click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни. Федор Достоевский

Легендарный



«ЛЮБОВЬ ВСЕГДА ВЕРТИКАЛЬНА»

https://i.imgur.com/ci80dxb.jpg

К 85-летию Резо Габриадзе

Трудно поздравлять с юбилеем человека, которого знаешь лучше самого себя, потому что написал о нем две книги… О человеке, который дал миру столько красоты, любви и искусства, что вряд ли кто-то из новейшего времени может сравниться с ним. Конечно, я о Резо Габриадзе.
«Муза – через два «з»?», – спрашивал в одном фельетоне музыковед своего коллегу. «Нет, через два «з» – «мировоззрение»».
Мировоззрение Резо Габриадзе – это Муза через два «з»...
У Резо несколько дней рождения. Вообще он родился 22 июня. Но перепутавшая в 1936 году все календари Совдепия, олицетворенная в тот момент Кутаисским загсом, записала в метрике 29 июня. И ошиблась, потому что Резо родился не дважды, а гораздо большее число раз!
Сперва он родился просто как сын своих родителей Левана Николаевича и Софии Варламовны и как внук дедушки Варлама и бабушки Домны, ставших потом легендарными куклами. Особенно бабушка. Кто не помнит, как в «Осени нашей весны» она мыла паровоз и предостерегала Борю Гадая от кривого пути?..
Потом Резо родился как юный скульптор и «правнук Родена» в мастерской своего учителя Валико Мизандари – ученика Якоба Николадзе, делавшего после войны надгробные памятники. Его именем он назвал потом героя «Мимино», а судьбу Валериана Николаевича отдал герою замечательного фильма «Необыкновенная выставка». Кутаисский послевоенный мальчишка из этого фильма сидит теперь бронзовой скульптурой на кутаисском Белом мосту – как памятник детству Резо Габриадзе и фильму Георгия Шенгелая.
Потом он, проучившись во многих институтах и даже поработав бетонщиком на строительстве ИнгуриГЭС, а также журналистом последних полос в малоизвестных газетах, родился как сценарист. Не так давно в солидной киноэнциклопедии я прочла, что фильмография у Габриадзе «крошечная, как птичка». Все хочу встретиться с автором статьи и обсудить с ним размеры крыл этой «птички», распростершихся на 38 фильмов. Среди них не только классические грузинские короткометражки про романтических дорожников и упомянутые чуть выше большие картины, ставшие настоящим «народным кино», но еще, например, «Чудаки», «Необыкновенная выставка», «Паспорт»…
Одновременно Резо родился как художник-живописец, потому что сюжеты появлялись одновременно на бумаге и на холсте. Живописцем в первую очередь он себя и считает.
И естественным образом из всего этого возник уникальный театр – Тбилисский театр марионеток, который во всех смыслах построил Габриадзе.
Никто не возразит мне, если я скажу, что спектакли «Альфред и Виолетта», «Осень нашей весны», «Дочь императора Трапезунда», «Сталинград» – это абсолютные шедевры на все времена. При упоминании героя «Осени» птички Бори-Гадая, абсолютного рыцаря, который работал птичкой-вылеталкой у фотографа Яши и совершал подвиги ради бабушки Домны, – у людей разглаживаются лица. «Лира» Резо много десятилетий пробуждает чувства добрые, а маленькому театру рукоплескал весь мир.
В последние десятилетия Габриадзе родился как дизайнер, создатель уникальных интерьеров ресторана «Мадам Галифе» в Москве и кафе «У Резо» возле его театра.
А в 2010 году возникла уникальная башня, позже – Пасхальный родник. Это теперь едва ли не самое туристическое место в Тбилиси. Башня и родник завершили концепцию театрального пространства, которое создавалось с 1980 года. На площади, где стоит Анчисхати – храм Рождества Пресвятой Богородицы, течет Пасхальный родник. Кафе, театр, Пасхальный родник – символ бессмертия души – и башня, отсылающая к классическим традициям, – все это философски сцеплено и сцементировано как концепция Мира. В башню Габриадзе постоянно вносит поправки. Недавно вот появилась маленькая латунная табличка: «Если хочешь узнать, сколько весила Земля до тебя, – подпрыгни».
Еще он рождался как книжный график, работник ОВИРа (в годы советской власти они с Андреем Битовым решили выдать заграничную визу «невыездному» Пушкину и отправили нарисованного тушью поэта в разные страны).
В 90-е Габриадзе родился как мини-монументалист: кроме памятника Чижику-Пыжику, который экскурсоводы Петербурга «по рекам и каналам» показывают наряду с Медным всадником, он сделал памятник Носу майора Ковалева на Вознесенском проспекте, памятник Рабиновичу в Одессе…
С легкой руки Резо Габриадзе страна давно поняла, что «любовь всегда вертикальна» и что Телави — это не Тель-Авив, при этом мало кто догадывается, что слово «пепелац» происходит от грузинского «пепела» (бабочка) и что летучее счастье смеха и слез им подарил тот же Габриадзе, написавший сценарии к классическим фильмам.
А если говорить совсем серьезно, то театр Резо Габриадзе, который существует в мировой культуре последние три с лишним десятилетия, является абсолютным художественным феноменом, поскольку абсолютным его Автором-создателем (драматургом, режиссером, художником, скульптором, дизайнером интерьера и даже музыкальным оформителем, а также творцом художественной среды вокруг театра) является один человек. Человек, отличающийся ренессансной одаренностью. «Резо Габриадзе наделен ярко выраженной индивидуальностью, что во всех видах искусства редкость. Зная о разносторонности его дарований, я всегда опасался, что он начнет еще и писать музыку, и тогда я не смогу более участвовать в реализации его бесконечных фантазий…», – признавался Гия Канчели. Сам Габриадзе уточнял: «Это, конечно, шутка, то, что я сейчас скажу. Есть такая чудесная книга, написанная Вазари, «История Возрождения». И я когда ее прочитал, то подумал, что там не хватает чего-то, какого-то показателя падения всего после такого взлета. Вот я и решил на своем примере показать это падение, во что может вылиться увлечение многими видами искусства».
Габриадзе создал живой многонаселенный мир, имеющий собственные эстетические, этические, философские, религиозные, композиционные и пр. законы. Важно, что персонажи, темы, идеи, фабульные ходы, сквозные мотивы, перетекающие сюжеты, герои, горизонты смыслов и даже словесные образы живут в этом целостном, законченном мире по законам органической жизни, кажется, уже давно сами по себе, объединенные только личностью их создателя. А этот создатель переносит излюбленные образы с живописных полотен в пьесы и сценарии, а из рассказов и повестей – на сцену театра и в графические листы. И я сама уже не понимаю, что у него вымысел, а что правда, и не помню, кто из какого рассказа (я записала их очень много, они составили часть книги «Театр Резо Габриадзе», 2005), а только послевоенный Кутаиси, врач Исаак Минович, провизор Яша, уважаемый Ишхнели, Люся Терк или директор филармонии Давид Сарджвеладзе мне – как родные. Одному Богу известно, кто из них жил на самом деле (хотя недавно я нашла на кутаисском кладбище реальные могилы некоторых), а кто придуман, просто я давно знаю этот реальный и теплый мир габриадзевских сновидений, где персонажи переходят из сюжета в сюжет.
В предисловии к «Осени нашей весны» Резо признавался: «Однажды древнему китайскому философу приснился сон, что он бабочка. Проснувшись, он всерьез задумался, кто он: человек ли, которому приснилась бабочка, или спящая бабочка, которой снится, что она – человек. Когда я теперь вспоминаю события сорокалетней давности, то и не перерождаясь в бабочку, оказываюсь ровно в его положении. Что такое сейчас? – то, что было, или то, что будет?..» Жизнь в неуловимом пространстве между сном и явью – особое душевное состояние Габриадзе, особый его склад, строй, и спектакли тоже погружали нас в этот «пограничный» мир сна-реальности.
О Габриадзе трудно писать и потому, что он – «персонаж», то есть персона художественная. От обычных смертных такие люди отличаются особой «сюжетностью» жизни. Здесь все происходит неслучайно, притягивается некоей художественной силой, и невозможно отличить, где миф, а где реальность. Скажем, в начале 90-х, в смутное время без ясных перспектив, идя по пасмурному Невскому, Габриадзе произнес в пространство: «Хочу поставить спектакль с Наташей Пари...» Это был полный бред: где он, только что приехавший из Грузии, – и где Наташа, жена Питера Брука? К тому же Резо никогда не ставил спектакли ни с кем, кроме кукол... Но прошло два года – и он сделал с Наташей Пари два спектакля в Швейцарии и во Франции: «Какая грусть, конец аллеи...» и «Кутаиси»...
В 1988 году в Тбилиси я попала на замечательный спектакль Михаила Туманишвили в Театре киноактера «Наш городок» по пьесе едва знакомого мне Габриадзе, который переделал тогда пьесу Торнтона Уайлдера, перенеся действие в грузинский дворик. В финале Ведущий произносил, глядя на часы: «Уже без пяти одиннадцать. До свидания...» Хотите верьте, хотите – нет, но, придя в гостиницу, я обнаружила, что без пяти одиннадцать у меня остановились часы. Потому что в ту минуту кончилась жизнь, вторая реальность, которая сильнее первой, сильнее действительности. Общаясь с Резо и его искусством, всегда нужно было предполагать такие «остановки» часов.
«1/2 умный и пишу что-то… И вот еще, чем мрачнее жизнь, а у нас другой не бывает, тем больше надо отходить от не и не включаться, создать свой космос и летать там на своей персональной тихой орбите, и пройдут года…», – писал мне Резо в письме еще в 1993 году. Прошли года, и он создал свой завершенный художественный космос, в который приходят теперь толпы людей, попадающие в орбиту Габриадзе.
А еще всегда помню его главный совет: «У тебя в кармане всегда должны лежать два желудя: суешь руку в карман, а они там лежат, и ты их чувствуешь, перебираешь…»
Теперь, когда Резо – 85, и много людей (я знаю) молятся о том, чтобы он только был жив и здоров, лучшим подарком ему будет добрая благодарная энергия миллионов зрителей, посланная мысленно в Окрокана, где он сейчас живет. Там ему лучше дышится.



Марина ДМИТРЕВСКАЯ

 
ДИВЕРТИСМЕНТ. ГРУЗИНЫ

https://i.imgur.com/ySwAuaW.jpg

ОТ РЕДАКЦИИ: Два года назад не стало Сергея Юрского. Великий актер любил Грузию. «Он очень был связан с Тбилиси. Я несколько раз организовывал его творческие концерты. Его повсюду узнавали и встречали как родного и близкого человека. Все – начиная от бизнесменов в ресторане и заканчивая сапожником. Юрский удивлялся такой славе. «Что же тут удивительного? Поистине – народный артист!»», – вспоминает директор тбилисского Грибоедовского театра, президент Международного культурно-просветительского Союза «Русский клуб» Николай Свентицкий. В 1977 году, в рамках гастролей ленинградского БДТ в Тбилиси, состоялся творческий вечер Юрского, через двадцать лет он привез на Международный театральный фестиваль «Подарок» (Gift) спектакль «После репетиции» Бергмана. В 2006 году Юрский присоединился к обращению, осуждающему принудительную депортацию граждан Грузии из России, связанные с этим случаи этнической дискриминации и общее ухудшение отношений между странами. И Грузия отвечала Сергею Юрьевичу взаимной любовью.
Предлагаем читателям главу из трижды переиздававшейся книги Сергея Юрьевича «Игра в жизнь»:

«Вот как надо жить! Вот по каким улицам надо ходить! Вот как надо праздновать каждый день нашей мимолетной жизни! Вот как надо смотреть на женщин! Вот за какими столами надо сидеть! Вот сколько друзей надо иметь! Вот сколько надо иметь свободного времени! Вот город, в котором солнце ближе к тебе, чем в других городах, и кажется, счастье твое совсем где-то рядом, – Тбилиси!
Еще в детстве испытал я это впервые. Отец привез нас с мамой в Грузию в писательский Дом творчества «Сагурамо». Но сперва был ГОРОД – Тбилиси. Был сорок шестой год. Победа. Но голодная победа. В Москве у нас жизнь была стесненная, во всех смыслах. А тут... Боже ты мой, как нас принимали! Какая была еда! Какие удобные машины нас возили! Какой просторный номер был в гостинице «Тбилиси» на несравненном проспекте Руставели. Правда, отец в то время был большим начальником всесоюзного масштаба. Но ведь он и в Москве был этим самым начальником. Почему же там ничего не было, а здесь было все? Э-э, слушай! Зачем голову вопросами забивать?! Гуляем! Целый день кутить будем! Ночь тоже!
А в 60-м году были первые гастроли Товстоноговского БДТ в Тбилиси. Целый месяц! И с громовым успехом. И мне было 25 лет! ...Ах!
Были и другие гастроли, приезды. И еще, и еще...
Гостем вообще хорошо быть. В России тоже принять умеют. Такие обеды, переходящие в ужины, умеют закатывать.
Но в Тбилиси-то начинается с завтрака! Прямо сразу, с утра – вот в чем разница-то!
Ладно, это я шутки шучу. И шутки эти с горечью пополам. Потому что в последние мои приезды в Грузию – уже в отдельную от нас страну – видел я в гостинице, где жил, вперемежку с гостями годами живущих беженцев. Видел нищих стариков на все том же проспекте Руставели, чего раньше быть не могло. Видел глаза моих друзей, в которых пряталась небывалая раньше грусть. И многих уже не стало. Потому и хочется на короткое хоть время перенестись в прошлое, расслышать навсегда полюбившиеся звуки кавказского оркестра и грузинское многоголосье и под этот аккомпанемент увидеть вдруг тех, кого нету теперь, и вспомнить... смешное. Обязательно смешное хочется вспомнить.
Додо Алексидзе был и главным режиссером, и председателем Грузинского театрального общества, и профессором, и депутатом, и членом множества множеств советов, комиссий и комитетов. Дмитрий Александрович источал доброту и дружелюбие. У него за спиной было достаточно успехов, побед и достижений. Теперь (так по крайней мере казалось) он блаженствовал в роли всеобщего благодетеля и руководителя. Он был зван всюду и был председателем и тамадой везде. Рядом с ним всегда находился его заместитель по Театральному обществу актер Бадри Кобахидзе – высокий, немолодой уже красавец. Эта пара – Алексидзе, похожий на пирующего князя с картины Пиросмани, и Кобахидзе, похожий на английского лорда, – пара эта была восхитительна. Непрерывные пиры и банкеты в честь неиссякающей вереницы гостей делали Додо, можем сказать, несколько рассеянным. Просто не хватало времени углубляться в какие бы то ни было проблемы. Некоторая поверхностность искупалась прирожденной интуицией и глобальным обаянием.
Алексидзе в речах горячо призывал молодежь брать пример с мастеров – больше читать, овладевать секретами профессии, целиком отдавать себя театру.
В 10 утра собрались на расширенный худсовет театра – обсуждать пьесу американского драматурга Гибсона «Сотворившая чудо». Собралась почти вся труппа – решали, принимать ли пьесу к постановке, кому ставить и кому играть. Додо Алексидзе взял слово, и все уважительно внимали ему.
Додо говорил, держа папку с пьесой в руках:
– Дорогие мои, когда я прочел эту пьесу, я с ума сошел – такой темперамент, такие характеры, такая сила в ней. И конечно, особенно потрясла главная героиня. Это чудо! Как правильно называется эта пьеса – «Сотворившая чудо»! Именно так. Это превращение, оно должно восхищать нас.
– Дмитрий Александрович, вы говорите о самой девочке или об учительнице? – спросили с места.
– Э-э, какая учительница! Сама девочка! Конечно, девочка. Когда она говорит, ее слова должны обжигать! Все ее монологи, любая реплика – это блестящий выпад.
– Додо, она же немая, – шепнул Бадри, сидящий рядом за столом президиума.
– Да, она немая! – подхватил Додо, изумленно поглядев на Бадри. – Именно потому, что немая, так выразительна эта роль. Разве мы говорим только ртом? Глаза! Глаза могут сказать в сто раз больше! Она же все видит. Сказать не может, но она смотрит на этот мир и...
– Додо, она слепая, – проговорил Бадри.
Алексидзе втянул носом воздух, пожевал губами и продолжал на полтона выше:
– В этом все дело! Ползучий реализм надоел уже – болтают слова, а театр – это не слова, а страсть! Пусть она немая, слепая, пусть! Так придумал американский драматург. Говорят другие, и пусть говорят... но она все слышит. И именно в этом...
– Додо, она глухая...
– Она глухая! – крикнул Алексидзе, посмотрел на папку в своей руке, а потом швырнул папку на стол. – Что за пьесу вы мне подсунули? Что такое – героиня слепая, глухая, немая. Как это может быть? С ума сошли?
Как хохотал весь худсовет! И громче всех хохотал Додо Алексидзе.
Напомню, что в драме «Сотворившая чудо» женщина-врач ищет пути к сознанию слепоглухонеморожденной девушки и в результате находит с ней контакт.
Тамада! Спикер застолья! В Грузии тамада – это очень серьезно. Вообще-то каждый грузин тамада. Но бывают признанные профессионалы. Об одном из таких этот рассказ.
Мой друг актер Гоги Харабадзе привел меня в компанию незнакомых людей, далеких от мира искусств. Но одна из особенностей Грузии в том, что ее житель, как бы далек ни был он от театра, литературы, живописи, громогласно и искренне уважает и то, и другое, и третье.
Стол был богат. За столом сидело человек двадцать пять. Тамада поднимал тост за каждого. Пили до дна. До этого места все понятно? Пойдем дальше. Речь тамады – большое искусство. Некоторые думают, что тамада поздравляет с чем-нибудь «тостуемого» или просто льстит ему. Это не так! Это плохой тамада. Хороший тамада говорит правду о человеке, он всесторонне понимает его, но в данный момент предлагает всем присутствующим увидеть лучшее в нем. Это должно вдохновлять и того, о ком говорят, и всех, кто поднимает за него бокалы. Тамада не имеет права врать!
Конечно, все старинные искусства (а искусство тамады – старинное) в новое время немного упростились, истерлись, лишились строгости, но... все же! Гости очень внимательно выслушивали каждый тост и с гулом одобрения поднимали бокалы. Тот, за кого пили, стоя выслушивал обращенную к нему речь. Застолье шло по-грузински. Гоги переводил мне.
Дошло до меня. Тамада перешел на русский язык, извинился, что плохо его знает, и начал речь. Он сказал, что давно мечтал посидеть со мной за одним столом, что он, конечно, знает, какие замечательные роли сыграл я, что он никогда не сможет забыть того впечатления, которое оставило в ею душе мое страстное, полное силы и юмора искусство. Он сказал, что для него большая честь провозгласить тост за меня и поэтому... Тут он быстро произнес несколько слов по-грузински, Гоги что-то ответил тоже по-грузински, и тамада, повысив голос, проговорил здравицу. Я слушал стоя и из-за сильного его акцента не разобрал слов А вот гости грохнули смехом, и я увидел, как громадный Гоги сползает от хохота под стол.
А произошло вот что – тамада понятия не имел, кто я такой, но не хотел этого показать, потому что другие гости знали меня по кино. Он, нарушая закон, наплел формальных комплиментов, но не знал даже моего имени. «Как зовут гостя?» – спросил быстро по-грузински. Гоги не мог сказать «Сергей» – он выдал бы тамаду. Он нашелся: «Закариадзе», – сказал Гоги, имея в виду, что покойный великий артист звался Серго. Но наш тамада подумал о живом брате Серго, которого зовут Бухути. И он сказал мне, здравия тебе, наш любимый Бухути!
Эх! Ах! Тбилиси! С его теплом, вином, весельем, ляпами. Не забыть – было! Прямо из аэропорта в турецкую баню. Теплый камень лежанок. Большая бочка с горячей водой. И мы набиваемся в эту бочку – шестеро – хозяева и гости. Мы отмокаем. Мы уже начинаем говорить, и такое блаженство, что это будет длиться долго, что нам много дней будет интересно друг с другом, что мы нужны друг другу, что мы вместе!
Вечная память тем, кто ушел! Дай Бог, сохранить себя живущим друзьям из теплой страны Грузии!»


Сергей ЮРСКИЙ

 
ПУШКИНА НЕТ ДОМА

https://i.imgur.com/7mFlCxf.jpg

Случалось, утром я просыпался от солнечных зайчиков, плясавших на потолке, от скрипа уключин, всплесков падающих в вялую воду весел, я слышал команды рулевого, шелест пологих волн, раздвигаемых шлюпкой, одинокие шаги раннего прохожего, грохот порожних лотков, складываемых у булочной в еще теплые от раннего хлеба фургоны, и гаммы глухо за стеной...
Я жил на Мойке, в бывшем доме Дельвига напротив Пушкиных наискосок, и иногда по утрам, глядя на окна их квартиры, ждал с любопытством – вдруг растворятся? У себя в доме они могли бы видеть те же блики и слышать те же звуки, доживи они на Мойке хоть раз до лета.
Впрочем, это были лишь догадки, потому что в квартире на Мойке, 12, я тогда не бывал. Не раз днем приближался к дому, стоял перед аркой. И белой ночью, проплыв по Фонтанке и Мойке, привязывали мы с друзьями взятую напрокат у Аничкова моста лодку к кольцу набережной и шли во двор (в те времена всегда открытый), садились на белую скамью и, глядя в три бессветные окна кабинета, скромно выпивали за Пушкина. Каждый за своего.
Переступить порог, однако, я не считал себя вправе. Что-то мешало мне войти в чужой дом без приглашения. Просто так. Какая-то вороватость предполагается в посещении (особенно первом, когда ты себя не можешь уговорить представиться знакомцем – я у вас бывал) места, не предназначенного для стороннего (безразличного либо заинтересованного – не важно) взгляда.
Ну разумеется, это музей. И в нем экспозиция. Но это и квартира, и в ней реальные вещи, которые принадлежат Александру Сергеевичу и семье.
Чувство неловкости преодоления порога знакомо не одному мне. И если случалось счастье быть представленным Месту кем-нибудь из достойных друзей Пушкина (деликатным и знающим), то происходило Знакомство, а затем и привыкание, которое болезненным образом отзывалось на любое научное приближение экспозиции к исторической правде. Зачем мне второй раз преодолевать порог? Обновляясь, квартира теряла друзей дома. Переставала быть «настоящей».
Быть может, для тех, кто войдет в нее впервые, она обретет это свойство. Дай Бог. Мне же не нужна информация о нем.
Все, что Александр Сергеевич считал нужным сообщить о себе, он сообщил в стихах и прозе. Зачем же мы читали написанное не нам, вплоть до долговой книги, и смотрели на то, что составляло его частную жизнь?
Ах да, чтобы глубже постичь. Но вороватость все же присутствует. Не так ли: любопытно, что внутри.
И вот однажды без предварительных замыслов и планов, неожиданно для себя свернул я в подворотню и в дверь налево и по крутым ступенькам пошел вниз, пригибая голову, и дальше под сводчатым потолком, мимо вежливого гардеробщика и приветливой кассирши к двери с надписью «хранитель», и, постояв секунду, ступил за порог.
За канцелярским письменным столом, обвязанная платком вокруг поясницы, сидела обаятельная и приветливая женщина – Нина Ивановна Попова, тогда хранитель музея и, как быстро и счастливо оказалось, тот самый достойный друг Пушкина, с которым уместно появиться в доме.
Это я знаю сейчас (уже много лет). А тогда я вошел, сел на стул и стал рассказывать, а не оправдываться вовсе, почему я долго не решался ступить за священный порог.
Мы говорили долго, а потом Попова сказала:
– Что мы здесь сидим? Пойдемте наверх.
И мы пошли.
У меня не было возможности раньше общаться с современниками Пушкина. Что там, со своими современниками не всегда найдешь возможность поговорить. А тут... В разговоре мы шли, шли: по буфетной, по столовой, по гостиной, по булыжной Сенатской площади, по невскому льду, мы скользили по паркетным полам дворцов и летели на перекладных от станции к станции, мы пили жженку, путались в долгах, мы бродили по Летнему саду («...Летний сад – мой огород»), стояли, опершись о гранит, у Кокушкина моста, бродили по Коломне, по Фонтанке, по Екатерининскому каналу, мы шли к Мойке и в октябре 1836 года были там (здесь) и уже миновали спальню, неудобную, перегороженную когда-то ширмой, и детскую... Мы спешили, но опоздали. Как все. И остановились на пороге кабинета 10 февраля 1837 года. Часы на камине показывали 14 часов 45 минут... Беда.
Потом, возвращаясь в мыслях к этому первому посещению, я думал, как ей повезло с выбором.
– Нет, я не выбирала, все произошло само собой.
После университета, работая экскурсоводом в городском бюро путешествий, привезла она однажды группу на Мойку, 12, и только начала рассказ, как стало ясно – это любовь. Все было столь очевидно, что Попову немедленно пригласили в музей. Она согласилась не только потому, что музейная работа давала возможность оживлять ситуации, лишь обозначенные историей, но потому, что она давала возможность видеться...
– Он в творчестве своем ушел далеко за грань, – говорила Нина Ивановна тогда, в первое наше знакомство, – а в человеческом смысле он остался на земле, со своими невзгодами, несчастьями. Опыт каждого человека присутствует в нем. Он не зачеркнул ни восторженности юности, ни права на ошибку. Наверное, поэтому он доступен каждому...
Потом она говорила, что квартира на Мойке дорога ей и тем, что люди ищут здесь объяснение его жизни и смерти.
– И вы ищете?
– Александр Тургенев, – отвечала Попова, – вошел в дом, когда дьячок читал псалтырь. Он вошел на словах «правду свою не смог скрыть в сердце своем». Может быть, это и есть объяснение. Он жил по своей правде и умер, защищая то, что считал своей правдой... Но можно еще искать.
Мы стояли над витриной, где лежал медальон с пушкинским локоном.
– Он был во всем неоднозначен, даже в масти. Одни видели его блондином, другие – рыжеватым, третьи – брюнетом.
– А на самом деле?
– Когда локон лежит на ладони, виден переход от ярко-рыжего к черному. – Она задумалась, вспоминая. – Я не чувствовала священного трепета, только удивление – волосы живые... И видишь – был!
Нина Ивановна подошла к письменному столу Александра Сергеевича и в чернильном приборе с арапчонком, подаренном Павлом Воиновичем Нащокиным, зажгла две тонкие, почти невидимые уже из подсвечников восковые свечи. Они скоро догорели и погасли сами по себе.
Надо купить свечи, подумал я, пока Пушкина нет дома.
...Спустя год, летом, был еще один визит на Неву. Выйдя утром из поезда на Невский проспект, мы с другом пошли в сторону Адмиралтейства и, не дойдя Зеленого моста, поворотили на Мойку. Нина Ивановна Попова, на счастье, была в музее. Проведя два часа в Квартире Пушкина, мы больше никуда уже не ходили, потому что хотели не разрушить случайным общением или пейзажем мир пушкинского Петербурга, а, наоборот, сохранить ясное ощущение необходимости жить светло, чисто и доверительно.
...Теперь я, вспоминая тот разговор, представляю себе день, который хотел бы прожить в Петербурге с Ниной Ивановной Поповой.
Вероятно, это был бы зимний день или день на рассвете весны...Промозглый и ветреный... Мы бы встретились с Поповой у Зимнего (если бы она была свободна где-то около пяти) и долго и тщетно пытались бы поймать такси, отличающееся в Питере какой-то особенной увертливостью от пассажиров.
Но вот мы едем... Конечно, можно сказать: на Черную речку, к месту дуэли, но страшно – вдруг он не очень знает, и мы говорим, охраняя поэта: «Комендантский аэродром». Не знаю, почему секунданты Данзас с д’Аршиаком тогда выбрали такое неприветливое место, или это мы украсили его своим чувством? Там никогда и раньше не было уютно, а теперь, когда к мокрым, промерзлым деревьям с одной стороны подступили промышленно построенные монотонные ряды жилых домов, с другой – молчаливый забор, а с третьей – рычащая дорога с разъезженным грязным снегом, ощущение запустения почему-то поселяется в вас.
Гранитный и весьма официальный обелиск, воздвигнутый на месте трагедии в год ее столетия, больше напоминает о времени, когда сей памятник был поставлен, чем о том дне, из-за которого он стоит. Сердце просит впечатлений для сострадания, оно ищет спасительной зацепки для самообмана: вдруг не здесь, вдруг успели друзья, вдруг не он – и бесконечные «если бы» роятся в голове. И уж если нет, невозможно, то хочется увидеть эту землю, как он видел ее в последний раз... Мне не нужна географическая точка – «здесь» (вовсе, кстати, не точная), мне ничего не говорят заурядные парковые дорожки, скамейки, каменный столб, дома, заборы, склады (что ли) вокруг. Мне больно смотреть на дуэль со стороны, с трибун... Как хотелось бы стать вместо него, я закончил институт физкультуры, у меня крепкая рука, да и тренировался я много раз, прицеливаясь из «лазарино», который, по словам моего друга Танасийчука, знатока оружия тех времен, не хуже «лепажа».
...Но сегодня это место такое, как есть, и поэтому мы с Ниной Ивановной идем прочь от дороги вглубь, и она говорит:
– Никто не знает в точности, где была дуэль. Он упал у берез, по-видимому, потому что Данзас отломил кусок коры у того места. Был большой снег, и едва ли они ушли далеко от дороги. Утрамбовали площадку. Десятого февраля в половине пятого солнце было бы так низко, как теперь в половине шестого. И хотя было пасмурно, они расположились, видимо, чтобы свет падал сбоку. Один северней другого на двадцать шагов. Когда раздался выстрел, между ними было пятнадцать.
Мы с Ниной Ивановной нашли бы березы (там их немного, и, верно, они другие) и разошлись на двадцать шагов...
Двадцать шагов – это очень мало и очень грустно. Мы постояли бы несколько минут и стали сходиться.
– Место святое, – сказала бы Нина Ивановна, – а сюда даже экскурсии не водят. Оно не населено отчего-то духом пушкинской трагедии... Может быть, сюда надо привести ландшафтных архитекторов, скульпторов... Это очень ведь дорогой русскому человеку кусочек земли, он должен тревожить мысль и сердце...
Попова медленно пошла бы к дороге, а я остался ненадолго, чтобы попробовать увидеть эту землю так, как видел ее смертельно раненный Пушкин. Чтобы снять землю у Черной речки с высоты умирающего человека. Так, наверное... Хотя теперь лето, листья, цветы, травы, и такой фотографии не сделать...
Поскольку мы фантазируем, предположим, что такси нас дождалось и шофер, молодой парень, спросил:

– Куда теперь?
– Теперь на Мойку.
– Ну да, конечно...

Там еще бродили бы посетители. Музей работает до семи вечера, да и после семи во двор дома Волконских, где Пушкины снимали первый этаж, приходят люди постоять под окнами кабинета... Три окна: четвертое, пятое и шестое от арки входа – окна Александра Сергеевича.
А мы с Ниной Ивановной в придуманный мной день сняли бы пальто у нее в кабинете и вслед за последней группой поднялись в квартиру... Там тихо... Мы прошли бы по комнатам, и она что-то вспомнила бы, о чем раньше не говорила, подошла бы к окну и, пока смотрительницы закрывали ставни, сказала:
– Сейчас такой же вид, как тогда. Снег, лед, решетка набережной... Знаете, ведь у Пушкиных было одиннадцать комнат, но я не уверена, что надо их все восстановить. Человек должен пройти по квартире, не перегружая себя ненужной информацией. Он должен войти в пушкинский кабинет, впитав атмосферу дома, а не подробности его быта, которые к тому же и восстановить невозможно. Мне бы хотелось, чтобы в доме поселились звуки. Может быть, музыка? Александрина брала уроки и, вероятно, часто упражнялась.
Она подошла к прямострунному пианино, открыла крышку. Засветила свечи, потому что ставни уже закрыли, а свет не зажгли, и заиграла вальс Грибоедова...
– Оставьте меня здесь на ночь, – попросил бы я. – Мне хочется послушать, как звучит этот дом ночью, когда никого нет, как он живет... Я буду охранять его. Пусть одну ночь.
– Это невозможно, – сказала бы Нина Ивановна, даже в выдуманном мной вечере, и улыбнулась бы своей замечательной улыбкой, а в гостиной все еще звучал бы след аккорда...
Но чего только не достигаем мы в фантазиях своих!.. Как мы красноречивы и обаятельны, как уверенно решаем мы проблемы свои и чужие... Давайте, читатель, забудем, что строгая милиция опутала ночную квартиру хитроумной сигнализацией, что все двери закрыты на замки, а ключи на пульте у милого и бдительного милиционера Тани. Забудем это.
Пусть Нина Ивановна уже дома, ключи от музея на месте, сигнализация начеку, а я – в квартире... «Как будто», как говорят дети. И как будто уже восемь вечера... или без пяти девять. Темно, потому что электричество выключено, да и не было его – электричества – тогда. Сквозь ставни пробивается свет уличных фонарей, но, потратив на свои усилия слишком много энергии, он едва достигает круглого стола в гостиной, за которым я сижу не двигаясь.
В темноте тишина оглушает, и стук собственного сердца с тревогой воспринимаешь как чью-то нервную поступь. Потом к ним примешиваются торопливые шаги каминных часов рядом со мной, размеренный ход больших деревянных на полу в столовой, за которыми едва поспевают бронзовые... Я сижу под портретом Пушкина (копия с Кипренского) и слушаю. Шаги заполняют дом. Кто-то идет и идет, не удаляясь и не приближаясь. Это время. Оно живет в этой квартире (впрочем, как и в любой другой). Я встаю из-за стола, сквозь анфиладу пытаясь попасть с ним в ногу, но в темноте страшновато. К тому же я опасаюсь неловкостью своей нарушить порядок, заведенный в доме. У меня нет права участвовать, я всего лишь гость, свидетель, понятой этой ночи. Мне надо убедиться самому, что этот дом живой, и вот я шагаю, не удаляясь и не приближаясь и даже не вставая из кресла.
О чем я думал, что грезилось? Появился ли хозяин? Нет. Его и ночью не было. И не было видений, и мысли все более простые, шепотом внутри: был точно. Здесь. Вот: очень близко был.
Сколько времени я сижу? Ветер воет в камине за тканым экраном. Узкая полоска света падает на портрет Натальи Николаевны. У нее асимметричное лицо, левая сторона его уже и добрее. Александр Сергеевич на акварельном портрете смотрит в сторону детской, где висит его последний прижизненный портрет, а под ним, в стеклянном ящике – простреленный его жилет. Андрей Битов написал:
Сюртук мальчика
С модной вытачкой,
Тоньше пальчика
В фалде дырочка.
В эту дырочку
Мы глядим на свет –
Нам на выручку
Кто идет иль нет?
Жил один Сверчок...
Господи, прости!
Наступил молчок
На всея Руси.
Помню, как во время дневного посещения квартиры Попова, рассказывая о белых нитках, которыми сшит был левый бок жилета, разрезанного, видимо, чтобы легче было снять, не потревожив раненого, развела руки, словно тронула за оба плеча кого-то невидимого мне, и опустила, спохватившись: быть может, она имеет право на этот жест, поскольку не просто действительно знает, каким он был, живя среди его вещей, но любит и очень хочет понять.
Он очень близко подпускает нас к себе, мы не чувствуем дистанции времени, и возможность трактовать себя он оставляет бесконечную. И настроение, и мысли наши понятны были (это «были» хочется зачеркнуть) ему. Так много людей вмешивались в его жизнь, что это дает ему право теперь вмешиваться в нашу. Так говорила Попова.
Откуда она знает про то, как он жил, почему я ей верю?..
Она сидела на стуле и смотрела в окно. Последний прижизненный портрет работы Линева висел на пустой стене. Один.
– Я силюсь представить его, понять хоть что-то в его жизни, – говорит Попова, отвергая мои слова о ее правах на Пушкина, – и чувствую, что не могу.
Оставив их в детской вдвоем, я вышел в кабинет. Кстати, она тоже часто выходит из комнаты, когда чувствует, что гостю и хозяину не нужен посредник, хотя любит наблюдать людей на Мойке, уверенная, что они проявляют себя здесь как нельзя лучше. Тут действительно трудно выдать себя за другого. И если один известный поэт, задержавшись в кабинете, прилег на диван, где умер Пушкин, и не умер сам после этого, значит, это очень здоровый и современный поэт, несмотря на некоторый туман, которым себя окутывает. И романтический режиссер шепотом (потому что кабинет – храм, святыня), сказавший жене: «За этим бюро Пушкин работал лежа, очень удобно, срисуй, и надо заказать такое же», – тоже очень здоров. (К тому же он, вероятно, любит работать, как Пушкин, валяясь до трех, иной раз, часов дня...)
– Хотите пройтись по кабинету с его тростью?
Я смотрю на Нину Ивановну с подозрением. Она смеется – тут грань едва видна. Примерить на себя пушкинский жилет – одно, а всего себя примерить к нему – иное...
– Ну что, хотите пройтись?
Я близорук и из опасения не рассмотреть грань отказываюсь от прогулки. Впрочем, кажется, трость мне и не дали бы, потому что, показывая, Попова не выпускает ее из рук.
Это была живая вещь. Вернее, со следами пушкинской жизни. Такую вещь нарочно не сделаешь. «Земляной» ее конец был «стоптан» в одну сторону – то ли он приволакивал трость при ходьбе, то ли опирался, словно на посох.
– Это его книги? – спрашивал я.
– Нет. На тысячу томов меньше. Видите – дверь в гостиную заставлена книжными полками.
Вижу. Даже дверь вижу и кушетку, приставленную Пушкиной к этой двери в трагические февральские дни, потому что я сижу в фантазиях своих в синей гостиной в тишине и темноте... За окном слышны одинокие шаги прохожего, дальний гром порожних лотков, складываемых у булочной в теплые хлебные ящики, и гаммы – глухо...
И вдруг какой-то добрый злоумышленник, пробравшись незаметно в новый Эрмитаж, обрезал люстру над парадной лестницей, и весь хрустальный хлам запрыгал вниз по мраморным ступеням к ногам атлантов и дальше по Миллионной (ныне Халтурина), к Мойке, на которой, сталкиваясь готическими ледяными дворцами и звеня, кружились прозрачные ладожские льдины. Смешавшись, лед с хрусталем осыпался у окон квартиры и с тихим шелестом ушел ко дну... Это играли полночь часы в столовой. Потом двенадцать деловых ударов, и в наступившей тишине я неожиданно услышал:
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой, –
Девичьи лица ярче роз...
Под окнами стояли мои друзья Алла и Толя Корчагины. Вернее, стояли бы, если все это было бы правдой, я уверен.
Они постояли бы и тактично ушли, а я не посмел себя обнаружить и, когда затихли голоса, выстроенные в ритм пушкинских стихов, зажег свечи в шандале на столе. Колесо тени от абажура медленно покатилось по потолку. Ночь пошла на убыль.
Я сидел у стола и думал: надо написать о любви. Как Нина Ивановна любит его, как он заполнил всю ее жизнь, как он научил ее чувствовать. («До встречи с ним я была синим чулком»), о том, что у нее был муж-писатель, что ей постоянно надо было переключаться... И не забыть бы, кстати, что Наталья Николаевна пыталась переписывать начисто рукописи Пушкина, да не нашла в этом радости.
Потом я вспомнил, что какой-то негодяй, приехав из-за рубежа в отпуск на родину, пытался украсть гравюру на кости из музея и что его друзья оказались влиятельнее, чем друзья Пушкина (увы), и вместо наказания он вновь уехал представлять нашу торговлю в Италию, кажется...
Я думал о том, что друзья Александра Сергеевича все же сильны и благодарны, что они обязательно отремонтируют ему дом, замостят двор и купят лошадей в конюшню. Почему он не должен иметь своего выезда?..
И откуда эта музыка? Гаммы? Вальсы?.. Клавиши прямострунного пианино нажимаются сами, молоточки ударяют куда надо и извлекают точный, щемящий звук... Были такие музыкальные автоматы. Но такого нет в квартире, только в планах (после ремонта)...  Сами клавиши нажимаются. Впрочем, и Пушкина тоже нет. Но клавиши нашей души нажимаются сами...
Я очнулся от звука, который мог разбудить этот дом и тогда. Дворник под окнами соскребал с тротуара снег. Который теперь час, день, век? Это и был итог ночи – объединение времени методом потери его. (Или в нем?)
Не знаю, кто открыл бы квартиру и выпустил меня на улицу, может быть, я вышел бы сам, слившись с группой посетителей, но часов в десять или одиннадцать я ступил бы на набережную. Там был бы день!
Ночью шел снег, а теперь – солнце, сосульки на решетках мостов, вода в следах... Я пошел бы по Мойке пешком в Коломну, во мне звучал бы неясный аккорд прямострунного пианино, вокруг было бы стереоскопически ясно, и предметы, люди, поступки после нереальной ночи были бы полны смысла и добра.
У Крюкова канала я сообразил бы, что свечи в чернильном приборе с арапчонком догорели и надо купить новые. Я купил бы их в Никольском соборе по полтора рубля за штуку и пошел бы к выходу. В сумерках собора я увидел бы огромного черного кота, который лежал на батарее, свесив лапу в белой перчатке до локтя (видимо, вернувшись с бала, не успел снять). Шагнув из полутьмы в свет, я едва успел поймать глазом улетающую в небо Никольскую колокольню великого зодчего Саввы Чевакинского. В ясном небе ее было видно долго...
А все-таки жаль, что Пушкина не было дома! Потом ненадолго усомнился, зачем ему моя компания, но тут же нагло и весело подумал: «А вдруг!»
Мы подружились с Поповой на долгие годы и дружим по сей день, хотя в Фонтанном доме, где она нынче возглавляет музей Ахматовой, бываю не часто. Я полюбил Нину Ивановну вовсе не для того, чтобы наилучшим образом быть представленным Александру Сергеевичу... Скорее, я потянулся к живому Пушкину, чтобы время от времени иметь счастье слушать ее рассказы об отсутствующем друге.
А тогда я вернулся на Мойку днем и увидел Нину Ивановну. Она почувствовала, что было прожито за день и ночь, и спросила бы:
– Ну что, узнали ли вы больше о Пушкине?
– Нет, – ответил бы я. – Но благодаря вам я понял, что без него скучно жить.

http://www.yury-rost.ru/portrets/century/item148/



Юрий РОСТ

 
АЛЕКСАНДР ПУШКИН И АЛЕКСАНДР ЧАВЧАВАДЗЕ

https://i.imgur.com/7Yh8BZS.jpg

Казалось бы, о пребывании А.С. Пушкина в Грузии мы знаем все, или почти все. Но, как ни странно, сведения о его знакомстве и общении с представителями грузинcкой культуры довольно скупы. Это объясняется отчасти соображениями осторожности, которую должен был проявлять «поднадзорный» поэт. Из числа неназванных им имен в «Путешествии в Арзрум» – воин и выдающийся грузинский поэт Александр Гарсеванович Чавчавадзе (1786-1846), сын первого грузинского посла в России, крестник Екатерины Великой, князь, род которого в истории Грузии упоминается с XVI в.
Прямых свидетельств о знакомстве двух поэтов по-прежнему нет: ни в архивных материалах, ни в мемуарной литературе. Писатель и литературовед Ираклий Андроников (1908-1990), как и некоторые другие исследователи, предполагал, что Чавчавадзе и Пушкин могли быть знакомы еще с той поры, когда Пушкин учился в Царскосельском лицее, а Чавчавадзе служил в царскосельских гусарах. И. Андроников также полагал, что Пушкин гостил в семье Чавчавадзе в Тифлисе или в родовом имении Чавчавадзе в Цинандали, но не упомянул в «Путешествии в Арзрум» Александра Гарсевановича, дружившего с опальными русскими офицерами и декабристами, сосланными на Кавказ, сочувствовал вольнодумцам и дважды был сослан в Тамбов.
С 27 мая по 10 июня 1829 г. Пушкин находился в Тифлисе, как и Чавчавадзе, в печальном ожидании обоза с прахом убитого в Тегеране в феврале того же года А.С. Грибоедова, зятя А.Г. Чавчавадзе. До сих пор не найдено совершенно никаких сведений о посещении Пушкиным дома Чавчавадзе с выражением соболезнований. Известно лишь, что поэт нанес визит Прасковье Николаевне Ахвердовой (урожденная Арсеньева), которая находилась в родственных и дружеских отношениях с семьей Чавчавадзе (в доме Ахвердовых в Тифлисе воспитывалась княжна Нина Чавчавадзе, будущая жена А. С. Грибоедова), и в те дни тоже была в трауре по Грибоедову. Мог ли Пушкин не выразить соболезнование Ахвердовой и молодой вдове поэта? В 1901 г. 84-летняя дочь Ахвердовой, Дарья Федоровна Ахвердова-Харламова вспоминала: «Посетил и обедал у нас Александр Сергеевич Пушкин, я его превосходно помню, хотя то было в смутное для нас время, после смерти Грибоедова». И. Андроников полагал, что организация обеда у Ахвердовых – естественна и понятна, т.к. любая тифлисская именитая семья имела возможность пригласить на званый обед именитого гостя из России. Интересно, что Дарья Федоровна не упоминает имени А.Г. Чавчавадзе как участника их семейного обеда. Но в «Путешествии в Арзрум» Пушкин ничего не пишет и о семье Ахвердовых. По логике вещей, Пушкин в первую очередь должен был бы выразить соболезнования Чавчавадзе, а не Ахвердовым. Мог ли Пушкин, после тягостного события не пожелать встретиться с грузинской родней Грибоедова, которого он высоко ценил? Более того, Пушкин ничего не рассказал о посещении им свежей могилы Грибоедова на Мтацминда в Тифлисе? Этот факт стал известен благодаря его другу, автору мемуаров (специалисты оспаривают их достоверность) о Пушкине Н.Б. Потокскому: «Посетили еще свежую могилу Грибоедова, перед коей Александр Сергеевич преклонил колено и долго стоял, наклонив голову, а когда поднялся, на глазах были заметны слезы».
Этот печальный эпизод не вяжется с рассказом Пушкина о пребывании в Тифлисе «в любезном и веселом обществе. Несколько вечеров провел я в садах при звуке музыки и песен грузинских».
Кого же конкретно имел в виду Пушкин, когда писал о своем пребывании в Тифлисе, где «познакомился с тамошним обществом»? Причем он уточняет, что провел в Тифлисе «около двух недель». Означает ли это, что несколько дней из этих двух недель он провел в Карагаче (место дислокации Нижегородского драгунского полка, на территории Кахетии в 4 км. от Дедоплис цкаро), села в нескольких десятках километрах от Цинандали?
О поездке Пушкина в Карагач писал в своих воспоминаниях есаул 3-й батареи конной Донской артиллерии Петр Егорович Ханжонков. Воспоминания есаула записал в 1858 г. В. Пашков. Некоторые исследователи считают эти воспоминания малодостоверными. Ханжонков вспоминал о первой встрече с Пушкиным в Карагаче: на дружеском застолье поэт читал отрывки из поэмы «Кавказский пленник». Возможно, среди присутствующих был и Чавчавадзе, кстати, командовавший Нижегородским драгунским полком в 1817-1822 гг. Он мог приехать в полк после 31 мая: этим числом датируется письмо, адресованное Чавчавадзе армянскому католикосу Епрему I, с благодарностью за почести, оказанные праху Грибоедова.
На русско-турецком фронте Пушкин встретился с братом Львом (1805-1852). В короткие передышки от боев в палатке их общего друга Н.Н. Раевского здесь читали отрывки из еще не опубликованного «Бориса Годунова». Весной 1835 г. Л.С. Пушкин вновь побывал в Грузии. В письме к отцу он сообщал, что «пятнадцать счастливых дней своей жизни» провел у Нины Чавчавадзе в Цинандали и «был очарован умом и любезностью жены своего покойного друга». Была ли поездка предпринята по собственной лишь воле Льва Сергеевича или к ней присоединилась инициатива Александра Сергеевича? Во всяком случае, дружба Пушкиных с семьей Чавчавадзе налицо.
Интересно, что через несколько месяцев после отъезда Пушкина из Тифлиса Чавчавадзе анонимно опубликовал свой перевод пушкинского «Пробуждения» (1816 г.) в грузинской версии трехъязычной газеты «Тифлисские ведомости» (1830 г., N2). Случайна ли эта публикация, звучащая как эхо встречи двух поэтов летом 1829 г.? Чавчавадзе был, конечно же, знаком с творчеством поэта. Он одним из первых осуществил блестящий перевод на грузинский язык и других произведений Пушкина («Анчар», «Цветок», «Обвал» и др., включенные в сборник произведений А. Чавчавадзе 1881 г.). Он мог ознакомиться с пушкинскими стихотворениями в еженедельном журнале «Северный наблюдатель», где публиковались ранние, лицейского периода, произведения Пушкина.
Редактором и одним из основателей газеты «Тифлисские ведомости» был Павел Степанович Санковский (1798-1832), общавшийся с Пушкиным в Тифлисе. Они гуляли вместе по городу. Санковский сопровождал Пушкина на могилу Грибоедова. После самоубийства Санковского в октябре 1832 г. его маленькая дочь воспитывалась у Нины Чавчавадзе.
Косвенным свидетельством знакомства Чавчавадзе с Пушкиным может служить и следующее обстоятельство. Вернувшись из Арзрума в Тифлис 1 августа 1829 г. Пушкин остановился у своего друга, привлекавшегося по делу декабристов блестящего офицера, участника русско-турецкой войны Владимира Дмитриевича Вольховского (1798-1841). Пушкин упоминает его в стихотворении «19 октября». Дом, в котором проживал Вольховский, находился на улице Старо-инженерной N41. Вольховский считался старинным приятелем Чавчавадзе и другом его семьи. А поскольку дом Чавчавадзе являлся одним из эпицентров культурной жизни Грузии, литературно-художественным салоном, посещаемым поэтами, художниками, учеными, декабристами, путешественниками, князь таким образом немало способствовал дружбе между прогрессивно мыслящими представителями грузинского и русского обществ. Его благородная и гостеприимная супруга Саломе Чавчавадзе писала в 1846 г.: «Наш дом в течение сорока лет был открыт для всех, наши соотечественники там вступали в дружбу с русскими».
Еще один факт. Пушкин прочитал книгу французского дипломатического агента Виктора Фонтанье «Путешествие на Восток, предпринятое по поручение французского правительства» (Париж, 1834 г.). Автор описал операции в ходе русско-турецкой войны 1828-1829 гг. и выделил имена командиров армии И.Ф. Паскевича, генерала Муравьева, князя Бебутова, генерала Раевского и «грузинского князя Цицевазе». В одном из вариантов предисловия в жесткой полемике с Фонтанье, Пушкин исправил искаженную фамилию Чавчавадзе.
В «Путешествии в Арзрум» Пушкин пишет о тех своих друзьях и знакомых, которые были знакомы с Чавчавадзе, гостили у него в Тифлисе и в Цинандали. Один из них – Василий Никифорович Григорьев (1803-1876), литератор и переводчик, служивший на Кавказе с 1828 г., а 22 августа 1828 г. присутствовавший на свадьбе А.С. Грибоедова и Н.А. Чавчавадзе. Другим знакомым Чавчавадзе был брат декабриста, генерал-майор Николай Николаевич Муравьев-Карский (1794-1866), знавший Чавчавадзе еще по Петербургу. В своих «Записках» Муравьев-Карский рассказал о дружбе с Чавчавадзе, посаженым отцом на его свадьбе с Софьей Ахвердовой (дочерью П.Н. Ахвердовой) и о своем знакомстве с Пушкиным летом 1829 г.
Общий круг знакомых, друзей и даже родственников… Могли ли два поэта не встретиться в 1829 г.? Вряд ли. Согласно И. Андроникову, в 1834-1836 гг. А.Г. Чавчавадзе безвыездно находился в Петербурге и наверняка встречался с Пушкиным, также находившимся в Петербурге в этот период времени, не считая одного осеннего месяца, когда Пушкин ездил в Михайловское. П.Н. Ахвердова до 1830 г. жила в Тифлисе, а потом в Петербурге. В обеих столицах она держала салон. Пушкин был ее гостем в Тифлисе и в Петербурге и, допускаю, мог встречаться здесь с Чавчавадзе.
Вопросы, мнения, гипотезы вот уже много десятилетий волнуют исследователей и биографов Пушкина и Чавчавадзе. Надежда, что когда-нибудь отыщутся прямые свидетельства общения двух поэтов, не угасает…


Ирина ДЗУЦОВА

 
Вспоминая Параджанова

https://i.imgur.com/kiPcpTx.jpg

Сергей Параджанов. Его персона и его творчество, возможно, достойны пера Плутарха, Рабле, Саят-Новы, Бахтина и ... кинокамеры самого Параджанова. Он был воплощением принципа контаминации: земного и космического, армянского пахаря и тифлисского карачогели, средневекового рыцаря и великого мага. О нем можно было сочинять заумные трактаты, веселые байки и уголовные дела. И все было бы правдой, потому что все это – ипостаси одного, единого. В нем сосуществовали истины от Нарекаци, Гаргантюа, Уайльда, Казановы, Дали и... звездного мальчика.
Великий магистр, лирический бард, вечный странник, суфий и любимец публики на сцене, на площади, на ярмарке – в тех действах, которые требуют немного хлеба и многих аплодисментов.
Амбивалентными были его облик (безусый юноша и бородач, похожий на античного философа), характер, привязанности в жизни и в творчестве (простые сюжеты и философская иррациональность), интерьер, которым он окружал себя (стекляшки, подобранные на свалке, и предметы дворцовой роскоши). Впрочем, в его убедительно-словесной и «собственноручно» трансформированной подаче все выглядело значительным и значимым. От преданного восторга перед вещью и желанием непременно владеть ею, он приходил к мгновенному решению отдать, подарить (по его же признанию, он не желал быть старьевщиком). Он умел вдохнуть такую духовность в найденную вещь, в человека, что все вокруг считали себя обладателями семи чудес света, сокровищ Агры и пещеры Али-Бабы.
Апокрифы или анекдоты уводят в сторону забавного о Параджанове. Это суживает суть понимания его и входит в конфликт с его печальной душой и серьезностью.
Саят-Нова, Ашик-Кериб, Св. Шушаник, Гамлет, Давид Сасунский, Ара Прекрасный, Андерсен, Демон, Кармен, Пиросмани, Акоп Овнатанян – в выборе этих сюжетов для сценариев и осуществленных фильмов – разные характеры и образы, разные культуры, разные миры. И это тоже выражает амбивалентность творческих пристрастий Параджанова-художника.
Амбивалентность и в карнавальном окружении Параджанова: ученые, художники, актеры, музыканты, режиссеры, священники; уголовники, следователи, милиционеры, дворники; женщины и мужчины, дети; старики и молодые; симпатичные и неприятные, преуспевающие и несчастные.
Друзья, знакомые, соседи, недоброжелатели – амбициозные и без претензий – все они вместе с Параджановым, вместе (или во главе), участвовали в его дионисийских играх; в его «Божественной комедии» (по словам одного проницательного друга Параджанова). И чем больше было игры, тем меньше ощущалась удушающая атмосфера реальности, а чем больше было этой реальности, тем больше было игры. Так было жить трудно, но и легче тоже. В свои игры Параджанов включал драгоценную мишуру: предметы, достойные дворцового интерьера, и сломанный венский стул, вазы, ковры, ткани, фарфор, куклы и многое другое. Старьевщик? Купец? Антиквар?
Творчество интуитивного разума Параджанова – его фильмы, в которых отражены внеисторические смыслы и аполлинийский сон – Миф. В них – свобода игровых преображений, условное Время. В своей памяти (или своей памятью) Параджанов удерживал забытое, удерживал ощущение непрерывности времени. Он отказывался от сосредоточенности на прошлом, настоящем и будущем как единственно реальных категориях Времени и Пространства и воссоединял их в один поток внеисторического, внекультурного Времени, вводя сюда реминисценции временных знаков. Параджанов показал различные реальности, как бы уравнивая их магической силой своей фантазии в универсуме.


Ирина ДЗУЦОВА

 
<< Первая < Предыдущая 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Следующая > Последняя >>

Страница 2 из 12
Вторник, 16. Апреля 2024