click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни. Федор Достоевский


«ВО ВЛАСТИ ЧИСТОГО ЛИСТА…»

https://i.imgur.com/Yy05rnY.jpg

«Учитель, воспитай
ученика...»

В божественном устройстве мироздания система отношений учитель – ученик несет на себе определенную нагрузку. Передача опыта, в широком смысле этого слова, – необходимая часть прогресса. Если этого не происходит, движение вперед будет затрудненным.
Володя Полетаев – один из первых моих студентов, ведь я не успела получить права называться его учителем, ибо он безвременно оборвал свою недолгую жизнь. Я приступила к учительству, по-видимому, слишком рано и не смогла до конца выполнить свой учительский долг. Прошло уже полвека, но говорить об этом без отчаяния невозможно и никогда не будет возможно.
Володя стал гениальным учеником, который сам научил меня многому. В области поэзии Володя был истинным мессией, скорее всего, осознававшим всю тяжесть своего призвания и готовым заплатить за это собственной жизнью. Что он и сделал.
А если выражаться прозой, то дело было так: сверходаренный московский юноша из интеллигентной семьи, знающий наизусть все, что когда-либо рифмовалось в русской поэзии, сознательно поступает в группу переводчиков с грузинского в Московский литературный институт им. Горького. Подает огромные надежды. Успевает попробовать свои силы, состязаясь, т.е. переводя совсем немного, лишь касаясь поверхности моря грузинской поэзии смелым и вольным крылом.
В программном стихотворении о задачах перевода Володя примеряет на себя трагические судьбы грузинских поэтов – Тициана Табидзе и Паоло Яшвили. Таким образом, стихотворный перевод становится для него способом поиска и обретения. Он многого достиг на поприще духовном, но не справился с обстоятельствами жизни.
Когда-то великий Данте стал проводником по аду. Пусть же стихи Владимира Полетаева станут нашим путеводителем по «непомерности дара». И это даст нам возможность стать ближе к разгадке вечной тайны жизни, любви и смерти.

Когда ряды неровных строчек
Поскачут быстрые на диво,
Не обольщайся, переводчик,
Переводи неторопливо.
На немоту не будь в обиде,
Не забывая, что когда-то
Поэт хотел в тебе увидеть
Не переписчика, а брата.
И, овладев теченьем речи,
Не признавая произвола,
Попробуй, натяни на плечи
Рубаху мертвого Паоло.
Не буквы надобны, а надо,
Чтобы за буквами стояла,
Неведомая верхогляду,
Прямая суть оригинала.
Иные морщатся: куда нам,
Но я на измышленья эти
Одним подвигнут Тицианом
И только перед ним в ответе.

Анаида Беставашвили



– Отчего умер Володя
Полетаев?
– Он от молодости умер.
Он был слишком молодой.
– Разве от молодости
умирают?
– Но умер ведь Володя
Полетаев.
...Я видел: он кружил над
утренней Москвой –
И вдруг пропал в сиянье
куполов;
И, кажется, раздался звон
оков…
– Каких оков?
– Не знаю. Только знаю,
Он от молодости умер,
Как обычно умирают от
старости.
Он оказался слишком
молодым
Для нашего старческого  
мира –
И не выдержал его усталости.
Николай Забелкин

В далеком 1983 году в Тбилисском литературном издательстве «Мерани» вышла небольшая книжка стихов на русском языке с никому не известным именем Владимир Полетаев на бумажной обложке. Под именем – заключительная строка одного из его стихотворений: «Небо возвращается к земле». Очень скоро о 18-летнем московском поэте, ушедшем из жизни за 13 лет до этого, говорил весь читающий Тбилиси.
Причину столь неожиданного признания знающей толк в высокой поэзии тбилисской публики можно объяснить тем, что вступительное слово к сборнику было написано Георгием Маргвелашвили, который уже несколько десятилетий знакомил читателей журнала «Литературная Грузия» с самыми значительными именами русской поэзии ХХ века. Немаловажную роль сыграл и показ на Грузинском государственном телевидении документального фильма о Полетаеве, снятого в Москве известной тележурналисткой Нателой Апакидзе.
И все же главное было в другом: это была настоящая поэзия, и в ней жила Грузия, увиденная глазами влюбленного в нее юноши. А еще в переводе Полетаева совершенно по-новому зазвучали на русском языке давно знакомые стихи Николоза Бараташвили, Вахтанга Орбелиани, Иосифа Гришашвили, Галактиона Табидзе, Отара и Тамаза Чиладзе, Арчила Сулакаури, Михаила Квливидзе…
Отец Полетаева, Григорий Самойлович Гершензон (фамилия Володи – от мамы, Надежды Владимировны Полетаевой), в эти годы был частым гостем в Тбилиси. Сначала приезжал по делам издания Володиной книги, потом  –  потому что его туда бесконечно тянуло. Он не раз говорил, что только в Тбилиси чувствует себя по-настоящему счастливым. Останавливался всегда у нас, в аспирантском корпусе студгородка в районе Ваке, где мы жили.  
Так получилось, что история нашей семьи была неразрывно связана со стихами Полетаева. С них все и началось. С родителями Володи в Москве познакомил меня тогда еще будущий муж, ставший родным в семье Гершензонов задолго до нашей с ним встречи. Рождение через год нашего первенца в День памяти Володи  – 30 апреля – сблизило нас еще больше. Расстояние между Москвой и Тбилиси этой близости нисколько не мешало: в промежутках между поездками из Москвы в Тбилиси и из Тбилиси в Москву были письма, звонки и посылки, которые чаще всего передавались по случаю через знакомых и совсем незнакомых людей и непременно доходили уже на следующий день.
Последний раз Григорий Самойлович приехал в Тбилиси в конце марта 1989-го. Это был уже другой город – он остро это почувствовал. Ходил на студенческие митинги перед зданием университета, видел и слышал Звиада Гамсахурдиа, подолгу расспрашивал друзей и знакомых о том, что они думают о происходящем. Кровавые события перед Домом правительства 9 апреля, которые произошли сразу же после возвращения Г.С. в Москву,  Гершензоны пережили как личную трагедию…
Потом болезнь: больницы, операция, реабилитация и, когда уже казалось, что все позади, вдруг страшный диагноз. Наш старший сын, к тому времени уже взрослый парень, стал первым, кому Григорий Самойлович признался, что у него, «кажется, рачок завелся», и попросил подготовить нас к этому.
Брали отпуск с работы по очереди: на месяц – я, потом – муж. У мужа на руках он и умер. До последнего сидел за компьютером, специально для этого приобретенным, набирал Володины стихи, заметки и переводы, писал статью о нем – надеялся, что когда-нибудь понадобится как предисловие к отдельному сборнику. Просил об одном: не оставлять Надю одну...
Мечта родителей об издании Володиной книги в Москве осуществилась через 50 лет после его смерти.  В книжном издательстве «ЛитГОСТ» в рамках новой серии «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались» первой стала книга Владимира Полетаева «Прозрачный циферблат». В нее, как и мечталось, вошла и статья Григория Самойловича Гершензона «Поэзия в его жизни». И, как тогда в Тбилиси, о Полетаеве заговорили литературные критики и читатели; уже не молодые ровесники Володи и те, кому сейчас восемнадцать. И чувства те же: удивление, восхищение, недоумение.  И те же вопросы: Откуда такая феноменальная одаренность? Как сумел столько сделать? Почему так рано ушел?
А еще стали рождаться легенды, не имеющие к жизни Володи никакого отношения…
Гершензоны родом из Украины. Родители Григория Самойловича, Самуил Григорьевич Гершензон и Фаина Соломоновна Гальберг, родились и жили в Киеве. Во время еврейских погромов в октябре 1919 года, оставив все свое состояние, семья бежала из родного города сначала в Черниговскую область, а затем перебралась в Москву.
Младшей сестре Самуила Григорьевича, Полине Григорьевне, в то время было 13 лет. Перед смертью она часто вспоминала киевский дом в центре города, большую семейную библиотеку, поездки с родителями на воды в австрийский Франценсбад и немецкий Баден-Баден.
Вся жизнь Полины Григорьевны была связана с книгами – она была ведущим библиотековедом Государственной публичной научно-технической библиотеки России. Свободно владела французским и немецким языками, прекрасно знала русскую и западную литературу, была большим знатоком поэзии Серебряного века. Парижское издание стихов Поля Верлена и полураспавшийся томик Флобера с романом «Госпожа Бовари» на французском всегда лежали на этажерке возле ее кровати.  
С мягким юмором рассказывала Полина Григорьевна, как в начале 20-х годов ходила с подругой на поэтические вечера и диспуты в литературное кафе «Домино» на перекрестке Тверской и Камергерского переулка. Запомнилось описание небольшого зала, где проходили выступления поэтов: небольшая эстрада с вызывающе ярким занавесом в красно-зеленую полоску; на одной из стен – пустая железная клетка для птиц; на другой – прибитые гвоздями черные штаны  – «то ли  Есенина, то ли Каменского»;  повсюду – написанные масляными красками цитаты из стихов.  Здесь можно было увидеть В. Маяковского, С. Есенина, А. Мариенгофа, В. Хлебникова, В. Каменского. Но кафе было не менее знаменито и своими фирменными пирожными, которыми иногда угощали юных любительниц поэзии. В голодной Москве начала 20-х это было настоящим чудом и привлекало ничуть не меньше, чем горячие споры «заумников» и «ничевоков».
Слушать Полину Григорьевну можно было бесконечно – она была потрясающей рассказчицей. Но настоящее волшебство начиналось, когда она читала стихи. Чаще всего Гумилева – она любила его особенно.
Стихи в доме Гершензонов звучали постоянно – без всякого пафоса, естественно и просто. Они здесь просто жили. Их читали и легко запоминали, о них говорили, их сочиняли. Все: и Григорий Самойлович, и Полина Григорьевна, и Надежда Владимировна. Только к собственным стихам никто из них всерьез не относился.
Александр Колчинский, автор замечательной книги мемуаров «Москва, г. р. 1952», сын близкого друга Григория Самойловича  – Марка Колчинского, вспоминает: «Г. С. часто бывал у нас... Я думаю, стихи были для него самым важным в жизни. Он помнил тысячи и тысячи строк. Существовал миф, что он свою инженерную диссертацию представил в стихах, ее отклонили, и он переписал ее прозой. Не знаю, насколько это правда».
Я слышала эту историю в разных вариациях от разных людей. И хотя Григорий Самойлович был способен на самые эксцентричные поступки, думаю, это действительно был миф. Но в нем весь Григорий Самойлович – легкий, свободный, фантастически образованный и невероятно талантливый.
При этом у него была более чем серьезная профессия – инженер-технолог по оборудованию самолетов, кандидат технических наук, доцент, автор более чем 20 изобретений и 50 печатных работ. После окончания Московского авиационного института в 1943 году Григорий Самойлович был принят в НИИ №1 Министерства авиационной промышленности, которое занималось проектированием экспериментальных самолетов и разработкой управляемых ракет. В 1950-ом его направили в Саратов на оборонное предприятие – завод №306 п/я №105 Наркомата авиационной промышленности. Там и произошла встреча с Надеждой  Полетаевой – инженером лаборатории ОКБ, начальником которой Григорий Самойлович был назначен.
А через год на свет появился Володя.
Надежда Владимировна рассказывала, что ухаживания своего молодого начальника приняла не сразу. «Невысокий, некрасивый, да еще еврей», – это было совсем не то, о чем она мечтала. Но он покорил ее сердце стихами, и она полюбила его так, что пошла против воли матери, не испугалась ни людской молвы, ни того, что может остаться с ребенком одна: пожениться они не могли, пока не будет расторгнут первый брак Григория Самойловича.
Когда в 1952-м завод №306 был переведен на мирные рельсы и лабораторию ОКБ расформировали, Григорий Самойлович не вернулся в Москву – остался с Надей и сыном. Поехали в небольшой городок Зерновой в Ростовской области, где была предложена работа в Азово-Черноморском институте механизации и электрификации сельского хозяйства, на кафедре «Теоретические основы электротехники».
С Саратовом Надежда Владимировна рассталась без сожаления. С ним было связано все самое горькое в ее жизни: ранняя смерть отца в 1941-м, учеба в авиационном техникуме, совпавшая с войной, ужасы бомбардировок, долгая болезнь и смерть мамы. А вот Зерновой вспоминала тепло: она была счастлива там.

В Москву Григорий Самойлович, уже с семьей, вернулся в 1958-м – после того как официально оформил отношения с Надей. Он был счастлив снова оказаться в родном городе, рядом с родителями и друзьями, которых ему так не хватало все эти годы. Их было трое: Лева и два Марка. Вот сухие факты их биографий, взятые из Интернета:  
Лев Исаевич Шульман – главный конструктор  ракетно-локационной системы «Казбек-1», обнаружителей низколетящих целей и полета ракет, подвижного радиовысотомера ПРВ-9 (1РЛ19). Лауреат Государственной премии СССР 1981 года.
Марк Леопольдович Еффа – разработчик гироскопов для ракетно-космической техники, обеспечивших пилотируемые полеты космических кораблей Восток, Восход, Союз, включая полет Ю. А. Гагарина и других космонавтов, а также полеты международных экипажей по программе «Интеркосмос», доктор технических наук. Лауреат Ленинской премии за 1982 год.
Марк Львович Колчинский – директор Центра информационного обеспечения социальных проблем НИИ «Информэлектро», доктор философских наук, академик РАЕН.
Их связывала не только мужская дружба. Именно Григорий Самойлович познакомил Леву Шульмана с соседкой и бывшей одноклассницей Инной, которая вскоре стала его женой. А Марк Еффа женился на Тале (Наталье) – первой красавице большого двора в начале Ленинградского проспекта. Она жила в одном подъезде с Гершензонами. Соседкой по дому и доброй приятельницей была и Елена Ржевская, автор знаменитых воспоминаний «Берлин, май 1945: Записки военного переводчика». Дому №20 (по нынешней нумерации – 14), где все они жили, Ржевская посвятила свою автобиографическую книгу, которую так и назвала – «Мой дом».     
Марк Колчинский жил подальше – рядом с Кремлем, на тогдашней улице Маркса-Энгельса (ныне  Староваганьковский переулок). После женитьбы на Наталье Айзенштейн он перебрался к ней на улицу Фрунзе (ныне  Знаменка), которая находилась буквально в квартале от его холостяцкой комнаты в коммунальной квартире. В ней некоторое время после возвращения из Саратова жили Григорий Самойлович, Надежда Владимировна и маленький Володя.
Жена Колчинского была профессиональной переводчицей. Она славилась своей необычайной образованностью и обширными связями в самых высоких кругах. Ее первым мужем был Зиновий Гердт, а ближайшими подругами – Ангелина Галич и Галина Шергова – будущая легенда российского телевидения.
Сам Марк Колчинский был не менее яркой личностью. «Отцовская артистичность, обширность его знаний, тонкость его вкуса проявлялись столь естественно и свободно, что заподозрить в нем интеллигента в первом поколении было невозможно. В этом смысле он ничем не уступал маме, происходившей из совершенно другой социальной среды», – пишет Александр Колчинский в своих мемуарах.  Это мнение разделяли все, кто знал Марка Львовича.
В доме Колчинских собирались известные журналисты, поэты, писатели, артисты. Обсуждались новинки литературы, читали стихи, слушали редкие пластинки. Частым гостем на этих вечерах был и Григорий Самойлович.
Александр Колчинский вспоминает: «Когда Галич начал писать песни, он постоянно пел их у нас. Я начал настойчиво убеждать родителей, что «надо, наконец, записать Сашу у нас дома», то есть купить магнитофон. Сашей я называл Александра Аркадьевича за глаза – просто потому, что родители его так называли. [...] Я впервые записал Галича на нашу «Комету» в марте 1968 года, на дне рождения моего отца».  Песни Галича хорошо знал и Володя, который был старше Александра на год. Бобины с магнитофонными записями хранились в «музыкальном» шкафу  вместе с обширной коллекцией пластинок классической и оперной музыки, которую долгие годы собирал Григорий Самойлович. В семье была замечательная традиция вместе слушать музыку. Так обычно заканчивались и частые посиделки с друзьями. (Помню, в первый мой приход к Гершензонам слушали пластинку с болгарскими православными песнопениями в исполнении Бориса Христова, недавно привезенную из Софии одним из аспирантов Григория Самойловича.)
Поводом для вечерних посиделок чаще всего были громкие публикации в журналах «Новый мир», «Юность»,  в «Литературной газете». Первой все читала Инна Шульман – филолог, ее литературному вкусу и чутью безоговорочно доверяли все. По ее рекомендации самое интересное прочитывалось остальными.
Надежда Владимировна никогда не принимала участия в этих разговорах. Она мучительно ревновала мужа к его друзьям и побаивалась их жен.     
Александр Колчинский вспоминает: «Я знал, что все друзья молодости моего отца (в компанию которых входил и Г.С.), как и моя мать, относились к Н.В. очень плохо, и считал это глубоко несправедливым. Среди жен этой компании были как бы «свои», несмотря ни на что: одна была открытой антисемиткой, другая была руководителем культуры в охране ГУЛАГА (!), третья была алчной и глупой женщиной... А Н.В. просто была «чужой»».
Непростыми были взаимоотношения Надежды Владимировны и с родителями мужа.
У Самуила Григорьевича и Фанни Соломоновны родилось пятеро детей, но в живых остался только Григорий Самойлович. Трое умерли в раннем детстве, а самый младший, 17-летний Виля, студент Московского авиационного техникума, в 41-м добровольно ушел на фронт и не вернулся. Володе часто рассказывали о нем. Официального подтверждения гибели сына Гершензоны так и не получили. Но в семье бережно хранилось письмо от сослуживца и друга Вили, в котором сообщалось, что он «погиб героической смертью в борьбе с немецким фашизмом во время бомбежки 5 декабря 1943 года и похоронен в деревне Липняки Полесского района». Полина Григорьевна посылала запросы в самые разные инстанции, но ответ был один: след потерялся. И только год назад мне удалось найти его имя на памятной плите мемориального комплекса в поселке Паричи Светлогорского района Гомельской области. Под номером 177 надпись: «Гершензон Вильям Самуилович, р. в 1924, младший лейтенант. Погиб 05.12.1943 у д. Моисеевка»...  Невыносимо грустно, что никто из Гершензонов не дожил до этого.

Фанни Соломоновна и Самуил Григорьевич с нетерпением ждали возвращения Гриши домой. Еще больше ждали Володю – единственного внука. Сказать, что дедушка и бабушки любили Володю, – не сказать ничего. Его обожали, им гордились, он был самым важным человеком в семье. Только Надя так и не смогла стать для них родной.
Григорий Самойлович очень страдал от этого. Не мог не чувствовать этого и необыкновенно чуткий Володя, горячо любивший маму.

Школа Володе давалась легко. Только математика и физкультура были на «троечку». Однако родители уже понимали, что растет гуманитарий, и спокойно к этому относились.
Сохранились воспоминания Григория Самойловича о первых литературных опытах сына: «Никто никогда не записывал за Володей его стихов. Им просто не придавали значения. Первые листочки с Володиными стихами сохранились случайно. Часто дети дарят взрослым свои рисунки. Володя дарил свои стихи. Бабушки, не чаявшие души во внуке, с нежностью хранили их. Иногда он ставил на них дату, иногда нет. Иногда торжественно подписывал: «Бабушке Поле свои стихи посвящает автор».
Выловив как-то у бабушки из шкафа увесистую книгу «В помощь учащимся женщинам» и прочитав там стихи известной поэтессы, Володя не преминул отметить и это, записав свои стихи с посвящением: «Памяти русской Сафо, Мирре Лохвицкой, свои стихи посвящает автор».
Любовь к стихам была наследственной, и то, что Володя все время что-то рифмует, никого не удивляло. К этому относились как к его любимой игре.

Первым настоящим другом Володи был одноклассник Миша Лукичев. «Больше, чем друг – мы братались с ним», – говорил он о Мише. Лукичев жил на улице Правды, в квартале от Гершензонов, и часто бывал у них. Он был талантливым художником. Но главным его увлечением была история Москвы. Григорий Самойлович часто рассказывал мальчикам о прошлом своего района – он  знал историю каждого дома на Ленинградском проспекте и прилегающих к нему улицах, был знаком со многими интересными людьми, живущими здесь. (Значительно позже в муниципальной газете «Север столицы» была напечатана серия очерков Григория Самойловича о прошлом Бегового района, которая пользовалась большим интересом у читателей).               
Близкие отношения с родителями друга Миша сохранил и после его гибели. Как самую дорогую реликвию берегли Григорий Самойлович и Надежда Владимировна книжку Володиных стихов, сделанную Мишей вручную и оформленную его графическими рисунками. На них оживали уголки старой Москвы: дома и закоулки внутреннего двора, старые гаражи, маковки церковных куполов за оградой – все так, как было при жизни Володи. Эти зарисовки потом вошли и в тбилисский сборник  Полетаева. Только рисунок с уходящей вверх улицей на его обложке был сделан значительно позже  – во время Мишиной поездки с Григорием Самойловичем в Тбилиси в 1976 году.
Михаил Петрович Лукичев, всемирно известный историк-архивист, директор РГДА – крупнейшего российского хранилища русских манускриптов, документов и печатных книг XVI - начала XIX века, умер от сердечного приступа в 2001-ом году в возрасте 50 лет. Для Григория Самойловича и Надежды Владимировны это была очень тяжелая утрата.

Осенью 1968 года Володя и Миша познакомились с Сашей Казинцевым и его одноклассником Сашей Сопровским. Они учились в  в историко-литературном классе школы-лаборатории при Академии педагогических наук (№710).
«Володя был […] не по годам взрослым, – вспоминает Казинцев. Я имею в виду его обширную начитанность, его лидерские качества. Для меня Володя был наставником. А он чувствовал в себе силу вести за собой, «прокладывать след».
Карта поэзии, развернутая передо мной Володей, поражала воображение! […] Я заново открыл для себя Пушкина, Языкова, Баратынского, Тютчева. Даже Некрасова, которого не любил за то, что его с нажимом насаждали в школе. Но вот этого нам не преподавали:
Скоро стану добычею тленья.
Тяжело умирать, хорошо  
умереть;
Ничьего не прошу сожаленья,
Да и некому будет жалеть.
[…] Дальше изучение пошло по двум направлениям: современная русская и зарубежная поэзия. И в том, и в другом случае имена не случайные, зачастую контрастные. Из отечественных авторов Тарковский соседствовал со Смеляковым, Юнна Мориц с Новеллой Матвеевой, Владимир Соколов с Александром Твардовским и Михаилом Исаковским. Тогда же я впервые прочитал «Песню о Роланде» и гениев Древнего Китая Ли Бо и Ду Фу, современника Мигеля Сервантеса Луиса де Гонгору и испанских поэтов XX века, ориентировавшихся на его творчество, – Лорку, Рафаэля Альберти, Дамасо Алонсо, поляков – Галчинского, Тувима, Ивашкевича.
Открытие этого многоголосого поэтического мира ошеломило меня. Изменило мое представление о поэзии и мои стихи».
«Он тогда был для меня буквально всем! Сказать пафосно  – всем миром», – признается А. Казинцев в письме к краснодарской журналистке Марине Синкевич.   
Как вспоминает ныне живущий в Америке поэт Виктор Санчук, «о влиянии, которое, как он сам сознавал, оказал на него» Владимир Полетаев, с «огромным почтением и признанием несомненной величины его таланта» говорил и Александр Сопровский».  
«После смерти Володи наша группа стала зерном, из которого возникло «Московское время». Мы с Сопровским задумали издание альманаха, а Миша  создал броскую обложку и иллюстрировал выпуски», – вспоминает А. Казинцев.
Подтверждение этих слов есть и в переписке Александра Сопровского с будущей женой, Татьяной Полетаевой. В письме от 05.03.75 подробное описание подготовки первого выпуска альманаха «Московское время» заканчивается словами: «А мы с Сашей и Мишей уже обдумываем второй выпуск (где-нибудь к лету). Он будет помимо прочего посвящен твоему покойному однофамильцу, а я уже написал черновик статьи о Полетаеве».
Понятно, что  Саша – Казинцев, а Миша – Лукичев. Но нет никакого сомнения и в том, что Владимир Полетаев, погибший за несколько лет до появления «Московского времени», имел к нему самое прямое отношение. Как нет сомнения и в том, что если бы Володя остался жить, он был бы рядом со своими друзьями-учениками.
О том, что объединило группу начинающих московских поэтов для выпуска «самиздатовского» альманаха, лучше всего говорят сами его участники:
«Дружеский, застольный круг естественным образом переродился в литературное сообщество» (В.Куллэ);
«Да и не было никакой группы. Это все миф. Была компания, понимаете? […] Был тотальный дефицит – книг, информации. […] Мы просто пытались писать хорошие стихи. […] И вот в этом-то вся наша групповщина и заключалась» (Николай Цветков);
«Мне представляется, что родство все-таки было. Речь идет о категорическом неприятии советского режима». (Сергей Гандлевский);
«Конечно, мы эту власть ненавидели люто. Но не ставили задачу бороться с ней с помощью стихов». (Николай Цветков);
«То была номенклатура – серая, невежественная, тяжеловесная. Вот это не давало нам дышать». (Александр Казинцев)
И сразу вспоминаются стихи Полетаева, написанные задолго до «Московского времени»:

Судите пристально и строго
Без лести каждую строку,
Но не твердите, ради бога,
Что должен я и что могу.
Мне суд друзей –
не осужденье,
но пусть не путают слепцы
строфы свободное рожденье
и акушерские щипцы.

Казинцев отмечал, что Полетаев «невысоко ставил свои литературные знания».  Об этом говорит и признание самого Володи Алле Каюмовой, однокласснице из Орджоникидзе, с которой он переписывался несколько лет: «Я, наверное, пойду в Литературный институт, буду литературоведом. Конечно, очень хочется стать писателем, но для этого требуется одна пустяковая вещь, которой у меня нет, – талант…»  
Эта редкая для начинающего поэта увлеченность не собой в поэзии, а поэзией в себе больше всего поразила известного поэта и переводчика Льва Озерова, впервые услышавшего десятиклассника Володю Полетаева во время дискуссии на филологическом факультете МГУ: «Он говорил […] ярче, глубже, а главное – более самостоятельно, чем старшие по возрасту студенты и аспиранты. После дискуссии я предложил Владимиру Полетаеву на правах гостя посетить мой семинар поэтов-переводчиков в Литературном институте. Он пришел... и остался в нем, поступив в институт и участвуя одновременно в семинаре по переводу грузинской прозы, руководимом А. Н. Беставашвили».
Еще совсем молодая, яркая, смелая, невероятно свободная в своих высказываниях Анаида Николаевна стала очень важным человеком в жизни Володи. Именно она зажгла в его сердце любовь к Грузии, к ее языку, к ее поэзии. С ней можно было говорить о том, о чем с другими говорить было невозможно: о любимом Пастернаке и его книге «Стихи о Грузии», изданной в Тбилиси  в знак поддержки поэта в самый разгар травли после Нобелевской премии; об отказе подписывать оскорбительные письма в адрес Пастернака группы грузин-переводчиков, в которую входила и Анаида Николаевна; о Галиче, с которым Анаида Николаевна дружила; об открытой травле Олега Чухонцева после публикации в журнале «Юность» его стихотворения «Повествование о Курбском»...
«Для меня общение с ним было настоящим счастьем, – вспоминает Анаида Николаевна. – Володя был самым молодым студентом в Литературном институте, но его знали и любили все. Фантастически образованный, интеллигентный, простой, искренний – он поражал меня своей увлеченностью поэзией и глубиной ее понимания. При этом не было в нем никакой заносчивости, никакого ощущения своей избранности. Я училась у него многому. Как и все, кто занимался в моей группе. А ведь все были значительно старше Володи и уже имели серьезные публикации, прежде чем поступить в институт. Вот Вахтанг Федоров-Циклаури, например, уже давно печатался и был старше не только Володи, но и меня...».
После 1-го курса Володя по приглашению Вахтанга Федорова-Циклаури отправился вместе с ним в неспешное путешествие по Грузии: пожил в настоящей грузинской деревне, обошел весь Тбилиси, открыл для себя живопись Пиросмани и Гудиашвили, съездил в Мцхету – древнюю столицу Картли, «наяву» увидел храм Светицховели, пешком поднялся к древнему монастырю на вершине горы Джвари, откуда открывается величественная панорама слияния двух главных рек Грузии – Арагвы и Куры.
«Каждый здесь поэт, даже если не пишет стихов, но человека, который читает на ходу книгу, поднимут на смех... Здесь слишком любят жизнь! […] Может быть, когда-нибудь хватит духу написать обо всем, что теперь вижу…», – писал Володя родителям из Грузии.
Вернулся в Москву окрыленный. Стихи, переводы, эссе (как он сам пошутил) «посыпались, как картошка из дырявого мешка». Одна за другой появились подборки стихов в газете «Московский комсомолец», журнале «Смена», сборнике «Тропинка на Парнас».
Но тут случилась любовь. О Володиных влюбленностях, которые легко появлялись и так же легко проходили, знали все. Со всеми девочками, в которых когда-то был влюблен, у него были самые дружеские отношения. Но это было другое – большое, настоящее.  
Впервые я услышала о Вере от Григория Самойловича. Спросила, где они познакомились. «Мы были соседями по даче», – ответил он. (При мне у Гершензонов дачи давно уже не было – продали. Потом снимали несколько лет. Какая из них – не знаю).
Она почти на два года старше Володи. Умница, красавица. Позади неудачный брак. Маленькая дочь. Из известной московской семьи. Дед – один из самых почитаемых кинорежиссеров Советского Союза, дважды лауреат Ленинской премии. Бабушка – киноактриса. Мама – режиссер и писатель. Отец – известный ученый-археолог, писатель, доктор исторических наук. В одном из его рассказов есть описание, как сделал предложение будущей жене. «Вам известны мои чувства к вам, – сказал он, – но прежде чем сделать вам предложение, я обязан открыть вам о себе важную тайну: я ненавижу Сталина».  И получил согласие.  
О главной своей книге – документальной повести, посвященной советской оккупации Литвы 1940-1941 годов, в которой принимал участие, отец напишет: «Это попытка следовать призывам двух великих писателей: английского – Джорджа Оруэлла, восставшего против двоемыслия, и русского – Александра Солженицына, своим творчеством и жизнью показывающим пример жизни не по лжи». На его надгробном камне на Лондонском кладбище Ганнерсбери начертано: «Он всегда спешил делать добро».
На дворе 1969 год. Она уже приняла решение уехать в Израиль. Позвала Володю с собой. В последних числах апреля состоялось объяснение Володи с родителями. У Надежды Владимировны нервный срыв. Григорий Самойлович пытается успокоить ее. Ему не легче, чем жене, но он не сомневается в праве сына на самостоятельный выбор. Как и Самуил Григорьевич.
Анаида Николаевна Беставашвили вспоминает: «В Литинституте вторник был днем творческих семинаров, а индивидуальные консультации я проводила по четвергам после общих лекций. Володя хотел попробовать свои силы в переводах грузинского гения 20-го века Галактиона Табидзе. Это двоюродный брат Тициана, не принадлежавший к группе символистов «Голубые роги», называвший себя «рыцарем ордена одиночества». Обо всем этом я рассказывала студентам, и Володя, как юноша азартный, решил испытать свои силы на поэте, по сей день так толком не переведенном. И начал с самого трудного – «Оды Никорцминде».
29 апреля мы с ним на консультации довольно долго беседовали об этом шедевре. Поскольку  все занятия уже закончились, мы с ним сидели в небольшой уютной комнате кафедры художественного перевода. Поработали не меньше двух часов. Попрощавшись, Володя неожиданно вернулся, какой-то очень бледный и напряженный. «Анаида Николаевна, – сказал он мне как-то неожиданно официально, – а почему Вы мне не сказали, что Галактион в 1959 году не просто скончался, а выбросился из окна клиники». Да, я действительно почему-то не рассказала Володе об этой трагедии. Но Володя, видимо, знал все это и без меня.
Легенда, за долгие годы ставшая практически признанным фактом, гласит, что Галактион находился в клинике на лечении и увидел из окна лечебницы группу русских писателей (в их числе был Михаил Луконин), якобы имевших задание из Москвы получить подпись самого авторитетного грузинского поэта под требованием исключить Бориса Пастернака из Союза писателей СССР. Галактион выбросился из окна с пятого этажа и разбился насмерть.
На вопрос Володи я ответила, что Галактион, потерявший в 1940 году любимую жену Ольгу Окуджава (это родная тетя Булата, репрессированная и погибшая во Владимирском централе), стал запивать горе вином и оказался в клинике по этой самой причине. Выслушав меня, Володя как-то недоверчиво попрощался и отправился домой. Некоторое время я сидела в непонятном оцепенении, а потом схватилась за телефонную трубку. Ответил мне Григорий Самойлович (к этому времени мы с ним были достаточно хорошо знакомы). Я сказала ему, что встревожена состоянием Володи и прошу родителей как-то успокоить сына. Я совершенно не знала тогда ничего о Вере. Остальное узнала позднее...».
30 апреля 1970 года на девятнадцатом году жизни Владимир Полетаев выбросился из окна своей комнаты на шестом этаже.
Через четыре года после гибели друга Александр Сопровский, ставший одним из самых известных поэтов «Московского времени», напишет пронзительное стихотворение с посвящением:  

В. Полетаеву

Четыре года памяти чужой,
Четыре года воздуха и света,
Твоей неповторенною листвой
Дышать готово будущее лето.
И нет причин,
причины для живых,
Для нас задачи
требуют решенья,
А смерть свободна,
как предсмертный стих,
И нет за ней таблицы умноженья.
И выхода, как выяснилось, нет,
А только черный натиск урагана,
И стон стволов,
и солнечный рассвет,
И вымокшие липы утром рано.
И вот ты увидал, как во дворе
Квадрат мелком
расчерчивают дети,
А ты в оконной скорчился дыре
И больше не жилец
на этом свете.
Из-за черты Садового кольца,
Лишь одному тебе
навеки внятный,
Примчался звук
тоски невероятной,
Как будто скрип
знакомого крыльца.
И ты преображаешься в молву
Подобием растаявшего снега,
А кровь твоя стекает в синеву,
В нутро перевернувшегося неба.
Вот отчего всей клеткою грудной
Теснится нескончаемое что-то –
Четыре года памяти земной,
Четыре года вечного полета.

Пятьдесят лет, уже пятьдесят.
Надежда Владимировна пережила мужа на 13 лет. О Володиной смерти никогда не говорила. Вспоминала только радостное: каким был ласковым ребенком и замечательным сыном. В последний год жизни стала рассказывать все. В подробностях. В предсмертной агонии говорила с Володей, тянула к нему руки, пыталась встать. Потом затихла.
Теперь они все вместе, на Востряковском кладбище. Володя с отцом в одной могиле; рядом, в другой, – Надежда Владимировна.
И не осталось никого. Только стихи.



МЦХЕТСКАЯ БАЛЛАДА

Словно ребенок в своей колыбели,
Храм в обрамленьи неба и гор
Свети-Цховели.
В Свети-Цховели
Царь и советник вели разговор.
Царь говорил:
«Перед новой святыней
Я в восхищеньи сегодня стою.
Храм этот вызовет в каждом грузине
Гордость в душе за столицу свою.
Только что делать, чтоб в землях соседних
Равного нашему чуду не быть?»
Тихо царю отвечал собеседник:
«Зодчему – правую кисть отрубить»...

Годы прошли с той поры. Потускнели
Царские очи. Советник стал хвор.
В темном притворе Свети-Цховели
Снова заводят они разговор.
Царь говорит: «На далекой чужбине
Нашего храма воздвигнут собрат:
Та же суровая сдержанность линий.
Строгий шатер завершает фасад.
Каждая кладка – знакомая фраза.
В каждой – Иверии нашей душа.

Разве палач не дослушал приказа?
Или тот мастер был просто левша?»
«Нет, – отвечает советник, – простого
Знанья нам не было прежде дано,
Что воздвигаются храмы по слову,
Если исходит от сердца оно»...

Это досель неизвестно иным...
Вот и твердят, что судьбой чудотворной
Зодчий избавлен от участи черной,
Дожил до старости невредим.
Где бы ни шел он цепочкою горной,
Новые храмы вставали за ним.

Свети-Цховели, о, Свети-Цховели,
Храм, подпирающий синеву –
Не на эстампе, не в акварели,
Скоро ль увижу тебя наяву?!


НАРИКАЛА НОЧЬЮ

Горящим облаком плыла
над головами Нарикала.
Мангалов красная зола
таращилась и уползала.
В расшитой чохе, в газырях,
как лилипуты, перед нами
ползли мангалы враскоряк, –
так саранча ползет на пламя.
А крепость женщиной была,
искусно вытканной из мрака.
Она спускалась в зеркала
Куры
лукаво и двояко...


***   
А в доме глухо и темно.
О. Чиладзе

...а в доме музыка жила, –
когда она входила в двери,
вставали мы из-за стола,
себе уже почти не веря.

Не глядя, не смотря вокруг,
она протягивала руку,
и от руки тянулся звук
или, верней, подобье звука.

Он возникал помимо фраз,
обетов наших и обедов,
и знали мы, что он от нас
не утаит своих секретов.

Что он, правдивый до конца,
рыдая и смеясь над нами,
летит, как бабочка на пламя,
на руки наши и сердца.

Он открывал нам в нас самих,
такие стороны и струны,
что становился старец юным,
а юный – мудрым, как старик.



*** 
Там, где на языке орлином
Вступают горы с небом в спор,
Откуда эхо по долинам
Разносит этот разговор,
Окраской огненной и странной
Горели травы и цветы,
Во славу жажды первозданной
И первозданной чистоты.

Там пшав постиг, что мы не вправе,
Без содроганья от стыда,
Одни дрова искать в дубраве,
А в травах – пищу для скота.
И я за ним волшебным лугом
Как зачарованный бродил.
С любой былинкой, словно с другом,
В беседе душу отводил.
Скакал наперерез кистину,
И сам кистином был в бою,
Но никогда не метил в спину,
И честь не уронил свою...

Я б с нежностью слагал сыновьей,
Как он, о Пшавии слова,
Когда б не рощи Подмосковья
И улицы твои, Москва,

И переулков сумрак тихий,
И свет с шестого этажа,
Где мы узнали и постигли
Величье мудрого Важа.


ГУРАМ РЧЕУЛИШВИЛИ

Где селенья ютятся у скал,
Где гремят камнепады утрами,
Безутешное эхо разносит окрестным горам:
«Где ты, мальчик, Гурами,
Где ты, юноша смелый Гурами?
Где охотник умелый,
волшебный рассказчик Гурам?»

Там, где волны выходят на берег пологий,
Серой галькой стучат,
словно мелкой моне-той в горсти,
Я у моря спросил:
«Где Гурами, пловец одинокий?
Где Гурами, что в бурю
пытался кого-то спасти?»
И ответило море:
«Было в Грузии много Гурами:
Тот – в Орпири до смерти
зловонные топи сушил,
Тот – навеки уснул на веселой
пирушке с друзьями,
Тот – в жестоком сраженьи
холодные веки смежил.

Изо всех над одним
я тяжелые своды сомкнуло,
Звонкий голос его
поглотил беспокойный прибой.
Ты к воде подойди и прислушайся
к мерному гулу –
И дыханье Гурами почувствуешь
перед собой.

Кружит нанятых плакальщиц-чаек
крикливая стая.
Приглядись, ты увидишь,
где смелый Гурами плывет.
Только мне не мешай.
Я далекие слезы считаю.
Я мелею, а это единственный
верный доход...»

Грустен вымысел мой.
Не ищи в нем спасенья от горя.
От рассказа Гурами я глаз оторвать не могу:
В том рассказе хевсуры пьют пиво,
горланят и спорят
В темной башне у скал, что стоит
по колено в снегу.


***
Вполнеба огненный лоскут,
и лозы темные, как вены,
и виноградари идут
в кипящем солнце по колено.
Представь, что я один из них.
Мне этот труд и всласть, и в силу.
Но ты мне снова скажешь:
«Милый,
здесь нет души, здесь все из книг».


*** 
Глаза ладонью закрываю,
Иду по свету наугад...
В Тбилиси, верно, листопад.
Морщинистая и сырая
Листва платанов и чинар
Срывается на тротуар,
Холодным пламенем играя...
А у меня продрогший двор
Чехлами белыми закутан.
В больших подъездах, как в закутах
Подростков поздний разговор.

О, матерей смешные пени,
Простуда, кашель горловой.
Мигает лампочка –  и тени
Качаются над головой...

Подросткам будут сниться тропы
К вершинам гор, снегов броня.
А мне – Галактиона строфы
И бег волшебного коня.


Алла Гавашели


 
Понедельник, 14. Октября 2024