click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Думайте и говорите обо мне, что пожелаете. Где вы видели кошку, которую бы интересовало, что о ней говорят мыши?  Фаина Раневская
Лента памяти

«ВМЕСТЕ С СИМОНОМ»

https://lh5.googleusercontent.com/-HVkcHE8IgMM/VH2ACYo_irI/AAAAAAAAFL8/o32Uf2JHTUU/w125-h95-no/l.jpg

Отрывок из воспоминаний

Ранней весной 1959 года Борис Леонидович Пастернак, вместе с супругой, Зинаидой Николаевной, приехал в Тбилиси. Этот приезд был отчасти вынужденным – в Москву должен был прибыть Премьер-министр Великобритании Гарольд Макмиллан и чтобы исключить всякий контакт англичан с Пастернаком, Борису Леонидовичу «посоветовали» покинуть Москву. В Тбилиси Пастернак остановился в доме своего ближайшего друга, Нины Александровны Табидзе. К этому времени чуть приутихла гнусная клеветническая кампания против Пастернака, ожесточенная травля, угрозы, требования выслать его из СССР, завести уголовное дело как на «врага народа». Люди, хорошо помнящие недавнее прошлое, понимали, чем это может грозить великому поэту. Конечно, публичное появление Пастернака не «поощрялось», однако многие интеллигенты, особенно молодежь, старались пообщаться с Борисом Леонидовичем, выразить свои чувства.
Однажды вечером, моя тетя, Марика Николаевна Чиковани, позвонила к нам домой и сказала маме: «Сегодня вечером мы ждем в гости Бориса Леонидовича. Пусть Зураб спустится к нам, я хочу, чтобы он увидел Пастернака!»
В этот незабываемый для меня вечер у Симона Ивановича Чиковани собрались Борис Леонидович, Зинаида Николаевна, Нина Александровна Табидзе, Георгий Николаевич и Евфимия Александровна Леонидзе.
Симон Иванович и Георгий Николаевич мучительно переживали свое вынужденное участие в заседании президиума правления СП Грузии, на котором писательская организация Грузии должна была поддержать решение СП СССР об исключении Б.Л. Пастернака из Союза писателей. Помнится, Марика и Ника советовали Симону не идти на это заседание. Симон ответил, что будет хуже, если ему устроят ловушку и заставят персонально написать что-нибудь против Бориса Леонидовича. Нe мое дело кого-то оправдывать, просто стараюсь объяснить ситуацию тем, кто не пережил ужасное время тоталитаризма. На том заседании Георгий Леонидзе, на предложение председателя СП Ираклия Абашидзе высказать свое мнение, сказал, что все это худо для грузинской литературы – недавно мы потеряли Заболоцкого, а теперь и нашего Бориса исключили из СП; Симон Иванович постарался отделаться общими фразами о том, что писатель должен, в первую очередь, печататься на родном языке.
Не могу с уверенностью сказать, но я не заметил ни малейшего охлаждения в отношениях Бориса Леонидовича с друзьями. Наоборот, за столом царила теплая, дружеская обстановка. К сожалению, мне трудно сейчас восстановить в памяти все подробности очень интересной беседы. Ведь не только пятнадцатилетний подросток, но и гораздо более подготовленный и образованный взрослый слушатель часто с трудом мог следить за неожиданными изменениями движения мысли Бориса Леонидовича. Я больше помню общее содержание беседы, воспоминания о конкретных событиях, остроумные замечания. Пастернак говорил о том, что поэт обязательно должен заняться прозой. Это ему, как поэту очень полезно. Георгий Николаевич сказал, что он сейчас как раз работает над прозой, Борис Леонидович одобрил его. Леонидзе произнес тост за память, как он сказал, Сережи Есенина и Володи Маяковского. Меня несколько удивила такая фамильярность, но потом я вспомнил, что оба они были друзьями молодости и Леонидзе, и Симона. Пастернак рассказал, что женский образ в его стихотворении «На пароходе» связан с некой Кашиной. Когда Есенин опубликовал «Анну Снегину», я, сказал Борис Леонидович, узнал в героине Кашину. «Послушай, твоя Снегина – Кашина?» - спросил я Есенина. «Ба, да откуда ты знаешь», - удивился Есенин.
Конечно, грузинское застолье не обходится без тостов. Обращаясь к Леонидзе, Борис Леонидович сказал: «Ваш кабинет похож на Вас, на Ваш талант – такая же щедрая нагроможденность, богатый беспорядок...» «Да, да, - обрадовалась неожиданному союзнику Евфимия Александровна. - Я тоже все время прошу Гоглу навести порядок». «Я очень дорожу Вашим мнением, - сказал Пастернак Симону, - не знаю в стране никого с более тонким вкусом!» Затем Георгий Николаевич выпил за русско-грузинские поэтические отношения. «Начало этим отношениям, - сказал он, - положил приезд Пушкина в Грузию. Представьте, одетый в архалук, Пушкин прямо на улице ел горячий лаваш». «Для Пушкина Грузия была экзотикой, - не согласился с Леонидзе Ника. - Вы, Борис Леонидович, первый большой русский поэт, кто всерьез заинтересовался грузинской литературой и вообще грузинской культурой и историей». «Ну, почему же», - возразил Пастернак, хотя Никины слова были, по-видимому, ему приятны. Помню еще одно остроумное замечание Пастернака. В общей беседе Зинаида Николаевна, на вопрос как Леня, сказала, что ее беспокоят Ленины отношения с одной женщиной. «А что, она недостойна его?» - спросила Марика. «Ну, она особа свободного мировоззрения», - ответила Зинаида Николаевна. «К сожалению, она свободного поведения, - сказал Борис Леонидович. - Свободное мировоззрение – это у меня!»
Кроме этих отрывочных воспоминаний, в памяти навсегда осталось ощущение какой-то огромной силы, «ауры», как сейчас модно говорить, исходящей от Бориса Леонидовича. Даже простая русская женщина, домработница Катя, сказала Марике: «Такого гостя у вас никогда не было!» «Ты почувствовал гениальность Бориса?» - спросила меня Марика. «Да, судьба мне подарила встречу с гениальным человеком!»
В мае 1959 года в Москве проходил съезд СП СССР. Марика предложила взять меня с собой. «У Симона хороший номер в гостинице. Зураб многое посмотрит, походит по театрам, музеям, ему будет интересно», - сказала она маме. Действительно, моя «культурная» программа была очень насыщенной. Но ничего не могло сравниться с впечатлением, которое произвела на меня новая встреча с Борисом Леонидовичем. В Переделкино к Пастернаку в гости поехали Симон Иванович, Марика Николаевна, я и Леонидзе, Георгий Николаевич, Евфимия Александровна и их дочь Нестан. Борис Леонидович встретил нас у калитки. Он был точно такой, как в стихотворении Заболоцкого:
Щурит он глаза свои косые,
Подмосковным солнышком согрет, -
Выкованный грозами России
Собеседник сердца и поэт.
В гостях у Пастернака, кроме нас были Г.Г. Нейгауз, С.Г. Нейгауз с супругой, Б.Н. Ливанов с супругой и А.Ф. Асмус. Разговор зашел о «Докторе Живаго». «Часто в романе, - сказал Борис Леонидович, - ищут подтекст, которого там нет». Потом он спросил у меня, знаю ли я английский и привел пример: «У меня говорится о торговом доме Ветчинкина, а английский литературовед видит в этом намек на Гамлета (ветчина – ham)». Беседа перешла на проблемы перевода. Пастернак и Симон говорили о том, что хороший перевод должен стать фактом той литературы, на языке которой он выполнен. «Оригинал это история, а перевод – сплетня о ней», - афористически подытожил Борис Леонидович. Гибель Галактиона Табидзе у всех была свежа в памяти. Пастернак вспомнил о том, как он вместе с Галактионом Васильевичем был в Париже в 1935 году на конгрессе европейских писателей. «Как-то мы с ним оказались у дома, в котором жил Марат, - рассказывал Борис Леонидович, - там почему-то валялась ванна, и мы с Галактионом Васильевичем еще пошутили, что это, наверное, та ванна, в которой убили Марата. Жаль, что у нас не сложились близкие отношения, - с сожалением проговорил Борис Леонидович, - может быть и потому, что наша общая приятельница не постаралась их наладить».
Зинаида Николаевна пригласила нас в столовую. За ужином серьезная беседа о поэзии, о судьбе и назначении творца, об истории, перемежалась острословием, шутками. В конце концов и коньяк сделал свое дело. Уже подвыпивший Симон вышел за водой и вернулся с баночкой из-под сметаны. Зинаида Николаевна забрала баночку и заменила ее стаканом. Через несколько минут Симон снова вышел и опять возвратился с той же самой баночкой. «Где он ее раскопал? - засмеялась Зинаида Николаевна. - Мне казалось я ее надежно спрятала».
Симон Иванович выпил за здоровье Пастернака, тост был очень теплый, не праздно красноречивый, а точно и глубоко характеризующий личность адресата здравицы. «Чувство, которое я испытываю, входя в ваш дом, - сказал Чиковани, - я испытал только в Веймаре, в доме Гете». Симон закончил тост гениальными строками Пастернака:
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
Переполненный впечатлениями я возвращался из Переделкино. Удивительно было и то, что для меня как бы с новой стороны раскрылся Симон Чиковани, человек, которого я с детства любил и почитал, как второго отца. Таким интересным, окрыленным я его до того не видел. Это был его уровень, такой духовной атмосферы ему часто не хватало.
30 мая 1960 года. Пастернака не стало! Все мы почувствовали – что-то огромное ушло из нашей жизни, но, конечно, неизмеримо тяжело переживал Симон Иванович. Ночью у него был сердечный приступ, к тому времени у него открылась сердечная недостаточность. В Москву, на похороны Бориса Леонидовича, вылетели Марика и Евфимия Александровна. Позже, возвратясь из Москвы, Марика подробно рассказала Симону о том, как прошли похороны, как молодежь устроила чуть ли не митинг на могиле поэта. «Тебе и Гогле надо было поехать на похороны», - мягко сказала Марика. «Мне мучительно трудно было бы хоронить его», - проговорил Симон.
Сейчас об отсутствии Чиковани и Леонидзе на похоронах Пастернака со скрытым укором пишут некоторые люди. Повторюсь, я никого не оправдываю, просто хочу прояснить некоторые детали касательно Симона Ивановича. Именно в то время вокруг журнала «Мнатоби» и его редактора С.И. Чиковани стала сгущаться атмосфера. Журнал уже давно стал головной болью для идеологических руководителей республики. Симон как-то горько пошутил: «Ну, что это за номер, если из-за него не вызывают на бюро ЦК». Пошли доносы – Чиковани печатает только бывших заключенных (это о Ч.Амирэджиби, О.Пачкория), идеологически вредные романы О.Чхеидзе, статьи П.Ингороква. Кстати, вообще первую публикацию автобиографической прозы Пастернака «Люди и положения» осуществил Чиковани в журнале «Мнатоби». Дошло до того, что в редакции появились сотрудники органов госбезопасности и стали «беседовать» с сотрудниками. Недоброжелатели только и ждали момента, чтоб напакостить Чиковани. Наконец, осенью того же года его освободили от должности редактора. Симон очень тяжело пережил эту отставку, гораздо тяжелее, чем в свое время потерю поста председателя СП Грузии. Он не мог жить вне интенсивной общественно-литературной жизни, каждый номер журнала он ставил, как режиссер ставит спектакль. «Мнатоби» времен Чиковани сравнивают с катаевской «Юностью» или с «Новым миром» Твардовского. По-моему, болезнь Симона Ивановича была спровоцирована этими событиями.
В архиве Чиковани осталось несколько черновых строф стихотворения о кончине Пастернака, очень интересный план статьи о творчестве Бориса Леонидовича. К сожалению, Симон Иванович не успел довести это дело до конца.

Зураб СИРАДЗЕ

 
ЗАВЕЩАНИЕ ГРОССМАНА

https://lh5.googleusercontent.com/-zJ9AJXopotU/VGxqkLhiYFI/AAAAAAAAFIk/YMJwot9Lf9Y/s125-no/m.jpg

Утром их не накормили, вытолкали прикладами автоматов на аппельплац и, наскоро пересчитав, погнали в ближний лес. Конвоиры незлобно покрикивали на овчарок. Собаки заливались лаем, бесновались от барачного духа колонны, настороженно слушали паровозные гудки. Лес насквозь прошит железнодорожными строчками, бегут к славутскому лагерю невольничьи поезда.  Спешат мордастые конвоиры – сотня качающихся от слабости людей подлежит немедленной ликвидации.
Обреченная колонна бредет осенним лесом, шаркает опухшими ногами по мокрым листьям. Каждый занят невеселыми мыслями и мало похож на Гензеля и Гретель, не теряющихся детей бедного дровосека, заведенных судьбой-мачехой  в лесную чащобу, откуда не выбраться. А жизнь страшнее этой свирепой немецкой сказочки. От белых камешков их избавили сразу по приезде в лагерь, теперь в карманах ограбленных людей не найти и хлебных крошек, которыми они могли отметить свой крестный путь.
Она шла вместе со всеми, не спеша и не отставая, ранним сиротством, несвободным бытом за проволокой наученная, что смерть приходит, не спросясь. Мобилизованная с третьего курса на второй день войны, привычно работала медсестрой – вытаскивала раненых из-под огня, перевязывала в пещерах и блиндажах на прибрежных керченских откосах; после майской трагедии, когда их стрелковая часть попала в окружение и земля горела от зажигательных бомб, была брошена в лагерь, на допросах подвергалась пыткам и унижениям, бита смертным боем  в карцере, но не смирилась, продолжала лечить лекарственными травами – это умение унаследовала от отца врача, - обратила на себя внимание подпольщика, заведующего райздравотделом  Ковальчука; через местную жительницу Софью Василевскую, партизанскую связную, переправляла в лес медикаменты и перевязочные материалы; узнавала местонахождение складов боеприпасов и продовольствия, время прохождения воинских эшелонов, национальность охранников на караульных постах – немцев, мадьяр, румын. За каждую переданную на лесную базу записку и выход из зоны по фальшивому аусвайсу грозила пуля, но Бог миловал – в лагере ее ни в чем не подозревали. Только сейчас она в одной колонне с евреями, куда попала из-за цвета волос. И это озарение пришло к ней, прежде чем пригнали их к проклятым рвам, вырыли их несколькими днями раньше такие же заключенные.
Поняв это, ее тридцать молодых лет громко возопили против чудовищной несправедливости, присвоенного одними людьми права пролить кровь других, из ее груди вырвался крик: «Ва ворек уриа до мушени око домхритат» (Не еврейка я, и почему меня должны расстрелять? -мингр.)
Столько боли и молодой силы, бездумно убиваемой, было в этом вопле затравленного существа, что ее услышали все евреи в мертвом лесу – бедные дети Израиля. Перед каждым разверзлась бездна, и ангел смерти Малэхамовес, с огненным мечом и тысячью глаз, довольно рассмеялся им в лицо. Они поняли, что уже никогда не родят младенца, не прижмут к материнской груди, защищая от множества бед, которые ему грозят со дня рождения, не дождутся внуков, не посмотрят в их чистые глаза, не погладят шелковые волосы, не откроют священные книги, не будут соблюдать субботу покоя, не наденут все новое к празднику Песах, не возьмут в умелые руки портняжную иглу и чаровницу скрипку Гварнери, не сыграют свою «бессмертную» шахматную партию в старом, добром стиле романтиков прошлого века, не будут давать уроки французского и немецкого своим и соседским детям, не пропишут нужного лекарства в аптеке, не помогут страждущим, обратившимся к ним за помощью, потому что обращаться будет не к кому. И зная, что сейчас их станут убивать, эти пасынки истории, сыны и дочери богоизбранного народа, сошедшего с пути назначенной ему миссии дать спасение всему миру, не принявшего Христа и взявшего на себя ответственность за кровь его, внушающего мистический страх малокультурным людям от низменных, чудовищных мифов, эти  праведники проявили редкую силу духа, презрев собственную гибель, вспомнили в смертный час завещанное на века указание Талмуда: спасающий одну жизнь – спасает целый мир, и, рискуя получить пулю в лицо, - сколько Аманов может иметь один народ! - потребовали от своих убийц: «Освободите эту женщину, она не еврейка».
И случилось чудо. Нелюди, для кого чужая жизнь всего ничего, капля в море слез, в решающий миг познали справедливость высшего принципа гуманности. Чья-то сильная рука вырвала ее из толпы и отшвырнула далеко в сторону. Теряя сознание от удара об землю, она продолжала слышать плач и рыдания  и автоматные очереди иродова дела.
Потом стало тихо в лесу. До ее затуманенного рассудка доносился шум крови, этой души всякого тела, потоками вытекающей из расстрелянных в еще одной безымянной еврейской могиле.
От безумия ее спас доктор Ковальчук. В декабре его самого схватили и повесили как партизана и долго не разрешали вынуть из петли, в назидание и устрашение других.
Рассказывая, Гулико Манткава плачет, через полвека заново переживая убийство однополчан и мирных жителей, породненных общей бедой. Как мало героического в облике этой седой фронтовички. Само участие в войне противоречило ее женскому естеству, когда она в составе санитарной роты высадилась с десантной группой на Керченский полуостров, выжила в двух лагерях, вышла неопалимая из бараков, подожженных гитлеровцами вместе с холерным блоком. Партизанское соединение, куда она пробралась через линию фронта, скоро влилось в краснознаменную бронетанковую дивизию 3-го Белорусского фронта. И Гулико наградили орденом боевого Красного Знамени, к которому сегодня мало почтения у тех, кто разъезжает в перегнанных из Германии заносчивых мерседесах,  лакает баночное пиво, не зная вселенского ужаса, когда нацисты выбирали живой мишенью людей.
От горящих бараков проволока на бетонных столбах ограждения накалилась и легко отгибалась. Многие пленные тогда бежали.
Места вокруг Ровно безлесные. Гулико пряталась в высоких неубранных хлебных полях, кормилась колосьями и травами. На десятый день услышала шорох раздвигаемой травы и окрик: «Руки вверх!» Перед ней стоял темноволосый мужчина с черным немецким автоматом наперевес. Он спросил на армянском языке, кто она, куда идет и как здесь оказалась, а у нее был один выход – смерть или уход в Украину. Незнакомец предложил обменяться адресами, записал ее – тбилисский. С наступлением темноты бывший военнопленный Гурген Галоян тайно провел ее на станцию и спрятал в товарном вагоне, в угольной куче, посигналил электрическим фонариком, что путь безопасен. В восьми километрах от станции она спрыгнула с поезда и ушла в лес.
Гурген Григорьевич слово сдержал. В начале семидесятых приехал с женой из Сумгаита, который строила вся страна, называла великой стройкой и городом интернациональной дружбы. Ничто тогда не предвещало погромы по пятому пункту – Содом и Гоморру перестройки, звериный оскал фашиствующих уголовников, методику хладнокровного убийства беззащитных стариков, женщин, детей.
22 августа тридцать девятого года, за неделю до вторжения в Польшу, на совещании лидеров фашистской военщины в Оберзальцберге Гитлер вещал: «Я приказал своим смертоносным отрядам безжалостно уничтожать детей, женщин и мужчин польского племени и говорящих на этом языке. Только таким образом мы можем приобрести необходимое нам жизненное пространство. Кто сегодня помнит об уничтожении армян?»
Так цинично сановным палачом рейха утверждалась старая незабытая разбойничья идея: нет народа – нет вопроса. История повторилась и, вопреки известной сентенции, дважды трагедией, одной из крупнейших катастроф века. Массовые убийства евреев варшавского и лодзинского гетто во многом развивались по сценарию кровопролитных драм в раскаленной месопотамской пустыне Дер-Зор, где даже солнце усердствовало в роли палача тысяч армян.
Развивая технику обезлюдения – Гитлер понимал его как устранение целых расовых единиц – фашизм сплел в Европе чудовищную паутину лагерей индустрии смерти.
В одном из самых зловещих – в Треблинке, маленькой захолустной станции в шестидесяти километрах от Варшавы, в начале сентября сорок четвертого побывал подполковник в изношенной армейской шинели. Для него это не рядовая поездка, за которую следует отписаться в газете. Военкор «Красной звезды» Василий Гроссман близорукими синими глазами за железной оправой очков увидел многое, что пытались спрятать с концами строители конвейерной плахи.
Он начинает рассказ негромким, ровным голосом много повидавшего на своем веку человека, но спокойствие это только кажущееся. Скоро мы узнаем, что Треблинка состояла из двух лагерей. В первый – за незначительные проступки заключали поляков. Этот трудовой лагерь, уменьшенная копия Майданека, стоял в лужах крови, и могло показаться, что нет ничего страшнее в мире. Но его узники знали, добавляет писатель-фронтовик, что есть нечто ужаснее, во сто раз страшней, чем их лагерь. В трех километрах дымит еврейский комбинат плахи, выбрасывая облака огня и пепла.
Он говорит о бутафорской станции Обер-Майдан – с кассами, камерой хранения, стрелками мифических маршрутов, за чьей платформой растет желтая трава и обрываются рельсы надежды, видит вахманов в черных мундирах, эсэсовских унтер-офицеров на вокзальной площади, вытоптанной миллионами пар ног. Их смешит, что крикливые мамаши отчитывали детей, отбежавших на несколько шагов, одергивали на них матросские курточки, мужчины вытирали лица носовыми платками и закуривали сигареты, заневестившиеся девушки оправляли растрепанные волосы, испуганно придерживали трепетные юбки от порывов нескромного ветра, уверенные в надежде, что их везут в нейтральную страну, где не стреляют.
Он вглядывается в прибывших обреченным эшелоном, в их прекрасные лица, и в логове волчьем ему открывается рафаэлевская истина о высоте и неистребимой силе человеческого в человеке. Он видит, как босоногая Сикстинская Мадонна пошла в газовню, понесла на руках сына по колкому песку треблинской земли, содрогавшейся от скрежета огромных экскаваторов-могильщиков. Ему и страшно, и стыдно, и больно за эту ужасную жизнь, за упоенное властью самодовольной насилие, и он честно спрашивает: нет ли в этом и его вины и почему мы живы. Ужасный, тяжелый вопрос, признается себе писатель. Задать его живым вправе только мертвые, но они молчат.
Грозный судья, он берется за непосильную задачу – пройти путь этих живых мертвецов и вернуться, чтобы поведать правду потрясенному человечеству. Он пройдет с ними мимо высокой, в три человеческих роста, колючей проволоки, противотанкового рва, лагерных вышек с пристрелянными крупнокалиберными пулеметами – до самого порога красивого каменного здания, украшенного деревом. Снаружи оно напоминало античный храм – самовлюбленный фашизм искал аналогии с блеском и роскошью древнего Рима. Но за широкой стальной дверью скрыто десять газовых камер. Усаженная елками и цветами, дорога без возвращения хранила на песке трудноразличимые следы босых ног: маленьких – женских, совсем маленьких – детских, тяжелых старческих ступней. И память о высокой девушке. Прекрасная в гневе, как Немезида, она выхватила карабин из рук глазеющего на их наготу садиста и вела короткий, неравный бой с десятками профессиональных убийц, пока не упала навзничь, как подстреленная белая птица.
Гроссман шаг за шагом прошел по кругам треблинского ада, и безобидной, пустой игрой сатаны показался ему Дантов ад. Тут не отвернешься, не пройдешь мимо, не оскорбив память погибших. Он встречался со свидетелями – с крестьянами соседней деревни Вульке, с арестованными эсэсовцами из концлагеря. Увиденное и услышанное позволяет ему задать грозный вопрос: «Каин, где все те, кого ты привез сюда?»
Он собирает факты, письменные показания, сталкивает их и завершает расследование математически точно выверенной цифрой, от которой порядочного человека берет оторопь. Треблинка за десять месяцев убила три миллиона людей – больше, чем все моря и океаны за время существования рода человеческого.
Невозможно без сердечной боли читать о страшном конце смертников, когда за считанные секунды низвергались в пучину небытия большие сильные умы, честные души, славные детские глаза, милые старушечьи лица, гордые красотой девичьи головы, над созданием которых веками трудилась природа. От них остался черный пепел, вывозимый пудами на мобилизованных крестьянских подводах, лопатами разбрасываемый заключенными детьми на черной дороге меж двух лагерей. Напрягая зрение, можно увидеть в этой траурной ленте горящие медью волнистые густые женские волосы, втоптанные в землю тонкие, легкие девичьи локоны из невывезенного в Германию мешка – страшное сырье людоедки-войны.
Черный пепел стучал в сердце русского писателя Василия Гроссмана. Изданный отдельной брошюрой «Треблинский ад» лег на стол Нюрнбергского трибунала весомым обвинением Холокоста. В сентябре сорок четвертого он писал: «Сегодня мало говорить об ответственности Германии за то, что произошло, нужно говорить об ответственности всех народов и каждого гражданина мира за будущее, разобраться в природе расизма, в том, что нужно, чтобы нацизм, гитлеризм не воскрес никогда, во веки веков ни по эту, ни по ту сторону океана». Как актуальны эти слова писателя-гуманиста в наши дни, когда в киосках бывшей «Союзпечати», в стране, потерявшей на войне и без нее десятки миллионов человек, продается «Майн кампф», запрещенная в покаявшейся Германии безумная книжка. Как не прислушаться к завещанию–предостережению: мы должны помнить, что расизм, фашизм вынесет из этой войны не только горечь поражения, но и сладостные воспоминания о легкости массового убийства.
Треблинка была прологом к главной книге Гроссмана. Еще в фронтовом очерке он отмечает железную логику войны: офицер с зеленой ленточкой сталинградской медали записывает показания лагерных палачей, победоносная сталинградская армия  освободила многострадальную треблинскую землю. Роман-эпопею о Сталинграде он посвятил матери – Екатерине Гроссман, старой учительнице, замученной в бердичевском гетто. «Когда я умру, ты будешь жить в книге… судьба которой схожа с твоей судьбой». Ей продолжал писать письма, прося совета у мертвой, до последних своих дней, так нещедро отпущенных ему судьбой. Гроссман приводит в романе скорбные строки последнего письма Екатерины Савельевны сыну, с удивительным рефреном материнской любви: «Живи, живи, живи вечно…» Давясь от слез, его перечитывает ученый физик Виктор Штрум.
Остается загадкой, как типичный русский интеллигент, читающий в подлиннике Мопассана и Доде, зная с десяток слов на идиш, с такой пронзительной силой написал о трагедии еврейского народа, и многие страницы его романа о Сталинграде – несмолкаемый реквием по шести миллионам замученных душ. Он опрокидывает все мыслимые представления о человеческих пределах творческого процесса, вводя действия романа в белые бетонные стены газовой камеры, куда вопреки физическому закону Авогадро втиснуты немолодая доктор Софья Левинтон и ее непривычно молчаливые попутчики по арестантской теплушке, беспомощные, задыхающиеся, раздавленные ужасом. Близок конец… темнеет в глазах, гулко пустынно в сердце, скучно, слепо в мозгу… Слепнущая от удушья Софья Осиповна ощутила, как осело в ее руках невесомое тело бездомного мальчика Давида, которого она обнимала из последних сил, пытаясь спасти и защитить в бетонной могиле. «Я стала матерью», - подумала никогда не рожавшая женщина и умерла.
Война грохочет на Волге, ломая людские судьбы, пожирая новые жертвы. Жена Штрума – Людмила Шапошникова без вещей и продуктов ночью плывет пароходом в саратовский госпиталь, куда с тяжелыми ранами помещен сын, беззвучно шепча непослушными губами заклинание: «Пусть Толя останется жив». Больше мать ничего не просила у неба, но земной путь молодого лейтенанта-артиллериста оборвался. Свежий могильный холмик сохранил для нее на фанерной табличке имя и воинское звание сына. Она наконец нашла Толю на последнем страшном мальчишнике – однообразие и густота фанерок вокруг напомнили строй щедро взошедших на поле зерновых. Ночью она осталась одна на военном кладбище, как безумная говорила с сыном, прикрыла полой пальто босые  толины ноги, сняла с головы пуховый платок и укрыла его плечи в легкой бязевой рубахе. Людмилу Николаевну поразила мысль о вечности ее горя: умрет муж, умрут внуки ее дочери, а она все будет горевать.
На форзаце одной из немногих книг о жизни и судьбе Гроссмана недавно обнаруживаю редкую фотографию. Гроссман похож на Михаила Ботвинника и на Исера Купермана. Задумчивый и грустноглазый, сидит на большом камне, просветленный, как Он в пустыне, прости, Господи, на полотне Крамского в Третьяковской галерее. Классик, не удостоенный издания собрания сочинений. Черное демисезонное москошвеевское пальто, теплое и надежное, как он сам, толстый шерстяной шарф, белая сорочка, крупный узел темного галстука. Устало опущены сильные плечи. За ним громоздится девятый вал каменного моря, кажется, сейчас накатит на этот естественный подиум. Что-то знакомое в рыжих скалах, аскетически строгих, без единого клочка травы, в развалинах языческого храма, которому две тысячи лет.
Гарни, древняя летняя резиденция армянских царей.
Среди старых бумаг нахожу свою фотографию, как две капли воды похожую. Та же каменная плита стилобат – основание ионической колонны. И снято, возможно, в один и тот же ноябрьский день. Сохранился и групповой снимок. На фотографии я дальше и выше других, сижу на краю пропасти с речкой-змейкой  Азат на далеком дне. Снова слышу слова нашего спутника, обладателя белой красавицы «Волги»: осторожно, не скатись вниз! – и с запоздалым благоразумием не спеша слезаю с предательски неустойчивой каменной глыбы.
Гроссман приехал в Армению, когда жить ему оставалось неполных три года. Эту малую толику времени он проживет несчастливо и с достоинством. Великан, опутанный лилипутами тысячами нитей. Арестована главная книга, и судьба рукописи долго будет волновать не покинувших его друзей. Лишенный обычного заработка писателя, он надевает хомут ремесла, соглашается на постылую поденщину, в Армении занимается авторизованным переводом военного романа Рачия Кочара, да так неистово, что к вечеру лицо и лоб покрываются фиолетовыми пятнами, и еще собирает материал для последней книги, условно названной «Путевые заметки пожилого человека». Она не избежала судьбы его книг-страдалиц.
Писатель, чей роман он переводил, пригласил его на свадьбу племянника. Гроссман едет в бедную деревню на южном склоне Арагаца, к выходцам из далекого Сасуна, с невероятным трудом вырубающим хлеб из базальта, к землякам Давида Сасунского и генерала Андраника.
Суровые груды голых камней, синее небо, сахарные головы Арарата, на который смотрели писавшие Библию люди, живо заряжают его писательское воображение. Он не просто гость, кого не замечают на улице ереванские коллеги, подверженные знакомой по Москве эпидемии неузнавания, когда в квартире сутками молчит телефон. Он участник народного веселья в сельском клубе, пьет с мужиками крепкую виноградную водку, заедает огненно-режущим зеленым помидором. Он работает – его пытливый взгляд замечает, как потрескивают тоненькие восковые свечи, кажется, это глаза людей светятся мягким огнем; и очень миловидная невеста, молоденькая продавщица из сельмага, танцуя, боится, как бы расплавленный воск не попал на ее новое, светло-голубое пальто; у некоторых танцоров в руках блестят трофейные немецкие кортики и кинжалы с насаженными на острие яблоками.
В разгар веселья к нему обращается седой мужчина в застиранной добела солдатской гимнастерке. Колхозный плотник говорил о евреях. В немецком плену он видел, как жандармы вылавливали евреев-военнопленных – так были убиты его товарищи. Он говорил о своем сочувствии и любви к погибшим в газовнях Освенцима еврейским женщинам и детям, сказал, что читал военные статьи гостя, где он описывает армян, и подумал, что вот о нас написал человек, чей народ испытал много жестоких страданий, ему хотелось, чтобы о евреях написал сын многострадального армянского народа.
Я слышу этот удивительный тост старого колхозного плотника, с суровым каменным лицом; вижу Гроссмана, вытирающего платком не видящие от слез глаза. В книге об Армении он сказал о переполняющих его чувствах, низко кланялся армянским крестьянам, которые во время свадебного веселья всенародно заговорили о муках еврейского народа в период фашистского гитлеровского разгула, о нацистских лагерях смерти, низко кланялся всем, кто торжественно, печально, в молчании слушал эти речи, за горестное слово о погибших в глиняных рвах, газовнях и земляных ямах, за тех живых, в чьи глаза человеконенавистники бросали слова презрения и ненависти: «Жалко Гитлер всех вас не прикончил», давая клятву до конца жизни помнить услышанные в сельском клубе речи крестьян.
Это к нам, живущим, обратился он в повести «Добро вам!» Добро вам, армяне и не армяне, люди планеты Земля!
Умирал Гроссман трудно. Лежал притихший, на узкой больничной койке, прислушиваясь к боли, ненасытным пламенем лизавшей внутренности, его окровавленные легкие. Мысленно он далеко, в городе Садко, который его не любил и нелюбовью своей навлек столько бед. Он снова вел бой за сталинградский вокзал, где оставлен биться до последнего патрона батальон старшего лейтенанта Филяшкина, и, не дождавшись подкрепления, в кольце окружения погибал вместе с ним, теряя командира за командиром, бойца за бойцом, как терял свои арестованные книги, уже не надеясь подняться, как Виктор Некрасов, к знаменитым бакам на Мамаевом кургане, войти в стреляющие цеха Тракторного, встретить среди развалин фронтовых знакомых - Новикова, Грекова, Березкина, Вавилова, Ершова…
В кровавом от рвущихся снарядов мареве дрожит странное видение – высокий мужчина в красном камзоле, в островерхой шляпе набекрень, в широченных штанах, в чулках, заправленных в башмаки с бантами, пучеглазый и большеротый. Колдун из старого Гаммельна, спасший город от нашествия несметных полчищ крыс.
Нет уже сил вспомнить, откуда этот навязчивый образ средневекового крысолова.
Играя на бронзовой флейте, незнакомец привычно шел к морю, вошел в воду. За ним, повинуясь диковинной колдовской мелодии, послушно следовали погромщики, насильники, убийцы всего живого на голубой планете, такой малой, беззащитной. Они шли,  как  сомнамбулы, не видя ничего вокруг, сваливая и топча друг друга, тяжелыми комьями падали с крутого берега. Волны смывали горланящую пеструю ленту и не было ей конца.

Арсен ЕРЕМЯН

 
ВЫ ОЦЕНИТЕ КРАСОТУ ИГРЫ

https://lh5.googleusercontent.com/-mxg9YDvO_Ds/VBAyJVInLMI/AAAAAAAAEyo/95l8Cqg6BZE/s125-no/k.jpg

В числе нескольких вечных вопросов, над которыми человечество ломает голову не один век, есть и такой: что такое шахматы – интеллектуальное развлечение, спорт, игра, искусство?
Мне выпала удача прочитать недавно изданную книгу Давида Гургенидзе «Андрия Дадиани. От клеветы до истины», и ответ нашелся сам собой. Шахматы – это сама жизнь. С ее страстями и борьбой, достоинством и низостью, благородством и подлостью… А еще шахматы, в конечном итоге, - это воплощение справедливости. Ибо каждому – по делам его. Как в жизни.
Давид Гургенидзе не нуждается в специальных рекомендациях для профессионалов. Большой знаток шахмат, эксперт с безупречной репутацией, крупнейший исследователь истории грузинских шахмат, автор более 30 книг, он – дважды чемпион мира по составлению этюдов, международный гроссмейстер шахматной композиции, международный шахматный арбитр, кавалер Ордена Чести.
Шахматы для грузин всегда имели особый, почти сакральный смысл. Они были органичной частью жизни, одним из предметов первой духовной необходимости. В приданое невестам давали шахматы и «Витязя в тигровой шкуре». А генерал-лейтенант русской армии, князь Андрия Дадиани (Дадиан-Мингрельский), которому и посвящена книга Д.Гургенидзе, по сей день является одной из самых знаковых фигур в истории шахмат, символом великой игры и шахматных комбинаций, фигурой признанной, но загадочной и трагической.
Книга не только полностью отвечает самому названию и восстанавливает историческую справедливость по отношению к Дадиани, чудовищно оболганному в начале ХХ века (подробнее об этом – чуть позже). Она значительно масштабнее заявленного тезиса «От клеветы до истины». Можно сказать без всякого преувеличения, что это своего рода шахматная и историческая энциклопедия, связанная с фамилией Дадиани. Она – словно высокое ветвиcтое дерево с мощным стволом под названием «Дадиани», над которым шумит густая крона – событий, героев, публикаций, слухов и их опровержений. А  главное – шахматных партий, которых в книге общим числом – около 400. 338 из них – партии и комбинации, сыгранные Дадиани, обнаруженные автором в частных архивах и в музеях. В частности, в Зугдидском этнографическом музее, где хранится около 1000 страниц переписки Дадиани с крупнейшими шахматистами мира – Чигориным, Стейницем, Ласкером, тетрадей, фотографий и других документов. Именно Давид Гургенидзе обнаружил там много неизученных и неопубликованных материалов, с которыми щедро знакомит в своей книге.
Перед читателем предстает образ высокого аристократа, великого мецената, неповторимого шахматиста, высокочтимого на Западе и ошельмованного на родине.
«Высоту дерева надо мерить от корней», - пишет автор. Поэтому повествование естественным образом начинается с рассказа о предках князя Дадиани, а потом, все расширяясь, захватывает родословные самых выдающихся людей XIX века, с которыми Андрия Дадиани связывает кровное и духовное родство, тесная дружба, близкое знакомство. А порой, увы, и противостояние.
Ну что ж, как говорил классик, «за мной, читатель!» Перелистаем некоторые из страниц этой удивительной книги – «Андрия Дадиани. От клеветы до истины».
Он родился 24 октября 1850 года в семье последнего Владетельного князя Мингрелии Давида I и княжны Екатерины Чавчавадзе, дочери Александра Чавчавадзе – видного военного, политического деятеля, генерал-лейтенанта, выдающегося поэта-романтика.
26 января 1851 года Андрия был крещен в домовой церкви дворца Дадиани в Зугдиди. В Национальном архиве Грузии Д.Гургенидзе обнаружил поразительную запись в Метрической книге, выданной конторой Святейшего синода Имеретии Собору Мингрельской епархии. Крестным Андрии стал ни кто иной, как Его Императорское Высочество Государь Наследник Цесаревич и Великий Князь Александр Николаевич. Через четыре года,  18 февраля 1855 года, крестный-престолонаследник ступил на трон. На коронацию была приглашена Екатерина Дадиани-Чавчавадзе с семьей (Давид I к тому времени уже скончался). Екатерина прибыла со своими детьми и сестрой, Ниной Грибоедовой, и им было оказано особое внимание. Более того высочайшим распоряжением было предложено переселиться в Петербург – «ради воспитания детей». Ради ли воспитания или ради того, чтобы отдалить от родины будущих наследников трона правителей Мингрелии?.. Во всяком случае Нико Дадиани, старший брат Андрии (крестник императора Николая I) в 1866 году был вынужден отказаться от мингрельского трона. Княжество было упразднено, семейство Дадиани, по сути, выслано. А в компенсацию за отказ от владетельных прав в пользу русского императора Нико получил миллион рублей  и сохранил в личной собственности имения и дворцы Мингрелии, в частности, дворец Дадиани в Зугдиди. И Нико, и Андрии было дано право носить титул «Светлейший князь Дадиан-Мингрельский».
Саломэ Дадиани, средняя между Нико и Андрия, стала женой принца Ашиля Шарля Луи Наполеона Мюрата, внука знаменитого наполеоновского маршала Иоахима Мюрата и сестры Наполеона Бонапарта Каролины. Вскоре супруги переехали в Грузию, где принц восстановил старинный сорт винограда «оджалеши» и занялся его производством. Принц Ашиль привез с собой некоторые доставшиеся ему по наследству реликвии дома Бонапартов – шпагу Наполеона, предметы мебели и одну из трех посмертных масок императора. Ныне эти уникальные экспонаты хранятся в Зугдидском музее, открытом во дворце князей Дадиани. Принцесса Мюрат родила троих детей. И по сей день – это единственная ветвь, которая продолжает родословную Екатерины Чавчавадзе и Давида Дадиани.  
Андрии было 10 лет, когда он оказался в Петербурге. Окончил Пажеский корпус, затем – юридический факультет Гейдельбергского университета и уехал к матери, которая к тому времени жила в Париже. (Между прочим, по окончании университета Андрия говорил на шести языках). Затем он возвращается в Петербург, где начинается его военная  карьера в лейб-гвардейском гусарском полку, стоявшем в Царском Селе. Дадиани участвует в русско-турецкой войне, служит в российском консульстве в Риме. В 1890-е годы оканчивает  военную карьеру в звании генерал-лейтенанта и переезжает из Петербурга в Киев. Последние годы жизни князь провел в Украине. Скончался 13 июня 1910 года в возрасте 60 лет.  Похоронен с воинскими почестями в Мингрелии, в фамильной усыпальнице в Мартвильском монастыре (село Горди).
Такова официальная биография Дадиани. А вот «шахматная» история его жизни наполнена гораздо более сильными страстями и переживаниями.
В Тбилиси в доме Александра Чавчавадзе шахматы были одним из самых любимых развлечений. Давид Дадиани отлично разбирался в шахматах. А самого Андрию играть в шахматы научила мать.
В Гамбурге, где Дадиани проводили лето, с 14-летним Андрией занимался известный английский шахматист Томас Бернс, который предсказал юному шахматисту большое будущее. Тогда же Андрия победил в любительском турнире.
В 1867 году знаменитый французский шахматист Жан Претти познакомил Андрию с Игнацем Колишем, австро-венгерским мастером шахмат, который находился в зените своей славы. (Д.Гургенидзе обнаружил  три партии, выигранные Дадиани у Колиша).
В Петербурге, Париже, Риме, Гамбурге Дадиани часто играл с самыми сильными русскими и зарубежными мастерами. Часто приезжал в Грузию. В 1894 году, например, в Тифлисе на сеансе одновременной игры на 15 досках он одержал 15 побед. Вообще, список его шахматных побед и в турнирах, и в матчах, и в личных встречах – велик. Его партии в русских и зарубежных шахматных журналах публиковали Михаил Чигорин, Вильгельм Стейниц, Жан Претти... Лондонский журнал «The Chess Monthly» посвятил Дадиани весь номер целиком и поместил на обложке его портрет. В частности, журнал писал и о том, как в парижском кафе «Режанс», где встречались за шахматной доской мастера, Дадиани поражал присутствующих, по памяти воспроизводя партии известных шахматистов или играя партии, не глядя на доску. «В игре Дадиани мы видим смелого и острого гения», - написал о нем Стейниц. «Дадиани был признанным мастером комбинационной игры. Каждая его партия была острой и напряженной. Такое впечатление, что он всегда шел голыми пятками по лезвию ножа. Каждый его ход – огромное нервное потрясение. Маэстро шахматной игры, он извлекал из клавиш такие необычные звуки, словно в дикую зимнюю ночь одновременно грохочут десять тысяч бурь», - писали о нем специалисты.
В ноябре 1903 года в Киеве вышла книга «Окончания партий Князя Мингрелии Дадиан-Мингрельского» на французском языке тиражом в 50 экземпляров. В предисловии выдающегося русского шахматиста Эммануила Шифферса, который готовил книгу к изданию, приведена цитата из английского журнала «Бритиш чес мегезин»: «Партии князя Дадиани останутся в мировой шахматной литературе как шедевры».
Но и этого мало. Давид Гургенидзе обнаружил, что в нескольких партиях Дадиани предвосхитил игру Роберта Фишера (или, возможно, Фишер воспользовался идеями Дадиани, партии которого широко публиковались на Западе?). В конце XIX века в Абастумани Дадиани играет с неизвестным (в книге – партия №48). Эта партия в свое время так впечатлила Вильгельма Стейница, что он опубликовал ее в газете «Нью-Йорк трибюн», где вел шахматную колонку. По поводу 15-го хода Дадиани Стейниц дал такой комментарий: «В серии гениальных ходов этот – первый». Так вот, данная партия предваряет партию Фишер-Пол Бенко (чемпионат США, 1963), в которой аналогичный 19-й ход Фишера шахматный журнал назвал «огненным»! А партия Бирн-Фишер (чемпионат США, 1963/1964; в книге – партия №50) воплощает партию Дадиани-Коган, сыгранную в 1902 году (в книге – партия №49).
Мы не случайно привели столь много восхищенных отзывов о мастерстве Андрия Дадиани.
Как же могло случиться, что после 1903 года в России этот выдающийся шахматист, известный меценат заслужил репутацию, мягко говоря, мошенника?
В 1903 году произошел конфликт князя Дадиани с Михаилом Чигориным – символом русских шахмат тех лет. Русские шахматные журналы не простили Дадиани этого конфликта, и если до 1903 года о нем писали только с восхищением, то после – только ужасные вещи. Утверждали, что он фальсифицировал партии, платил игрокам, чтобы они ему проигрывали… Затем эти версии  перекочевали в официальную точку зрения 30-50-х годов, во все книги о шахматах, которые выходили тысячными тиражами… Когда в 1962 г. в газете «Вечерний Тбилиси» появилась информация, что международный арбитр Тенгиз Гиоргадзе готовит книгу о Дадиани, журнал «Шахматы в СССР» немедленно опубликовал критическую статью по этому поводу, а через несколько номеров – письмо международного мастера В.Панова «Осторожно! Князь!» В ней автор пишет: «О ком идет о речь? О светлейшем князе, который прославился тем, что оскорбил Чигорина и фальсифицировал шахматы». И уже не имело значения, что у Чигорина была масса конфликтов с массой людей. Все конфликты были забыты – кроме конфликта с Дадиани. Публикации о том, что Дадиани предлагал деньги за проигрыш, свели на нет все его достижения. Он стал одиозной фигурой в мире шахмат.
Д.Гургенидзе рассказывает: «В глазах моего поколения Дадиани был персоной, не заслуживающей уважения. А как иначе было относиться к человеку, который покупал партии? Но постепенно многое прояснилось. Во время перестройки стали доступны иностранные журналы. И выяснилось, как им восхищались великие шахматисты. Кроме того, вызывали серьезные сомнения утверждения, что он мог покупать партии. Кому князь Дадиани мог предлагать деньги? Первому чемпиону Москвы, профессору консерватории Александру Соловцову? Венгерскому банкиру, победителю парижского турнира 1867 года Игнацу Колишу? Итальянскому маэстро Серафино Дюбуа? Министру просвещения Андрею Сабурову? Министру Императорского Двора и уделов, канцлеру российских Императорских и царских орденов Александру Адлербергу? Все они – в числе его соперников, над которыми он не раз одержал победы. Кроме того, было широко известно о благотворительности Дадиани. В Зугдиди хранятся письма Стейница, Ласкера, многих других известных персон, из которых явствует, как зависели от него сильные мира сего».  
Давиду Гургенидзе оставалось только одно – для восстановления справедливости и честного имени Андрия Дадиани необходимо было разобраться в сути его конфликта с Михаилом Чигориным. Гургенидзе провел самое настоящее расследование и своего добился.
Какова было официальная версия конфликта?
Об этом в своих воспоминаниях рассказал мастер Федор Дуз-Хотимирский (сыгравший по-настоящему роковую роль в жизни Дадиани). Дело якобы было так. «Дадиани, как генерал, - пишет Дуз-Хотимирский, - не мог участвовать в официальных играх, поэтому сильных игроков приглашал домой. Лично я, 23-летний парень, часто бывал у него, оставался обедать. Как-то раз мы сыграли матч из 12 партий. Дадиани выиграл лишь 3, остальные проиграл. В одной партии он, правда, победил красиво. Дадиани имел привычку хорошую партию со своими заметками посылать для публикации в Париж, в журнал «Стратежи». Эту выигранную партию он, конечно, сразу послал туда. Журнал вскоре опубликовал ее, но с другим окончанием. Я был возмущен. Сам князь тоже был недоволен. «Я в таком виде ее не посылал», - говорил он. Друзья из шахматного кружка не давали мне покоя,  настаивая, чтобы и я напечатал самую красивую выигранную мной у князя партию в газете. И так та партия появилась в прессе…» Дадиани якобы оскорбился и вызвал на дуэль всех членов шахматного кружка. Через два дня после этого инцидента в Киев приехал Михаил Чигорин. Дуз-Хотимирский пишет, что князь часто приглашал к себе домой известных игроков, за гонорар красиво выигрывал у них партии, которые потом публиковал. Мечтал так же выиграть и у Чигорина. Однако Чигорин в знак солидарности с Дуз-Хотимирским отказался от приглашения посетить князя. Гордый князь воспринял это как большое оскорбление и затаил обиду. И вот удобный момент настал. В 1903 году в Монте-Карло был назначен международный турнир, на котором почетным председателем был сам Дадиани, который к тому же оказал и финансовую поддержку турниру. На заседании комитета турнира князь выступил с требованием об исключении из числа участников Михаила Чигорина. Иначе он отказывается от председательства и забирает назад свои деньги. Комитет был вынужден согласиться. Чигорина исключили из турнира. Только пригрозив судом, Чигорину удалось добиться компенсации расходов, и он уехал.
Забегая вперед скажем, что впоследствии Дуз-Хотимирский в беседе с Т.Гиоргадзе признался, что во многом был неточен и дал слово написать подлинную историю конфликта для грузинской спортивной газеты «Лело». Но слова не сдержал. Но свое слово сказала история. В Зугдидском музее Д.Гургенидзе обнаружил его письмо с извинениями на имя Дадиани. Когда Дуз-Хотимирский писал свои воспоминания, конечно, был уверен, что этого письма уже не существует.
«Его Сиятельству князю Дадиан-Мегрельскому. Искренне прошу, Ваше Сиятельство, простить мне мою оплошность, связанную с публикацией вашей партии в киевской газете. С глубоким уважением, Ваше сиятельство, Дуз-Хотимирский».
А сейчас предоставим решающее слово непосредственно автору книги «Андрия Дадиани. От клеветы до истины» Давиду Гургенидзе:
«Я приведу только новые факты, а выводы пусть читатель делает сам.
Чигорин приехал в Киев 23 апреля 1902 года и уехал 1 мая. Князь и Дуз-Хотимирский сыграли партию 28 апреля. Она была опубликована в киевской газете в июле в шахматной рубрике, которую вел сам Дадиани. Цена воспоминаниями Дуз-Хотимирского – грош. Чигорин был приглашен к Дадиани до того, как была сыграна и тем более опубликована партия. Значит, отказ Чигорина имел какую-то другую причину. Думаю, ее надо искать в том, что случилось после Киевского турнира 1902 года, который закончился 22 марта. Князь Дадиани не присутствовал на турнире, он уехал в связи со смертью дяди и только в апреле объявил, что свой приз в 500 франков за красивую партию вручает Джеймсу Мейсону за победу над Давидом Яновским. 23 апреля, когда Чигорин приехал в Киев, эта была свежая шахматная новость. Чигорин был очень обижен, что Дадиани не оценил его партии с Зигбертом Таррашем. Вот почему он и отклонил приглашение Дадиани. Тем более, что на тот момент, как мы выяснили, между Дуз-Хотимирским и Дадиани конфликта еще не было. Чигорин вернулся в Петербург в начале мая и во всеуслышание заявил – никогда не буду участвовать в турнирах, где президентом является Дадиани. Говорил он и более недостойные слова. Вообще, он был человек очень нервный. Рассказывают, например, что если ему что-то не нравилось в газете, он бросал ее на пол и топтал ногами. Дадиани узнал о высказываниях Чигорина. Именно поэтому и поставил свой ультиматум в Монте-Карло.
Очень важны и следующие факты. За годы после турнира 1903 года в Монте-Карло вплоть до смерти князя Дадиани в мире прошло не менее 10 шахматных турниров. И ни один из них не обошелся без его участия. Значит, у него как была, так и осталась достойная репутация. Удивляюсь, как российские историки не заметили (или не захотели заметить) следующего: впоследствии Чигорин не раз играл на тех турнирах, где президентом был Дадиани. Это значит, что так или иначе, но они помирились. Например, Дадиани пригласили президентом турнира в город Бармен в августе 1905 года. В архиве – около 15 писем от организаторов турнира, которые писали, что хотят пригласить Чигорина. Не знаю, что ответил Дадиани, но факт остается фактом – Чигорин принял участие в турнире. Значит, противостояние не было таким жестким, как представляли потом историки.
В 1908 году Михаил Чигорин умер. На следующий год в Петербурге прошел турнир его памяти, на который съехались все великие шахматисты мира. Победу одержали Эмануэль Ласкер и Акиба Рубинштейн. Турнир среди любителей выиграл будущий чемпион мира Алексей Алехин. В списке членов оргкомитета, пожертвовавших на проведение этого турнира различные суммы, в русских газетах Андрия Дадиани не упоминали. А вот в американской газете «Американская шахматная неделя» за 8 мая 1909 года я нашел информацию о том, что князь Дадиани на этом турнире присудил свои призы за красоту партии и вручил их Лео Форгачу и Савелию Тартаковеру. Не кажется ли вам, что это говорит еще и о такой черте князя Дадиани, как великодушие – на турнире памяти человека, который тебя поносил, учредить два приза за красоту игры».
Так кто же он был, Андрия Дадиани?
Вот как отвечают на этот вопрос в XXI веке, например, в Канаде. Там действует интернет-блог «Дадиани  чес», который публикует только самые красивые партии в истории мировых шахмат. Такие, какие играл Андрия Дадиани.

Нина ЗАРДАЛИШВИЛИ-ШАДУРИ

 
НЕПОВТОРИМАЯ МАЙЯ

https://lh3.googleusercontent.com/-JB6f5n93XG4/U7Zn4VPLpiI/AAAAAAAAEi8/uBK8mwqeIDE/w125-h126-no/p.jpg

Майя уже не с нами… Ушел человек необычайной доброты, широчайших знаний. Вместе с ней ушло и ее время. Не «эпоха», как говорят в подобных случаях, а ее личный, уникальный «хронотоп», ее собственный отбор времен, людей, событий… Весь ее удивительный мир.

Мы не просто беседовали в ее крошечной комнатке, полной книг, журналов, рукописей. Мы бродили… По тифлисским базарам, караван-сараям, садам, пересекали Куру на давно исчезнувшем пароме… И наивно верилось, что оно будет всегда – это наше уютное сидение друг против друга у включенной ради тепла электрической плитки, это наше негромкое журчание обо всем на свете, прерываемое иногда ее любимой телевизионной программой «Особое мнение». Куда только не заводила ее речь. И во времена правления царицы Тамары, и в покои Анны Иоанновны, и в эпоху первых Крестовых походов. Но чаще всего – в неизвестные мне дворы и закоулки старого Тифлиса, озвученные голосами Азизы и Скандарнова. «Вам обязательно надо пойти на улицу Маркиза Паулуччи», - говорила она мне с лукавой улыбкой. - «И не забудьте, что теперь это улица Хаханашвили». А далее (в который раз!) следовало подробное описание маршрута и целый каскад старых наименований – улиц, тупиков, переулков.
Уходя в тифлисскую старину, Майя непременно находила в ней что-то актуальное и на сегодняшний день. Наблюдая, как рушат напротив Мухранские дома старой, кирпичной кладки, она вспоминала, что в начале девятнадцатого столетия городским головой была учреждена специальная комиссия, запрещающая самовольное строительство, уродующее самобытный образ города. Она могла объяснить происхождение многих, сохранившихся до наших дней, старых топонимов. Так, например, Багеби – это грузинское слово «baRebi» с русским акцентом, в свое время там находились сады, царские угодья. Дезертирка, Нахаловка, Солдатский базар… Тифлис еще более старый: «Дома стояли так близко, - говорила она, - что можно было ходить в гости друг к другу по крышам. И это было удобно – в Тифлисе того времени, как и во многих городах Европы, улицы были немощенными, а в плохую погоду и вовсе непроходимыми. Может поэтому царевна Текла любила ездить по городу верхом, а не только потому, что была сорванцом, Tekle-biWi, как называл ее отец».
И при этом ни одной нотки ностальгического отчаянья – мол, все это прошло и никогда больше не вернется…  Время жило в Майе живым, теплым, и таким же она подавала его – полным воздуха, запахов, звуков, возбуждая острый интерес к улицам, которые многие из нас никогда не видели, к людям, которых мы никогда не знали. Ольгинская, Мадатовская, Вельяминовская, караван-сараи Арцруни, Тамамшева, Тбилели… В устах Майи это были не просто названия, а вехи, отмечающие необратимые изменения в облике города, в его привычной атмосфере, образе жизни и мироощущении его обитателей. По этому, глубоко впечатанному в ее сознание «бедекеру», она могла, не выходя из комнаты,  часами водить вас по городу, по ходу вспоминая известных врачей, адвокатов, общественных деятелей, певцов, актеров… При этом как бы постоянно присутствовал неотъемлемый от тогдашних улиц звуковой фон – крики стекольщиков, керосинщиков, продавцов цветочной земли… Помню, что одна из наших бесед была полностью посвящена знаменитым портным, портнихам и шляпницам.
Но самыми любимыми персонажами Майиных воспоминаний были, конечно же, писатели и поэты, а вместе с ними все обитатели ее второго и, пожалуй, самого главного дома – издательства «Мерани». Слова «редактор», «переводчик» вряд ли способны полностью объяснить все сделанное Майей для того, чтобы любимая ею грузинская литература стала достоянием русского читателя, а лучшие образцы русской прозы и поэзии – в особенности произведения представителей Серебряного века – обрели широкую известность в Грузии.
Безукоризненное качество ее переводов определялось не только неустанной практикой и многолетним кропотливым оттачиванием мастерства. То, чем владела Майя, приобрести было невозможно. Чистейшая органика, природная способность дойти до самых потаенных смысловых и эмоциональных глубин  авторского текста. И касается это не только переводов грузинской классики и фольклора, но и произведений молодых авторов, с характерным для них синтезом литературного языка и современного сленга. Лучший пример тому – переводы повестей Зазы Бурчуладзе «Минеральный джаз» и «Растворимый Кафка». Впечатление такое, что переводы эти сделаны ровесником автора, владеющим тем же словарным запасом и теми же специфическими речевыми оборотами, а не человеком значительно старше и, при этом, пятнадцать лет не покидавшим пределов своей квартиры. Порой казалось, что для Майи не существует никаких преград, что ей известны какие-то таинственные «сим-симы» и «сезамы» мгновенно открывающие доступ к неисчерпаемым запасам заветных слов, идиом, синонимов…
А как щедро она делилась с нами своими профессиональными навыками, знанием, талантом. Помогая мне составлять первый сборник, она советовала не торопиться, пока не возникнут главные, «опорные», как она говорила, стихи. От которых, как бы «волнами» будут расходиться все остальные. И еще ценнейший совет: располагать стихи не в хронологическом порядке, а «симфонически», чтобы весь сборник воспринимался, как единое смысловое и музыкальное целое, завершающееся своеобразной стихотворной «кодой».
Трудно представить жизненную ситуацию более тяжелую, чем та, в которой оказалась Майя. Но именно случившаяся с ней катастрофа ярче всего выявила несгибаемость ее воли. Свой крест она несла с поразительным мужеством. Сама обустроила свой быт. Любила гостей. Каждый год двадцать восьмого августа справляла свой день рожденья. Для нас, ее друзей, это был один из самых радостных дней в году. Выказать ей сочувствие – язык не поворачивался. Жалости к себе она не допускала. Не любила и слов благодарности. Сразу же обрывала – «это не наш разговор». Творить добро, радоваться успехам друзей, вселять в человека чувство уверенности, наставлять его – все это было для нее чем-то абсолютно естественным, потребностью души. Даже в последний год своей жизни, когда она уже была окончательно прикована к своему дивану, Майя ни разу не пожаловалась. О том, что ей плохо, можно было догадаться по непривычной «трещинке» в голосе. И даже в последние месяцы, когда болезнь уверенно добивала ее, она продолжала верить в свои силы, верить в то, что сумеет справиться… И мы тоже пытались в это поверить. Но чудо так и не случилось.
У Михаила Квливидзе есть стихотворение, трагические нотки которого обрели в наше время особое звучание. Это стихотворение-реквием. Посвящено оно человеку, который, уйдя из жизни, унес с собой и частицу города. И люди, близко знавшие его, сразу же почувствовали, что стало как-то холодней, неуютней. Майя – одна из последних, таких же незаменимых, таких же неповторимых людей. Чтобы возник такой человек, нужны те же люди, которые его воспитали, те же учителя, тот же круг друзей, те же книги… И тот же город.

Паола УРУШАДЗЕ


ЭМЗАР КВИТАИШВИЛИ

Памяти Майи Бирюковой

Сверкает шелк, стекая
К тюльпанам и левкою...
Лежишь – уже другая –
Тихонько привыкая
К нежданному покою.

Запас тепла и света –
Лишь им была богата, –
А нам с тобой беседа
Была дороже злата.

Не дожила до мая...
В раю твой май, родная,
Там будешь в том же ранге,
В каком была – живая:
Волшебница и ангел...

Шли люди вереницей.
Твой дом им был теплицей –
Твои глаза их грели.
С такой душой родиться...
Так уходить... в апреле...

Перевод Паолы Урушадзе

 
ОН И В ПРОЗЕ ОСТАЛСЯ ПОЭТОМ

https://lh3.googleusercontent.com/-JTqlYnLvEeA/U6Kkqq9eUsI/AAAAAAAAD_g/7Yu2SDTKy3k/s125-no/l.jpg

Первое, что бросается в глаза и привлекает внимание читателя Тамаза Бибилури – культура письма, богатая лексика и поэтичность. Эти замечательные качества он сохранил до конца и до конца оттачивал свое мастерство. Тамаз Бибилури был писатель и журналист высокого класса, человек редкой начитанности и образованности. Он прекрасно знал русскую классическую и современную литературу, очень ценил Тургенева, Лескова, Бунина, особо выделял Чехова, знал современных русских писателей.
Основной темой его творчества стала грузинская, точнее – кахетинская деревня, что неслучайно – родился и вырос он именно там и досконально знал людей, их быт, обычаи, заботы, все это было его родное, понятное. И все это получило живое, правдивое и художественное отражение в его творчестве. Кроме знания материала, внимательного зоркого глаза и чувства юмора, он владел даром повествования и мастерством диалога.
Здесь трудно не вспомнить один из его рассказов, написанный в сказочной манере «О бедной старушке», который повествует о семье Гогниаури. Сюжет его прост. Трое братьев-лентяев Гогниаури задумали поделить свое до смешного малое хозяйство. Изгнанная из дома в подсобку бабушка с большим неудовольствием подслушивает, как внуки договариваются о разделе, на ее взгляд, все должно остаться лишь одному из них без всякого раздела. Рассказ построен на тонко подмеченных деталях и привлекает непосредственностью и юмором.
Нельзя не упомянуть двухстраничный рассказ, вернее, зарисовку с натуры, являющийся фактически диалогом двух встретившихся в набитом пассажирами автобусе много лет не видевших друг друга людей «Прощание». Женщина и мужчина, уже постаревшие, видимо, с юности не встречались и подробно расспрашивают друг друга о житье-бытье, о семьях друг друга. Женщина сходит раньше и прощается. Прощание это символично – верно, она знает, что уже не доведется встретиться, и говорит ему: «Если обо мне что услышите, приезжайте, не поленитесь.
- Не беспокойся!
- Да, да, приезжайте. Мы ведь близкие, вам следует приехать».
Мужчина уже не отвечает. Женщина окидывает его прощальным взглядом».

В статье «Прототипы» автор пишет: «Ее фраза («если обо мне что услышите...») потрясла меня своей суровостью и грустью».
Большой успех у читателей и критики имел первый роман Тамаза Бибилури «Для семи голосов и жаворонка». Второй его роман – «Помоги, сказал он» - плод раздумий о людях и мире, ими создаваемом, умудренного жизнью человека. Философским осмыслением событий и характеров, манерой повествования он напоминает шедевр Георгия Шатберашвили «Солнце мертвых» и, в то же время роман-басню типа Кафки. Автор использует хорошо известный в литературе прием – повествование  идет от лица гареджийского монаха Зосиме. Хотя роман совершенно самобытен, в нем звучат отголоски гениальных эпических творений Важа Пшавела «Алуда Кетелаури», «Гость и хозяин», «Змееед», в которых одна деревня представляет собой модель всего мира. Во вступительной части романа прямо говорится: «Одна маленькая деревушка вмещает в себя страсти и борения всей земли. Деревня – собранная в кулак уменьшенная Земля».
Монах Зосиме – друг детства и юности старейшины деревни Георгия Белиаури, живущего в уединенной серой башне. Георгий наследует эту высокую должность от отцов и дедов. В романе отчетливо проступает мысль, как неограниченная власть меняет некогда простого парня и высвечивает в его натуре совсем иные черты. В этом романе проявилось глубокое знание автора наших сказаний, верований, ритуалов, народного театра, карнавалов.
Венцом творчества Тамаза Бибилури, самым привлекательным его произведением, на мой взгляд, являются «Времена года», написанные им по настойчивому совету известного грузинского литературного и общественного деятеля, писателя, переводчика художественной литературы Вахтанга Челидзе.
«Как проходил в нашей деревне целый год, с появления первых почек на ветках и до желтого листопада, следом за которым поспешала белая зима?
На этом свете у каждого есть своя деревня. Вот и я вспоминаю свою старую деревню, деревню моего детства и юности. Порой и загрущу, печаль меня одолеет. Что ж поделаешь, человека не осудишь за печаль. Печаль и грусть приносят воспоминания, а я ведь начинаю вспоминать. Хочу вспомнить мою деревню», - так пишет автор, и читателя так же охватывает грусть по той деревне, в которой родился и вырос автор, которой, увы, уже не существует.
Исток, начало и сердцевина всего в повести – лес, который автор рисует с особой любовью, с благодарностью.     
Сегодня, когда уникальные леса Грузии были подвергнуты варварскому уничтожению с целью наживы, когда ценнейшая древесина была чуть не на корню запродана за рубеж, когда флора и фауна понесли тяжкие, часто невосполнимые потери, а целые деревни смело с лица земли оползнями, эта книга приобретает особое значение.
«Лес укрывал нас от ветра и холода. Он хранил для нас источники и ручьи. Давал начало рекам. Лесом были живы птицы и животные... Лес давал нам кизил и дикую грушу-панту, каштан и лесные яблочки-мажало, мушмулу и пшат, лесные орехи и желуди. В лесу нарезал крестьянин колья для виноградника и огорода... Из дерева делалась колыбель для младенца... и балка-основа для дома (обязательно из дубового дерева!)...» И все это украшалось искусной резьбой по древней традиции. Крестьянин знал, что срезать и как срезать – и когда. Без нужды и без головы топором не махали. Лес берегли.
Тамаз Бибилури до боли любил свою деревню Вачнадзиани. Это знали все его близкие и читатели его произведений. Какая темная сила навалилась или какая беда стряслась, из-за которой он навсегда покинул родное гнездо? Об этом мы узнаем из его записок «Заупокойный тост за прошлое». Эпиграфом к запискам он избрал строки из «Древа желаний» высокочтимого им Георгия Леонидзе, в которых поэт приглашает на свой деревянный балкон тени дорогих ушедших. В записках мы читаем:
«Дом в Кахетии мы продали. Причина была очень «проста». Кто-то написал письмо моему отцу, положи, мол, на такое-то место деньги (думал, что мы богатые, что ли), иначе убьем твоего Тамаза. Отец дал мне прочесть это письмо. Я прочел, засмеялся и порвал письмо. Отец удивился. Через это письмо, говорит, мы, может, узнали бы кто его написал. Не нужно, - ответил я. - Но и жить в той деревне, где могут меня убить, тоже не нужно. Я не был трусом. Этого чувства и сейчас у меня нет. Просто мне разом все опротивело. На второй же день обрадованный отец продал дом и усадебку и мы купили однокомнатную квартиру на Сабуртало (прим. район в Тбилиси).
Разве стоило из-за одного негодяя отринуть от себя Вачнадзиани? Но тогда ничего другого я не мог.
На протяжении лет в тех краях я не бывал».
Для Тамаза Бибилури, человека тонкого, поэтичной души, не было ничего лучшего, чем созерцание усеянного звездами ночного неба. Вероятно, он помнил строки «Божественной комедии» великого Данте, которые следовали за каждой песней рефреном и воспевали космическую всесильность любви, когда он писал следующее: «Рассеянные по вселенной планеты не ведают существования друг друга. Но есть сила, которая управляет их гармонией и думается мне, если объяснить просто, эта сила есть любовь».
Этой же великой силе посвятил Акакий Церетели свой красивейший гимн «Восхваление», созданный во славу Творца.
Есть еще одна записка Тамаза Бибилури, сделанная совсем незадолго до смерти (как раз тогда мы с Гиви Гегечкори посетили его уже совсем ослабшего, истаявшего от тяжелой болезни). Он пишет о том, как все связано в бесконечности небес: «Солнце крепко держит свои планеты и ни одну не выпускает из рук. Планеты так же держат своих малых спутников. Солнце же, вроде бы такое могучее и самодержавное, по воле бог весть скольких звезд, снует по темному, страхом охваченному беспредельному простору вселенной».
За этими строками следует приписка верной спутницы Тамаза Бибилури, его друга и супруги Тиуры Вашадзе, проводившей бесчисленные ночи без сна на балконе рядом с ним – уже уходящим. Она сидела, сторожа его испепелявшуюся жизнь, не давая себе права хоть на минуту сомкнуть глаза, чуть-чуть вздремнуть, мучимая страхом что он в какой-то миг уйдет: «Конечно я не могу уснуть, хотя мне помогло бы, если я прилегла бы на несколько минут. Но не хочу потерять ни одной минуты пребывания с ним. Вдруг осталось очень мало времени и даже эти страшные ночи и дни останутся счастливым воспоминанием. И я выхожу на балкон, сажусь в кресло, и мы оба созерцаем великолепное звездное небо и тихо разговариваем о беспредельности, безграничности мира, о той таинственности, которую рождает в человеке великая тишина и созерцание затканного звездами ночного неба».
Мне очень жаль, что журнальная статья не позволяет сказать больше о личности и творчестве очень скромного и очень глубокого человека, писателя Тамаза Бибилури, который и в прозе остался поэтом, что я даже не упомянул о его прекрасных литературных статьях. Но оставляю себе надежду, что смогу это сделать – сказать недосказанное.       
Он не дожил до своего шестидесятилетия, скончался в декабре 1992-го, 58 лет от роду.

Эмзар КВИТАИШВИЛИ
Перевод Камиллы-Мариам КОРИНТЭЛИ

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 9 из 14
Пятница, 05. Июня 2020