click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Наука — это организованные знания, мудрость — это организованная жизнь.  Иммануил Кант


В НАЧАЛЕ БЫЛО…

 

Тбилиси – город артистов и рыцарей, флибустьеров и авантюристов, поэтов и жизнелюбов. Не знаю как сейчас, но, говорят, так  было лет 70 назад. И второй по значению – после Руставели – проспект являл яркую вывеску всех этих качеств. Картину нравов, говоря литературно. Тогда, во временном промежутке между давнишним «Михайловским» и нынешним «Агмашенебели», он назывался Плехановским проспектом. Там, в красивом старинном доме возле кинотеатра «Комсомолец», родился Армен Зурабов. Подчеркиваю – родился дома, его мама больниц не любила и где рожать детей – решала сама.
Дом был трехэтажный, с русалками на фасаде, с чугунными воротами, длинным-длинным двором, с пятиметровыми потолками и деревянными ставнями на окнах. Слева во дворе – традиционные «шушабанди», белье на веревках, женщины на крылечках перебирают рис и болтают с соседками, а справа – глухая кирпичная стена кинотеатра, из-за которой доносятся крики и шепоты – идет кино.
Этот двор, и дом, и семья описаны в рассказах Армена. «Мама была дочерью генерала. Отец был из крестьян. Познакомились они в Москве в двадцать шестом году на финансовых курсах. Из Москвы вернулись вместе и стали жить в Тифлисе у бабушки, в большом старинном доме с ангелами, деревянными балконами и узким длинным двором.
До революции дом принадлежал богачу Осипову. Дед, генерал, занимал третий этаж. Детей было шестеро».
Я люблю этот рассказ «Семейная хроника». Да и в других, во многих рассказах у Армена появляются его родители. Он жил вместе с ними всю жизнь; они дружили с его друзьями, участвовали во всех его увлечениях, принимали все виражи и обрывы его судьбы. Здесь не просто любовь – уважение, понимание, обожание. И ни с кем не было у него таких ожесточенных  споров, как с отцом. Разве что со мной, лет сорок спустя. Чем ближе, тем больнее.
Дед играл на мандолине – это первое, что приходит на ум, когда я о нем вспоминаю. «На мандолине он научился играть сам и играл марш, который придумал сам, и старинные армянские песни. Он играет их и сейчас – тот же марш и те же песни на той же мандолине. И лицо у него так же лучиками расходится из глаз, когда он играет песни, и разглаживается и молодеет, когда он играет свой марш» – это из рассказа «Невидимый экран». Он мастерил мне птичек из конфетных фантиков и читал по-армянски стихи. И еще он очень долго шел по двору, возвращаясь с базара, потому что подзывал детей и всех угощал – конфетами или фруктами.
А мама была главным человеком в жизни Армена. Он часто вспоминал (это – из ненаписанного), как его исключили из железнодорожного института в Москве, и он явился домой, как снег на голову, и не знал, как начать объяснение. А мама взглянула на него, «сразу все поняла», говорил он, и сказала: «Обедать будешь? Садись».
Жизнь в доме начиналась рано – дед уходил на работу,  меня вели в детский сад, – а заканчивалась часа в два ночи. Приходили гости. Прийти можно было и среди дня, и в шесть часов, к обеду, и в 11 ночи, и в 12… Часто говорили о литературе и – о ужас! – о политике. Тогда от яростных криков дребезжала посуда в буфете и звенели подвески на люстре, а я колотила кулаком в тонкую стенку спальни – чтобы показать, что я не сплю и страдаю от их разборок по поводу Ленина и Сталина. И в гостиной ненадолго переходили на драматический шепот.
Как и во многих старых домах Тбилиси, дверь квартиры на Плеханова не запиралась никогда. Только поздно ночью, когда ложились спать – на английский замочек. В остальное же время туда мог прийти любой человек – знакомый и не очень – и получить сердечный прием, литературную консультацию и житейскую помощь. Приходили знакомые знакомых, интересующиеся смыслом жизни. Приходили дети друзей, сочиняющие стихи и рассказы. Приходили люди сложной судьбы с уголовным прошлым. Все эти гости обычно попадали в кабинет – светлую комнату с большим письменным столом и книжными полками, садились на тахту, разглядывали книги на полках и картины на стенах и узнавали, как им жить дальше.
Жить надлежало духом, развивая данный тебе Богом талант, отрабатывая его. Папа старался разглядеть талант в любом человеке и особенно радовался, если талант этот был – литературный. Потому что лучше и выше литературы ничего на свете не представлял. Хотя очень любил и музыку, и живопись, и театр. Как будто специально для него было написано: «В начале было Слово»! Такой подарок писателю.
Я не знала более литературного человека, чем он. Это было так понятно и естественно – то, что в его кабинете смотрели со стен портреты Пушкина, Толстого и Чехова, очень близких ему людей. Еще ближе был ему один  персонаж, в виде чугунной статуэтки стоявший на его столе, – Дон-Кихот, великий  идеалист, автору которого так и не удалось его высмеять, и он остался в веках как символ веры в добро и благородство человека.  Так же естественно было для него, за обедом или чаем, обсуждать Шекспира или Торнтона Уайлдера, новые стихи Межирова или Вознесенского, восхищаться любимым «Тихим Доном» или «Скучной историей». Неважно, кто оказывался его собеседником (а точнее – слушателем) – кем бы он ни был, слушать ему было интересно и чудно. Специально для меня он придумал (а идею взял у Чехова!) карточную игру, в которой картами были портреты писателей – и с тех пор я знаю в лицо и Мопассана, и Некрасова, и Дениса Давыдова. И писателей Чехова и Бабеля я полюбила навсегда как друзей детства: чтобы я лучше кушала, папа читал мне за обедом «Хамелеона» или «Как это делалось в Одессе».
В будничной жизни существует множество неотложных дел: ходить за продуктами, встречаться с друзьями,  убирать в доме, водить ребенка на английский, доставать лекарства для родителей…, – но в любой суете неизменным для него оставалось главное: сидеть за письменным столом и выбирать нужное слово, чтобы выразить самую суть прошедших событий, суть человеческого характера, суть проходящей жизни. Он был максималистом, «перфекционистом» – как сейчас говорят – и работал медленно и тяжело. «Вот сидел с утра… Возился…», – говорил он, уже на девятом десятке сражаясь с непослушным сюжетным материалом. Об этом же он писал много лет назад, восхищаясь тяжкой работой циркачей в рассказе «Трюк Симадо». «Был один из тех неудачных дней, когда, проработав весь день, вдруг сознаешь, что ничего не вышло и надо все начинать сначала, и с обидой и ненавистью к себе вспоминаешь, сколько раз за день, отчаянно глотнув воздух, уходил в глубину и, так и не достав дна, выплывал, боясь задохнуться.
В такие дни слабеет воля и ускользает вера, и надо вернуть ее, иначе не станет сил работать завтра – не станет сил снова сесть за стол, победить страх перед бумагой, взять ручку и написать первую фразу. Потом зачеркнуть ее и написать снова, заменив в ней только одно слово, а потом заменить другое слово, потом – третье, потом опять вернуться к первому и вдруг зачеркнуть все и написать совершенно новую фразу и все в ней начать сначала, и так до тех пор, пока из нескольких перечеркнутых страниц не возникнет наконец простая и спокойная, и ясная, как дневной свет, единственная фраза».
Работа со словом – это был его ответ жизни, его благодарность ей, восхищение, протест, раскаяние, негодование – и, несмотря ни на что, любовь. Он видел ее красоту. В рассказе «Сад» – это красота живого мира, восторг мальчика, приехавшего в бабушкин сад в Кировакане, когда он обнимает деревья, бабушку, мокрую траву с упавшими в нее тяжелыми яблоками и счастлив жить общей жизнью с этими деревьями, горами, звездами… В юношеской хронике «Весна на Сурамском перевале» – попытка понять свое место в этом мире, свои отношения с волнующей его природой: «Я не часть ее. Во мне есть все, что есть в ней. Для каждого дуновения во мне находится клетка, которая отзывается на него. Я переполнен очертаниями гор, пением птиц, красками неба, запахами лесов. Маленький и затерянный в мире, я вмещаю мир в себя…»
А красота духа открывалась ему в великих книгах – об этом он пишет в рассказе «Вечная жизнь». Удивительная женщина, мать одного из одноклассников, «она не была для нас ни учителем, ни наставником жизни –  она просто вовлекала нас в мир, в котором жила сама, и мы чувствовали себя в нем значительнее и выше, потому что в нем не было придуманных правил жизни, а была сама жизнь, та истинная и, может быть, единственно реальная, которая была над временем и которую она научила нас называть вечной наперекор принятым тогда плоским словам, оградившим мир от его таинственной беспредельности».
После «таинственной беспредельности» скучно было копошиться в дрязгах и пошлости жизни. Он избегал их. Он уже умел общаться с Гете, Эсхилом, Швейцером. И всеми силами старался тянуть встречавшихся ему людей прочь от пошлости, от примитивного материализма, туда – на высоту.
Он мечтал написать книгу «Героические биографии», где выявлялся бы подвиг простых и незаметных для истории людей, их каждодневный героический путь. Это должны были быть совсем маленькие рассказы, очень простые: он знал, что маленькие и простые – самое трудное, и хотел сам этот подвиг совершить. Несколько таких миниатюр – «Вечная жизнь», «Артем Саакян», «Трюк Симадо», «Учитель» вошли в его книги. Да и единственная его пьеса «Лика» – это история героической любви, одинокой, бескорыстной, возвышающей…
Как же непросто складывались отношения Армена с родным городом!.. Сказочное пространство старинной квартиры – с трехэтажным буфетом, старым роялем, гимнастическими кольцами в дверном проеме, креслом-качалкой. Двор, где играл в казаки-разбойники с мальчишками. Плехановский, на котором проходил первые шаги к идеалу «настоящего мужчины» - дрался, не спускал обиды, дружил по-мушкетерски, по-тбилисски! Комсомольская аллея и Ботанический сад – романтические места свиданий молодости. Верийский парк, где гулял с собакой – истово, добросовестно, как все, что делал, – три раза в день по часу! Винный подвальчик у самых ворот, куда можно сбегать, если неожиданно пришли гости, и вернуться через пять минут с разливным кахетинским. В городе его знали. Город вошел в его кровь, в его природу – но он всегда рвался уехать!  Ему нужны были героические масштабы для жизни, для доблестей, подвигов и славы.
В Москву, в Москву – этот клич сопровождал всю его жизнь. Он учился в Москве на Высших Сценарных курсах – и что-то там сорвалось с уже почти запущенным киношным делом. Публиковался в журналах. Месяцами жил у друзей, которых у него было пол-Москвы. Однажды повез меня на зимние каникулы – показывать московские театры, это были самые феерические каникулы в моей жизни. Очень радовался, что я учусь в Москве.
Но…
«…шли по Армянскому базару мимо лавок и растворов, еще перекрытых длинными железными засовами, и мимо караван-сарая с башенкой, похожей на широкий шпиль, а чуть ниже, сразу за ним, врывшийся в землю низкий вход в Сионский собор, и священник уже, вероятно, ходит по двору вокруг церкви, то и дело останавливается и как будто здоровается со стенами, и мимо синагоги – большой, массивной, из красного кирпича, с круглыми окнами, внутри которых рамы в виде шестиконечных звезд, и синагога еще закрыта, но у ворот во дворе синагоги уже стоят старики с настороженными глазами, и в лицах их озабоченность пастухов, охраняющих свое стадо,… шли мимо Александровского сада под большими белыми платанами – их голые ветки протягивались из сада на улицу, и за стволами их и за пышными зелеными кустами город исчезал, а на Воронцовском мосту сразу стало просторно – и в обе стороны от моста стал виден весь город: и Авлабар с огромной даже издали желтой кирпичной Армянской семинарией, и над самой Курой, на скалах, дома с веселыми деревянными балконами, и нарядная круглая башня древнего царского дворца, и вокруг башни тоже деревянный балкон, и у самого моста, внизу, задумчиво выныривающие из Куры большие почерневшие колеса водяной мельницы, а с другой стороны от моста, вдали, схватившись за перекинутый через Куру канат, окруженный белой пеной, перерезает течение паром, и над всем этим – большая, легкая, спустившаяся с неба гора обнимает город долгими мягкими склонами…
Он… радовался каждому, кого встречал, пока шел, и… все казалось ему как бы продолжением его тела, и ему даже пришла странная мысль, что, может быть, это и есть его настоящее тело – этот город, и гора над ним, и все горы вокруг, и небо, и воздух, а его руки, ноги, глаза, уши, кожа – только то, что связывает его с телом; но еще до того, как он об этом подумал, от самого Метехи, всю дорогу была разрывающая горло нежность ко всему, что он видел, и земля, по которой ступали его ноги, была их бесконечным продолжением…».
Этот удивительный проход по Тбилиси – по Тифлису начала века – из его книги о Камо «Тетрадь для домашних занятий». Герой после долгого заключения идет по родному городу, и понятна его нежность, и восторг, и жадность к домам, и улицам, и прохожим… Папа еще застал и Голубую мечеть, и Ишачий мост, и паром через Куру. И думаю, неслучайно написалось это ощущение города как продолжение своего тела.  В главном герое отчасти воплотился узнаваемый мятежный характер автора. С одной стороны его ведет бешеная жажда деятельности и борьбы за справедливость, а с другой – останавливают вечные вопросы. И отношение к матери, и спор с  прагматиком Шредером, и размышления о смысле жизни – так размышляют дети и философы, открывающие для себя мир, и любовь к людям, деревьям, воробьям, лошадям, и преданность идее – это все он, Армен Зурабов.
Роман был опубликован в «Новом мире», потом вышел в серии «Пламенный революционер», а потом Армен поставил по нему на  Центральном телевидении  трехсерийный фильм «Монолог Камо». Несколько сцен он снимал в Тбилиси, и, естественно, в них фигурировали и его сосед по общему балкону, и дочка, и внучка, и друг Резо, и дом художника Робика Кондахсазова, и пес Джойка. Веселое дело – съемка фильма.
Вдохновленный великими режиссерами, он видел в кинематографе  искусство будущего. Он сочинил «Диалог писателя и режиссера», где доказывал необходимость авторского кино как истинного искусства. Окончил Высшие сценарные курсы,  написал несколько сценариев, снял несколько фильмов. Один из самых мной любимых –  «Песни Песней», о древней поэзии Армении. Не о стране, не об истории, не о поэтах – о Поэзии, очень писательский замысел, истинно авторское кино! На фоне фантастических, суровых пейзажей (фильм черно-белый, чтобы не было соблазна «красивой картинки») звучали народные мелодии  и царствовали великие стихи Нарекаци и Кучака, Фрика и Дживани, армянских лириков, которые выразили в слове мир природы и мир страдающей человеческой души.  Несколько месяцев ездил он по ущельям и монастырям Армении, потом несколько месяцев не выходил из монтажной, сам резал и клеил снятый материал, записывал лучших чтецов… Переделывал уже готовый фильм – из двух серий сделал одну.  А потом все-таки написал об этом рассказ «Татэв».
Говорят, эту ленту показывали студентам во ВГИКе как классический образец  монтажа звука и изображения.
Он часто сокрушался, что потратил много времени на кино и не написал того, что хотел, что должен был… И объяснял, что его  соблазняло в процессе съемки: ты включен в  жизнь, общаешься с людьми, делаешь с ними какое-то общее дело – а когда пишешь, сидишь за столом, один в целом свете, и жизнь проходит где-то там, мимо… В общем деле он оказывался обычно в роли организатора, диктатора, идейного вождя, вокруг которого нарастало, клубилось и обретало оригинальную форму культурное движение – будь то школьное «тайное общество» помощи нуждающимся, театральная студия при Тбилисском железнодорожном институте, литературный вечер в ГПИ, съемки фильма в Коктебеле или лекции о Чехове и Феллини в обществе «Дельфис». Это отвлекало от главного, но иначе он жить не мог: «Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день идет за них на бой!»
Армен шел на бой с ложью и рутиной – и его исключали из МИИТа, он воевал с председателем Госкино – и фильм не получал тиража, он сражался за идеальную любовь – и говорили, что он против советской семьи… За что он только не сражался!.. А потом настала Perestroyka. Он оказался в Москве. В двухкомнатной хрущевке, где ухитрился расположить свой тифлисский буфет и свои полки с книгами. И так же, как на Плеханова, в окно заглядывали ветки деревьев. И заходили друзья на чай с вареньем и на разговоры о главном. А на Новый год всегда стояла елка, украшенная старинными игрушками.
Он не купился на соблазны рыночной свободы, продолжал стоять на своем: истинная жизнь человека происходит в мире духа. Статьи, которые он писал в эти годы, как всегда, против течения. В них тот же серьезный и детски-удивленный  взгляд на мир, что и в его прозе, и та же вера в человека, несмотря на все ужасы и гадости, им совершенные, – вера в победу света в его душе. «Вспомните, кто вы» – так называется его последняя книга, двухтомник, в который вошли и давние рассказы, и последние статьи.
Папа многого не успел. Не написал, как он считал, главной книги – о трагедии своего поколения (у каждого поколения – своя трагедия!). Не закончил много начатых вещей. Не сумел вписаться в реальность изменившийся страны – да он сроду никуда не вписывался. Он никогда не выезжал за границу. Никогда не занимал никаких постов – даже представить это смешно. Был очень нежным и деликатным – и совершенно недипломатичным. Застенчивым – и абсолютно убежденным в своей правоте. Его вспыльчивость выливалась в какие-то эпические, шекспировские масштабы – то был гнев олимпийца с пучком молний в руке!.. И такой же беспредельной была в нем забота о близких и ответственность за чужую жизнь.
«Он был единственным настоящим идеалистом, которого я видел в жизни! – сказал один из близко знавших его людей. – Его идеал не опровергался никакой практикой!» Просто Армен исходил из реальности законов природы, среди которых нравственный закон так же практичен и незыблем, как законы Ньютона.
Он лежит в Москве, на Армянском кладбище, рядом с сестрой Нелли. За этот год он стал не дальше, а ближе. Мы еще долго будем с ним разговаривать.


Карина ЗУРАБОВА


 
Вторник, 03. Декабря 2024