десять лет, и никогда не вспоминала о нем ничего дурного. У папы, конечно, был гениальный характер! Понимаете, он очень, очень любил людей.
Мама молча носила в сердце все, что пережила. Не помню ни одного раза, чтобы она хоть на что-нибудь пожаловалась. Работала день и ночь, была очень хорошим бухгалтером в системе образования. Все время подрабатывала, где-то дежурила по ночам, бралась за любую работу, чтобы мы ни в чем не нуждались. Мы не знали о том, каким трудом достаются деньги, нас это не касалось – так было заведено мамой. Я все время спрашиваю себя, как мама выдержала утраты? Она ведь потеряла всех своих близких и родных – была младшей среди семи братьев и сестер и, бедная, всех похоронила… У мамы случился не инфаркт, нет… У нее лопнуло, разорвалось сердце. Маму оплакивал весь Батуми. Любой, кто узнавал, что мы – дети Шушаны Мжаванадзе, говорил одно и то же: «Вашей маме надо памятник поставить».
Я благодарна родителям за внутреннюю свободу, заложенную в нас еще в детстве. Эта свобода осталась навсегда. Как они это сделали? Доверяли нам и ничего не запрещали.
Поначалу мне пророчили карьеру певицы. На школьных концертах я танцевала и пела песенки  из оперетт: «Дили-дили-дили-дили-дили,/ дили-дили-дили-дили-дон!/ Мы ли Филиппинами не плыли/ в Бостон?» И весь Батуми меня дразнил «дили-дили-дили!».
Но когда пришло время выбирать профессию, я точно знала, что ни в певицы, ни в актрисы не пойду, нет, нет. Почему я выбрала именно градостроительство? В школе нам преподавали черчение, и, конечно, черчением никто не занимался. Это был единственный урок, на котором бог знает что творилось в классе. А я очень любила и рисование, и  черчение. У нас был потрясающий преподаватель – Владогов, старый инженер. Никто его на уроке не слушал – в мяч играли, дурака валяли. А я сидела на первой парте и слушала. Делала все домашние задания, и он понял, что я – тот единственный человек, который действительно интересуется его предметом. Мы много беседовали, он начал давать мне отдельные задания на трехмерное видение, объемное мышление. Именно он предложил мне поступать в Архитектурный. Я окончила школу с золотой медалью и поехала в Москву. Я не понимала, почему буду учиться в Москве, но знала, что должна учиться только там. Мама это в нас вложила – в Москву!
В Архитектурном институте, где надо было пройти творческий конкурс, мне дали совет поступать на факультет градостроительства в МИСИ: «Там преподает Андрей Евгеньевич Страментов, на него все молятся. Это такой приятный человек! Он сам проведет с вами собеседование». Приятный?! Не тут-то было. У нас состоялся такой разговор:
– Девочка, ты откуда?
А я – маленькая, худенькая, с косичками.
– Из Грузии.
– А точнее?
– Из Батуми.
– Слышала о тбилисском архитекторе Курдиани?
– Нет.
– Как?
– Я не бывала в Тбилиси.
– Как?!
И все-таки он меня взял.
Его первая лекция по введению в градостроительство произвела на меня невероятное впечатление! И я поняла, что попала, куда надо.
А Баадур поступил на режиссерский факультет ВГИКа. Его однокурсниками и друзьями были  Отар Иоселиани, Георгий Шенгелая, Эдуард Абалов, Тамаз Топадзе. Баадур и Эдик были заводилами, все время что-то придумывали. Эдик такие вещи вытворял – ужас! Например, однажды на курсе эти озорники провели параллельный экзамен. Там было много красивых девушек, и они им сказали, что у нас, мол, отдельная комиссия, и стали принимать у них экзамены. Декан чуть с ума не сошел – выгоню, говорит, всех к чертовой матери!
С первого же курса Баадур очень подружился с Ларисой Шепитько. Он обожал ее, очень уважал. На летних каникулах привез в Батуми компанию: Ларису, актрису Микаэлу Дроздовскую и других друзей. Эти две красавицы ходили по Батуми в шортах – они были первыми, до них девушки шорты не надевали. Я тоже очень подружилась с Ларисой. И даже ходила в гости к Ларисе и Элему в их дом на Кутузовском в Москве. Она была, конечно, очень своеобразная. Другая. И прекрасная.
Между прочим, во ВГИКе Баадур был известным исполнителем рок-н-ролла. Вы представить себе не можете, как он танцевал! Сколько в этом полном человеке было грации! Казалось, что он летает…
Как-то раз вызывает меня мой профессор Страментов и говорит:
– Ледичка, у нас десятилетие факультета. Будет большой концерт. Ты должна спеть.
– Извините, я не пою.
– Приехала из Грузии и не поешь? Должна спеть. Набери группу и выступи, а то выгоню.
Ну, что делать? Пришла в общежитие, рассказала сокурсникам. Один из них оказался ударником, сказал, что приведет ребят-музыкантов. И привел Борю Акимова (даже сейчас помню, как его звали!) с другого факультета. Он был пианистом, потрясающе играл джаз. Боря сразу согласился: «С удовольствием подыграю! А еще приведу контрабас и саксофон». Так, группа есть. А что петь? Надо же готовиться, репетировать. Единственная грузинская песня, которую я знала, была «Погасила свечу». Нани Брегвадзе ее поет. Правда, я знала мотив и всего несколько слов. Я напела ребятам эту песню, импровизируя со словами, они тут же подстроились и выдали сопровождение в стиле соул. И еще придумали, чтобы на сцене горела свеча, которую я должна задуть, исполнив песню. Но одного номера мало. И мы освоили песню на английском языке, мелодию которой я часто напевала. Ну, тут уж слова надо было произносить точно, английский для Москвы – это вам не грузинский. А третьей песне нас научила чешка, которая у нас училась. Мы имели такой успех! Свеча на сцене произвела особое впечатление. Страментов был в полном восторге! Жаль, у меня пропала фотография, сделанная на этом вечере, – я стою на сцене в серебристом муаровом платье, сшитом мамой… Потом я выступала на наших университетских вечерах каждый год.
Был у меня еще один примечательный вокальный опыт в Москве. К тому времени мы с ребятами разучили еще одну «грузинскую» песню, слов которой я не знала вообще – просто подобрала грузинские слова на свой вкус. Но это так пошло под джаз! И вот, как-то позвонил Баадур и пригласил меня на просмотр студенческих фильмов в Дом кино – это был старый Дом кино, на Воровского. Я пошла. В перерыве вышла в холл и вдруг слышу – живая музыка. Подхожу – мои ребята играют. «Вы что тут делаете?» – «Лабаем». И пристали ко мне – Леди, давай, спой! Начали играть. Я потихоньку подпеваю. Смотрим – народ собирается. И тут я вижу Баадура, который с ужасом глядит на меня. Оказалось, ему кто-то сказал – там твоя сестра поет, и он примчался в холл. Помню, с Баадуром был Гейдар Палавандишвили, наш прекрасный артист. Оба были, конечно, ошарашены тем набором слов, который я пела. Спела я «грузинские» песни, спела на английском – все, хватит! Баадур стоит, недовольный тем, что я вытворила. А вокруг все хлопают, полный успех! И тут к Баадуру подбегает Лариса Шепитько: «Ну что ты стоишь, как дуб? Лучше бы организовал девочке микрофон!» На следующий день мы с Баадуром где-то пересеклись. Я, конечно, молчу, ни о чем его не спрашиваю. Но он сам сказал: «Между прочим, все говорят, что твое выступление было неплохим». Понимаете, он так отреагировал только потому, что боялся – вдруг я сделаю что-то не то, и надо мной будут смеяться.
Окончив ВГИК, Баадур приехал в Тбилиси. Он никого тут не знал. У него не было ни знакомых, ни близких, кто мог бы ему что-то предложить или взять на работу. Мама очень переживала, она считала, что ее сын-вундеркинд обидно простаивает и однажды сказала: «Еще не поздно, может, попробуешь себя в другой профессии?» Баадур ответил: «Мама, у каждого – свой путь. Мне нравится мой путь, и я его продолжу».
Я долго не могла привыкнуть к Тбилиси. Здесь я была, как говорится, «уцхо хили» – «иноземный фрукт». Ходила зимой в «шахматном» пальто в клетку, эластиках и сапогах – это был нонсенс! Когда выходило солнце, я стояла на автобусной остановке, пропускала автобусы и – загорала. Танцевала на проспекте Руставели. Мои друзья напевали что-то в стиле рок-н-ролл и – «Леди, давай»! И я танцевала. Одна! Мои друзья такого сделать не смели, но им было приятно, что я могу выйти за рамки общепринятого. В Тбилиси никто не танцевал на улице. Только пели. А я даже не задумывалась над тем, что делаю. Просто поступала так, и все.
Много лет мы с Баадуром жили по съемным квартирам. Но где бы мы ни жили, у нас каждый день было полно народу. А потом, после Звиада, когда все развалилось, такое времяпрепровождение постепенно сошло на «нет». Каждый думал, как свести концы с концами, как выжить. Многие разъехались, кто-то спился…
Нас с Баадуром очень долго не выпускали за границу, потому что в Париже жил наш родной дядя – папин брат Баграт. Помню, Баадур был утвержден на роль в фильме «Тегеран-43», но в Иран его не пустили. На всякий случай. Однажды Баадуру предложили поехать в составе туристической группы на фестиваль в Канны. Баадур был счастлив! Но все сорвалось – его, можно сказать, сняли с самолета. И это не единичный случай. Баадур для себя понял: ни воевать ни с кем не стоит, ни диссидентом становиться не надо. Все бессмысленно.
А я ходила в КГБ, как на работу. Подавала документы на выезд, наверное, десять раз. И десять раз получила отказ. В конце концов, я им заявила: «Знайте, я все равно поеду в Париж. И не раз. А вас очень скоро здесь не будет!». Никаких предвестий для таких слов не было. Но все так и случилось. Я в десятку попала! Началась перестройка, и в 1988 году меня отпустили во Францию. Как шутила моя подруга Нуца, «ты должна повесить на стену портрет Горбачева!»
Я часто ездила в Париж и много путешествовала по Франции. А сейчас, после смерти Баадура, никуда не хочу уезжать…
Свое последнее лето брат провел в любимом Батуми. Вернулся в Тбилиси очень-очень грустным, а через какое-то время сказал: «Леди, я в Батуми больше не поеду». Понимаете, он перестал узнавать родной город. Там даже не осталось нашего пляжа. «На что мне там смотреть? На магазины, которые выстроили прямо вдоль берега?» Последней каплей стало следующее: он пошел в гости к друзьям и не смог подойти к дому. Там так «хорошо» все сделали, что после дождя на улицах начинается половодье! В общем, для Баадура Батуми стал чужим.
Знаете, раньше я имела привычку обижаться, а с возрастом поняла – если человек обижается, он, прежде всего, вредит себе. Поэтому сейчас я не обижаюсь, а так – отмечаю для себя кое-что. И у меня это сразу проходит – ну и ладно, ничего страшного, жизнь продолжается.
Я ни о чем не жалею, и если бы начала жить заново, то ничего не поменяла бы. Ничего! Все было бы так, как должно было быть. Думаю, что и Баадур ничего не изменил бы в своей жизни. Папа, который десять лет провел в лагере, говорил, что все сделал бы так, как сделал, и никогда не жаловался. Хотя его арестовали за попытку убить Сталина! И мама, наверное, ничего бы не стала менять. Она считала так: что-то случилось – значит, случилось, надо жить дальше.
Не выношу, когда начинают причитать – ой, а что будет завтра! Какой в этом смысл? Все равно будет так, как будет. Летом начинают переживать, что будет ужасная зима, зимой волнуются о страшной летней жаре. Слушайте, сейчас – зима, наслаждайтесь зимой! А летом не вспоминайте о зиме, получайте удовольствие от лета! Как можно все время быть чем-то недовольным!
Я прожила очень счастливую жизнь. Вспоминаю прошлое и думаю, боже мой, мне не на что жаловаться! Если бы Баадур не ушел, я и сейчас была бы счастлива. А теперь… Оказалось, Баадур – самый главный человек в моей жизни.


Нина Шадури

 
СКЕЛЕТ В РЕДАКЦИОННОМ ШКАФУ

https://i.imgur.com/OKmXa9f.jpg

Моя журналистская деятельность начиналась в газете с одиозным для современного уха названием «Молодой Сталинец». (С 1961 года – «Молодежь Грузии».) Последнюю ее страничку занимал спорт – страсть и призвание нашего редактора Миши Какабадзе. Он с упоением колдовал над ней вместе с литсотрудником, мастером спорта по шахматам Сашей Буслаевым (в журналистском обиходе – Бусликом).
Домашние нашего редактора и мы, коллеги-журналисты, звали его Куца (лапочка). И только на русском обращались к нему официально – Михаил Васильевич. В Грузии ласкательные детские имена, прозвища и ники прилипают к людям на всю жизнь. Представьте только, что Куца (лапочка), Бичи (мальчик), Намцеца (крошка) и Тагуна (мышонок) – это убеленные сединой люди. К ним как к старшим у нас положено почтительно обращаться с приставкой «батоно» (господин). И получается – господин Мальчик, госпожа Крошка, господин Мышонок. И никто не смеется. Да и какому грузину такое придет в голову? То, что принято испокон веков, звучит привычно для уха и переоценке не подлежит.
В грузинском обиходе сухое и официальное «товарищ» (амханаго) так и не привилось. Оно принято было только в партийных документах и на всякого рода собраниях, где честили нерадивых сотрудников за ляпы или давали по рукам за вольности, недопустимые по цензурным или моральным соображениям. Поэтому слово это приобрело неприятный привкус официоза и отстраненности. Большевикам так и не удалось совершить полной замены «батоно» – привычной для каждого грузина формулы вежливости – пролетарским обращением «товарищ». Зато уменьшительно-ласкательные имена в Грузии нередко становятся литературными и театральными псевдонимами, например Верико (Верочка) Анджапаридзе, Софико (Софочка) Чиаурели...
Впрочем, наш Михаил Васильевич – Куца был и в самом деле лапочкой. Добрый, деликатный, негромкий, с большими бархатными глазами на смуглом лице... Жгучий, усатый восточный красавец.
Куца прошел фронт, как говорится, от звонка до звонка, был тяжело ранен и контужен, долго пролежал в госпитале, но никогда о войне не рассказывал, будто ее и не было вовсе. Говорить о себе не любил и не умел.
Вообще, наши ребята-журналисты, прошедшие войну – Куца, Зураб Ахвледиани, Костя Крымский, Вова Харазов, Миша Лохвицкий, Сема Свердлин, о своем боевом прошлом вспоминали неохотно и не публиковали собственных военных дневников и воспоминаний. В их представлении это было бы жлобством, выпендрежем. А может все это было тогда еще слишком близко и слишком больно? Они-то хорошо знали, какой ценой далась нам победа. Мы же старались их не расспрашивать – не бередить раны. Срабатывал какой-то бессознательный инстинкт деликатности.
Вспоминается еще нечто похожее. В школе, например, мы избегали разговоров и расспросов об отцах. Уже потом, спустя годы, я подсчитала, что у сорока учеников нашего класса было всего восемь живых пап! И только тогда осознала причину этой тотальной безотцовщины: 1937 год катком прошелся по судьбам моих одноклассников.
Через пару месяцев после начала штатной работы в «Молодом Сталинце», еще совмещавшейся мною с учебой в институте, я была посвящена в главную редакционную тайну: незадолго до войны, в 1939 году, коллектив газеты в полном составе был репрессирован. Просто исчез... Утром не вышел на работу. Редактор, журналисты, корректоры и даже курьер – все без исключения!
Случилась лишь одна «промашка» – осталась на свободе машинистка Елена Владимировна Прохорова. То ли адреса постоянного не имела, то ли заночевала у кого-то. (Она здорово прикладывалась к бутылке и даже на работу носила с собой «флакон».) О ней забыли и почему-то не стали потом разыскивать.
Через несколько лет, ближе к концу войны, Прохорова вернулась в газету, где и продолжала работать до конца своих дней. Машинистка она была неоценимая. С закрытыми глазами набирала любой газетный текст, часто в нетерпении опережая диктующего.
Ей нужно было только знать, о чем пойдет речь – о повышении урожая, надоях молока в колхозе или об увеличении производительности труда на заводе. Дальше ее пальцы проворно и привычно отбивали на клавиатуре знакомый до боли очередной совковый стереотип. При этом она смотрела не на машинку, а куда-то в сторону, и ее покрытое мелкими морщинками и ярко-рыжими веснушками лицо выражало крайнее отвращение.
Елена Владимировна прославилась в нашей журналистской среде тем, что как-то нашлепала на своем стареньком «ремингтоне» передовицу вместо припозднившегося после ночного застолья редактора Лебанидзе. И представьте, передовица так и пошла в номер, а история эта стала редакционной легендой.
Машинистке Прохоровой суждено было восстановить прерванную связь времен и стать живой легендой нашей газеты. Она была хранительницей редакционных тайн, романов, происшествий и распрей в среде нескольких поколений «молодежки». Как-то, прихлебывая для храбрости из своего «флакона» и покрываясь красными пятнами, она под большим секретом поведала мне о том, что же на самом деле было в том злополучном номере «Молодого Сталинца» за 1939 год. Первую страничку газеты как обычно занимал портрет вождя, а на обратной ее стороне, в рубрике «Их нравы», поместили карикатуру Кукрыниксов. И посмотрев страницу на просвет, можно было увидеть... нечто ужасное.
Тут рассказ Прохоровой обрывался. Озираясь на распахнутые в коридор двери машбюро, она просила диктовать текст и не отвлекать ее по глупостям.
И все-таки однажды, будучи в подпитии, она решилась до конца открыть мне тайну сей великой «крамолы». Оказалось, сквозь портрет вождя с обратной страницы листа просвечивал... огромный кукиш. Неважно, что он предназначался какому-то заокеанскому деятелю, нужно было всего-то посмотреть лист на просвет да как следует вглядеться... Те, для кого это было особенно важно, не дремали – вгляделись. И тут же приняли меры...
Работая в газетах – в «Молодом Сталинце», а позже в «Заре Востока», я еще застала годы «тотальной бессонницы». Известно, что Сталин был «совой» – любил работать по ночам. Соответственно, не спали ночью партийные бонзы в Москве и в республиках. А в редакциях газет не спали дежурные по номеру и «свежие головы», считывавшие уже ближе к утру готовые газетные полосы. Часто забегали ночью и заведующие отделами. Просто так... На всякий случай – еще раз поглядеть на отправленные в печать материалы и выказать свое радение.
В неуклюжем, в стиле совкового конструктивизма здании «Зари Востока» на проспекте Руставели, где располагалось несколько редакций газет и журналов, бурлила ночная жизнь. В ожидании сигнального номера бодрствующие сотрудники «Молодого Сталинца», «Зари Востока», журнала «Нианги», агентства печати ГРУЗТАГ и армянской газеты «Советгакан Врастан» вели долгие беседы и горячие – до хрипоты – споры, сражались в шахматы, делились принесенной из дому едой. Короче, все мы жили тогда одной веселой и многонациональной ночной коммуной.
Наш «Молодой Сталинец», как впоследствии выяснилось, оказался кузницей кадров для центральной, союзной прессы. Темо Степанов, Гарун Акопов, Игорь Голембиовский... Имена этих журналистов с наступлением перестройки стали известны читателям всей страны.
Хорошо помню, как ко мне в отдел «Учащейся молодежи» пришел на стажировку молодой человек – спортсмен и красавец Игорь Голембиовский, чем-то неуловимым напоминавший мне молодого Маяковского, но не по-маяковски громогласный, а напротив – скромный и стеснительный. Была какая-то непривычная для нас европейская аристократичность в его осанке, манере держаться, общаться, вроде как диссонирующая с нашей цеховой расхристанностью, но, как ни странно, эта его деликатность не отчуждала, а наоборот притягивала к нему, вызывала интерес и уважение. Игорь был «нашим» человеком – не по крови, а по характеру и по воспитанию, настоящим тбилисцем: открытый дом, открытое сердце и душа нараспашку. В редакции он очень быстро оброс друзьями. Как потом оказалось, на всю жизнь. И в 90-е, уже будучи главным редактором легендарных «Известий», не прерывал постоянного с нами общения. Тбилисские друзья Арчил Джапаридзе, Темо Степанов, Датка Кобахидзе были его верным тылом, отдохновением в его нечеловеческом, напряженном труде.
Газета «Известия» под руководством Игоря и во многом благодаря его воле, решимости, смелости и таланту стала тогда маяком истинного либерализма. (Замечу в скобках, что современным отечественным либералам до него, как до Луны.)
На первом этаже здания «Зари Востока» рядом с лестницей, у лифта, за стеклянной загородкой располагался мужской парикмахер Жора Хачатуров – персонаж весьма примечательный и важный в нашей непростой, в чем-то подневольной журналистской жизни: крутись, вертись, выполняй свой план – листаж и строкаж (количество необходимых для недельной сдачи страниц и строк), зарабатывай копейки на жизнь и при этом не зевай – не забывай следить за переменами конъюнктуры, угадывай настроение и капризы шефа. Короче, держи нос по ветру. И тут-то парикмахер Жора был не то что полезен, а просто незаменим, как Фигаро при дворе графа Альмавивы. Дело в том, что его парикмахерская, пожалуй, была единственной ячейкой демократии в нашем многоязычном и социально разнородном журналистском ковчеге, где всегда жестко соблюдалась субординация начальник-подчиненный.
Главные редакторы «Зари Востока» и ГРУЗТАГа восседали в роскошных кабинетах, под бдительной охраной секретарей. А с двух до трех часов в приемной – редакционном «предбаннике» – все ходили на цыпочках и говорили шепотом, чтобы не потревожить заслуженный отдых начальства и не помешать его трапезе. В это время в кабинет был вхож: только официант с блюдом, накрытым белой накрахмаленной салфеткой, и с подобострастной улыбкой на лице. В то же время рядовые литсотрудники маялись в очередях в окрестных забегаловках и не имели даже стола в общей редакционной комнате.
В тесной каморке-парикмахерской у Жоры с утра брились и стриглись шефы всех расположенных в здании редакций и издательств – вальяжные, убежденные в своем превосходстве и неотразимости редакторы, суетливые ответственные секретари и мрачные, постоянно озабоченные парторги газет. И сюда же приходили постричься и поболтать о свежих новостях и сплетнях рядовые журналисты – литсотрудники, фотокоры, да и всяческие мелкие сошки – внештатники. У Жоры, харизматичного, общительного, располагавшего к доверительным откровениям и праздной болтовне, всегда были самые горячие, самые достоверные и очень важные сведения. Например, о том, с какой ноги встал сегодня шеф, стоит ли показываться ему на глаза, явиться ли к нему на незапланированную аудиенцию или сачкануть – взять больничный и переждать. И, конечно, какие у кого сегодня посетители... Глаз у Жоры был зоркий – пройти мимо него незамеченным на лестницу или к лифту было практически невозможно. Да никто и не пытался нарушить заведенный ритуал – задержаться на пару минут и перекинуться несколькими фразами с Жорой, прежде чем нажать на кнопку лифта.
– Ну как там хозяин? – заглядывали к нему, дыша перегаром, бухавшие ночью литсотрудники «Зари Востока». – Как он сегодня?
– Ха-а-рош... ха-а-арош... Улибается. Иды, иды, нэ бойса! – подбадривал Жора опоздавшего на утреннюю планерку журналиста. Или подняв вверх большой палец и воздев к потолку свои крупные маслянистые глаза, многозначительно изрекал:
– Нэ ходы... У ниво сигодни били хара-хура луди. – Хазаин злой, как сабак!
Редактор «Зари Востока» Ираклий Чхиквишвили был лют и беспощаден к своим сотрудникам. Типичный совковый диктатор. Такой маленький Сталин.
А еще, что немаловажно, у щедрого и благодушного Жоры всегда можно было стрельнуть пару сигарет или червонец на закусон и стопку в забегаловке «У Саида» за углом.
В начале 70-х, когда я уже работала в «Заре Востока», а потом собственным корреспондентом «Советской культуры» (все в том же здании-ковчеге), Жора стал зятем Сергея Параджанова, мужем его младшей сестры Ани, что вызвало в городе немало пересудов. Семья Параджановых считала брак дочери с брадобреем недопустимым мезальянсом. Но Аня не устояла перед «парикмахерской красотой» Жоры (тонкие, «чувственные» усы, набриалиненные иссиня-черные, как воронье крыло, волосы, бледное лицо и крупные постоянно влажные губы). И... сбежала с ним.
Позже Жора был прощен. Поселившись в знаменитом доме на улице Котэ Месхи, 7, он был поневоле вовлечен в «параджановский маскарад». Стал его участником, а то и героем. Но это уже отдельная история.
А на площадке у лифта последнего, пятого, этажа «Зари Востока» была еще одна наша важная достопримечательность – огромная кадка с высоким разлапистым растением неизвестной природы (его почему-то называли пальмой). Сюда, на верхотуру, редко когда заглядывал кто-нибудь из руководства. Кабинеты редакторов «Молодого Сталинца» и «Зари Востока» располагались на нижних этажах.
Под нашей «пальмой» происходили личностные и межредакционные разборки, обсуждались сокровенные, не предназначенные для чужих ушей дела, назначались свидания, шептались и целовались пугливые влюбленные.
Нередко под сенью «пальмы» собирались и веселые компании. Нодар Думбадзе и Гигла Пирцхалава – сотрудники грузинского «Крокодила» («Нианги»), известные грузинские острословы, травили анекдоты, которые уже наутро разлетались по всему городу. Цензор Главлита Циала Амашукели низким грудным голосом пела под гитару цыганские и русские романсы.
Под утро, часам к шести, когда редактор подписывал сигнальный номер, мы начинали наконец расходиться по домам. Но и тогда, на рассвете, в редакции непременно должен был оставаться ответственный дежурный – а вдруг там, «наверху», кому-то захочется позвонить и проверить, что здесь происходит, и он (о ужас!) никого не застанет на рабочем месте!
Как-то раз вместо своей приболевшей супруги, секретарши редактора Лизочки Есаян, дежурить в «Молодом Сталинце» остался ее муж – скромный, неприметный молодой человек по фамилии Бушкин.
Он мирно спал на хорошо обжитом, продавленном и потертом редакторском диване, как вдруг его разбудил телефонный звонок. Сердитый начальственный голос, не здороваясь, спросил:
– Кто это? Кто?
– Бушкин, – пробурчал заспанный дежурный.
– Кто-кто? – переспросили «наверху».
– Да Бушкин я! Бушкин! А сами-то вы кто?
В ответ пошли короткие гудки.
Через пару минут позвонили снова.
– Не валяйте дурака! – рявкнула трубка. – Вам звонят из ЦК комсомола! Назовите себя!
– Да говорю же вам, Бушкин я, Бушкин! – чуть не плача отвечал уже не на шутку перепуганный дежурный. – Я муж...
Договорить Бушкину не дали. Снова бросили трубку.
Неделю редакцию трясло как в лихорадке. Партийное собрание. Профсобрание... Отдельно заседало бюро парторганизации. Все наперебой клеймили несчастных супругов Есаян-Бушкиных.
– В редакции на ответственном посту ночного дежурного чей-то муж! Да еще и ерничает: «Я Пушкин!» – не унимались в ЦК.
На всякий случай, для острастки, провели открытые партсобрания и в редакциях соседних газет «Заря Востока» и «Нианги» с повесткой дня «О бдительности ночных дежурных». Никому и в голову не приходило по достоинству оценить комизм ситуации. Вслух, конечно же... А так... только осторожно хихикали по углам.
Редактора «Молодого Сталинца» вызвали «наверх», строго отчитали, объявили выговор «с занесением», потребовали отстранить от работы бедную Лизочку Есаян.
С секретаршей пришлось расстаться, и, слава тебе господи, отделалась она легко. На дворе стоял 1952 год.
Омерзительный, властный и вездесущий автоцензор крепко хватал нас за руку, как только мы пытались писать свободно, без оглядки на официоз или прилюдно осмеливались вести себя раскованно. Поэтому запретные темы обсуждались шепотом и только с доверенными лицами.
Сейчас это трудно себе представить, но я как-то получила строгий выговор за то, что... смеялась на работе. В протоколе открытого партийного собрания сотрудников газеты «Молодой Сталинец» так и было записано: «Указать литсотруднику Коре Церетели на недостойное поведение на работе – много смеется». Особенно меня костила старая дева – заместитель редактора Тамара Амбарова, чей недобрый, осуждающий взгляд исподлобья постоянно меня преследовал. Надо было соответствовать образу молодого коммуниста. А я, надо признаться, никак не соответствовала, чем вызывала раздражение редакционных дам и нескрываемый восторг и поклонение мужской половины нашего густонаселенного здания.
На меня часто нападал «смехунчик», причем, как назло, в самое неподходящее время. Например, на скучных, многочасовых редакционных собраниях я могла вдруг громко рассмеяться. Или – на улице... ни с того ни с сего меня распирало от смеха. Теперь-то я понимаю: молодой организм просто радовался жизни. Вот бы сейчас так похохотать от души! А тогда, под гневными и осуждающими взглядами старших коллег, я задыхалась от неотступных приступов смеха... И еще я... краснела. И тут тоже ничего не могла с собой поделать. Сколько раз мне приходилось пулей вылетать из кабинета редактора или на улице стремглав нырять в какую-нибудь подворотню просто потому, что вдруг я до самых ушей заливалась румянцем от одной только мысли «вот-вот... сейчас, сейчас... покраснею». Нет, никак я не соответствовала образу молодого коммуниста.
В начале 50-х в воздухе все еще витал Страх. Он был почти осязаемым. Особенно трудно было освободиться от него детям «врагов народа», моим друзьям и коллегам – Арчилу Джапаридзе, Тамазу Буачидзе, Зурабу Ахвледиани... Цепкая память их детства хранила кошмарные воспоминания.
Тамаз Буачидзе – блестящий философ, эрудит. Мать успела спрятать его, шестилетнего мальчика, в стенной печи, когда в двери уже ломились чекисты. Мальчик все слышал из своего укрытия. И отчаянный крик матери, пытавшейся отстоять старшего сына, и топот солдатских сапог, и глухие удары прикладов, которыми избивали родных...
Чекисты увели не только родителей Тамаза, но и его 14-летнего брата. Никто из них не вернулся. Разумеется, я узнала обо всем этом только спустя годы нашей совместной работы в «Молодом Сталинце».
А до того поведение Тамаза казалось мне потешным – он неожиданно вздрагивал, нервно вскидывался на громкий голос или на стук. Сутулый, словно нахохлившийся, сидел за столом в длинном черном пальто с чужого плеча – всегда внакидку. Больше молчал, старался держаться в тени, никогда никому не возражал и не вступал в споры, хотя был весьма образован, талантлив и обо всем имел свое мнение... все понимал. И лицом – ну, просто красавец!
Как же мне было потом стыдно, что я позволяла себе посмеиваться над ним!
И все-таки были люди, которые не боялись или изо всех сил старались не бояться и научить этому других. Первым таким человеком для меня стал мой редактор, наш Куца – Миша Какабадзе.
Не то чтобы он был диссидентом, лез на рожон или занимался разоблачительством. По тем временам, на мой взгляд, это было бы более чем глупо. Только подставлять себя и других. Он просто использовал свое невероятное обаяние и блистательное остроумие (а эти качества всегда ценились на всех уровнях тбилисской элиты, в том числе и партийной) ради того, чтобы достойно делать свое дело. С плохо скрываемым презрением он относился к идеологической лабуде, которая в то время, как правило, занимала три четверти любой газетной площади, называя это «обязаловкой».
– Ну как у нас сегодня с обязаловкой? – спрашивал он, прибегая утром в редакцию, и наш ответственный секретарь Юня Поляков, щуплый и всегда заспанный маленький еврей, с застывшим выражением испуга на лице семенил за ним в редакторский кабинет с охапкой пахучих гранок официоза.
Куца старался по возможности избегать авторских материалов по разделу «Коммунистическое воспитание молодежи», прикрываясь готовыми текстами Телеграфного агентства (ГРУЗТАГ). Тут все было апробировано, читано и перечитано цензурой – комар носа не подточит! Для этого ему приходилось постоянно держать в узде заведующего отделом и секретаря парторганизации – «рысака», постоянно рвущегося в бой за коммунистические идеалы. Вплоть до самых крайних мер.
Куца проделывал это мягко, даже как-то ласково и виртуозно, подгадывая настроение мнительного и постоянно озабоченного нашим поведением и состоянием общества парткома, упреждая таким образом возможные склоки и неприятности.
Вообще-то Куца был великим мастером разряжать, разруливать обстановку. А ведь играл с огнем. Разве только вислоухий «лопух» в редакции не знал, кто «стучит» на нас и с какими «посетителями» запирается подчас партком.
И надо же, чтобы мой самый первый «ляп» случился именно на официозе! И притом – ровно через месяц после зачисления в штат.
При перепечатке знаменитого ленинского постулата, по которому «коммунистом может стать только тот, кто обогатит свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество...», в заметке ГРУЗТАГа случилась ошибка. Великое ленинское прозрение было приписано Сталину.
Мало того, что ошибка прошла по моему отделу. В тот день в подготовке номера я была еще и «свежей головой», что усугубляло и удваивало мою «страшную вину» перед вождем мирового пролетариата.
Наутро по дороге к кабинету редактора «добрые люди» успели до смерти напугать меня рассказами о всех предыдущих расправах с нерадивыми журналистами.
Я шла к редактору вся в слезах – выгонят с работы и дадут «черную метку» – выговор с занесением в личное дело. Но всего хуже, что я подставила Куцу, который поверил в меня и взял в штат со студенческой скамьи.
Остановилась в дверях, услышав как Куца раздраженно попросил парторга выйти из кабинета и оставить нас с ним вдвоем. «Партком» – раскрасневшийся, разгоряченный (разговор в кабинете, судя по всему, был крутой) – успел прошипеть в мой адрес: «Теперь вот из-за тебя...».
Втянув голову в плечи, я ожидала продолжения экзекуции. Но редактор закрыл двери кабинета и, обняв меня, ревущую, за плечи, стал успокаивать:
– Не реви... Отобьемся... Ладно еще ты слова Ленина приписала Сталину, а не наоборот. Тогда бы мы точно погорели. – И, лукаво усмехнувшись, добавил: – А впрочем, один черт – что Ленин, что Сталин. Один черт!
Я прямо обомлела от этих слов... А Куца, улыбаясь, продолжал успокаивать меня:
– Считай, что нам повезло. Тамаза Джанелидзе, моего друга детства, недавно назначили первым секретарем ЦК комсомола. Он не экзекутор. Он человек... Завтра мы с тобой выходим «на ковер». Только ты  не отвечай ни на какие обидные реплики и не реви, – напутствовал меня Куца. – Ты не знаешь, как с ними говорить. Отвечать буду я.
Далее все припоминается смутно... Длинный стол, покрытый зеленым сукном. Множество незнакомых людей, разглядывающих меня, еще совсем девчонку, с откровенным любопытством и высокомерием.
Мы стояли перед ними как провинившиеся школьники. А они, вальяжно подымаясь с места, выступали, соревнуясь в демагогии, стараясь превзойти друг друга в цитировании коммунистических постулатов и рвении в защите ценностей коммунизма.
Не помню слов. Запомнила интонации – гневные, нравоучительные, а также спокойный глухой голос Куцы, который создавал паузы в этом возбужденном словоблудии и как бы тушил разгоравшиеся страсти. Он даже умудрился удачно пошутить, и сердитая аудитория не смогла удержаться от смеха.
Короче, редактору и парторгу инкриминировали провал в идеологической работе, результатом чего стало недопустимое невежество в цитировании коммунистических вождей. Я молчала, как мне было велено. Куца взял удар на себя.
Меня попросили выйти (самые обидные слова следовало сказать редактору в отсутствие подчиненного), и я как во сне спустилась по лестнице знаменитого бериевского особняка, где располагался высший орган комсомола Грузии, вышла на улицу и села в редакторскую машину.
Ждать пришлось долго... Наконец он появился – усталый и посеревший лицом. Открыл дверцу машины и, тяжело опустившись в кресло, выдохнул:
– Ну все... Все... Остаешься на работе. Это – главное. Получили мы с тобой по выговору. С занесением... Да ладно... Бумага все вытерпит... Через год снимут. Ну, смотри больше не подставляй себя по глупостям.
Так в самом начале пути мне посчастливилось встретиться с человеком, который не побоялся защитить начинающего журналиста, рискуя собственной карьерой. Боюсь, молодое поколение сегодня не сможет понять сути и пафоса рассказанной мной истории. Но для меня этот эпизод оказался тогда судьбоносным.
Воспитанная в наивной романтической вере в торжество добра и справедливости, как и в неприемлемость лжи, я попала в жестокую редакционную среду. Столь резкая «перемена климата» могла бы иметь самые печальные последствия. Люди потом встречались разные. Пришлось испытать на себе и зависть, и предательство, и клевету, и оговоры. Всякое бывало. И я сама, наверное, далеко не всегда была права и чиста перед людьми. Страдала от своего максимализма и заставляла страдать других.
Прежде чем задубела моя тепличная кожа, прежде чем накопился достаточный жизненный и журналистский опыт, прошло немало времени. Но четыре года работы в «Молодом Сталинце» с Куцой на самом старте моего пути сделали свое доброе дело. Он стал для меня эталоном достойного человеческого поведения, камертоном, по которому я сверяла чистоту своих помыслов и поступков. Старалась, во всяком случае...
Куца не походил на ходульного положительного героя наших газетных статей и советских фильмов. Он не читал мораль подчиненным, не кичился орденами и военным прошлым, не терпел лицемерия и пафоса, презирал и высмеивал льстецов и болтунов. Был земным человеком со своими человеческими слабостями – пристрастием к веселым застольям, выпивке и прекрасному полу.
Шли годы... Мы работали в разных редакциях и в разных учреждениях. И все же жизнь складывалась так, что наши пути постоянно пересекались. Куца стал мужем красавицы Мананы Кавтарадзе, в которую был влюблен со школьной скамьи и чьей взаимности добивался добрых два десятилетия.
Отец Мананы – ученый, составитель первого русско-грузинского и греко-грузинского словаря Петре Кавтарадзе, близкий друг моего отца по совместной учебе в Первой кутаисской гимназии, а потом и в Петербургском университете, был репрессирован и погиб в ссылке. Мой отец взял на себя заботу об осиротевшей семье друга в наставшие для нее тяжелые времена. А после того как в 1942 году вдову Петре вместе с детьми переселили из просторной квартиры в центре города в наш дом на Советской, в две тесные проходные комнаты без удобств, мы, можно сказать, зажили одной семьей.
Несколько лет Куца работал главным редактором сценарного отдела киностудии «Грузия-фильм», а я в это время – в республиканском Комитете по кинематографии и Художественном совете студии.
Потом Куца стал редактором спортивной газеты «Лело». Редактором блистательным. Я думаю, тогда он был по-настоящему счастлив. Он был прирожденным журналистом. Бессонные ночи в редакции, запах типографской краски, постоянный аврал и диктовка оперативного материала прямо на линотип, в утренний номер, калейдоскопическое мелькание лиц и имен – тяжелые и суетные журналистские будни были для него питательной средой, нормой жизни.
Газета работала на редкость оперативно и профессионально. Расхватывалась мгновенно. А потом случилась беда... Не знаю, кому где-то «наверху» он перебежал дорогу и чем именно вызвал раздражение высокого начальства или зависть коллег. Были годы, как принято сейчас говорить, «расцвета застоя». Куцу освободили от работы с особенно обидной для него формулировкой: за проявление национализма в освещении какого-то спортивного события. И это стало первым сильным ударом по его карьере и здоровью (тяжелая контузия постоянно давала о себе знать).
Насколько абсурдно было это обвинение, трудно себе представить. Хотя чему тут удивляться? Я помню, как в начале 70-х годов мне, тогда собкору «Советской культуры», всыпали по полной программе за словосочетание «грузинский ученый Иванэ Бериташвили».
– А как надо? – искренне удивилась я.
– У нас все ученые – советские, – был ответ.
Решением республиканского партийного руководства Михаил Васильевич был освобожден от должности редактора «Лело» и направлен на работу главным редактором мультобъединения киностудии «Грузия-фильм». Талантливого, опытного журналиста отправили редактировать рисованные и кукольные фильмы! И это был еще один абсурд, вызвавший шок в журналистской среде. Но такого рода решения тогда не обсуждались («Партия сказала: надо!»).
Куца и на мультипликационной студии сумел создать ауру человеческого тепла и доброжелательности. Коллектив его обожал.
С надеждой и тревогой вслушивался он в нараставший гул приближающегося краха Советской империи. Конечно, мечтал о независимом грузинском государстве. Как и каждый грузин... Но в отличие от многих, очертя голову бросившихся в политические авантюры, мучился сомнениями – готов ли его народ к столь резким, кардинальным переменам? Готова ли Грузия к самостоятельной государственности? Куца любил свою страну, как Илья Чавчавадзе, как истинный интеллигент, трезво и порой беспощадно оценивая свой народ, реально анализируя его место в историческом процессе и в современном мире.
Он ушел из жизни, полный тревог и надежд.
Его смерть была для всех, кто его знал, невосполнимой утратой. Да простит меня Куца за эту банальную фразу. Красивых слов в свой адрес он не выносил. Но точнее тут не скажешь.

Глава из книги Коры Церетели «Мне Тифлис горбатый снится…»


Кора ЦЕРЕТЕЛИ

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 2 из 16
Вторник, 23. Апреля 2024