click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Сложнее всего начать действовать, все остальное зависит только от упорства.  Амелия Эрхарт


Воспоминания GG

 

Часть  IX

Если в начале моего заключения моими товарками по несчастью были, в основном, женщины солидные, когда-то бывшие причастными к политике и революции (теперь же полностью переключившиеся на заботы о семье), с некоторой обидой и чувством оскорбленного достоинства смотревшие на меня (как человека незрелого и к политике непричастного), начиная с осени 1937 года камера заполнилась пестрейшей массой жен сколько-нибудь заметных партийных и, реже, научных работников. Чаще всего это был стиль людей «парвеню», внешний блеск которых зависел от положения, занимаемого в новом обществе. Естественно, потеряв внезапно опору своей «значительности», они выглядели весьма непривлекательно. Всю показную «культуру» как рукой снимало. В тесноте и «тазиковых» условиях заключения расцвели пышным цветом уже не сдерживаемые «светскостью» низменные человеческие инстинкты. Бывшие «дамы» вступали в грубейшие ссоры из-за горбушки хлеба (утром раздавали хлебные пайки-серединки и горбушки мокрого черного хлеба), из-за места для сна (ближе к окну и подальше от параши), из-за очереди для внеочередного выхода в уборную и т.п.
«Суды» прекратились. После длительного затишья, после того, как самым экстренным образом были окончены допросы всех жен – по формальному «вопроснику», что было поручено не только следователям (их катастрофически не хватало для возросшего числа заключенных), но и всем служащим НКВД, включая парикмахеров, начали поступать массовые приговоры. Цифры были стандартные – 5 и 8 лет (крайне редко – 3 года). Эти приговоры принимались покорно, драм никто не устраивал.
Первый массовый приговор жен и членов семей был в феврале 1938 года. В числе приговоренных были и самые мои близкие: Тася (8 лет) и Лолота (5 лет). Судьба этой первой партии очень горячо волновала оставшихся в ожидании решения своей судьбы. Поэтому в пределах наших возможностей мы все старались выяснить, что с ними будут делать, куда высылать. Приговоренных из всех камер объединили и поместили в нашем же корпусе на пару дней. В уборную они ходили мимо нас, окликали нас и, зайдя в уборную, начинали с нами перестукиваться, сообщая обо всем, что с ними происходило. Особенно отчаянно, потеряв всякую осторожность, перестукивались в день их перевода в корпус для осужденных. Лолота и Мурка Правдина совсем отчаянно колотили деревянными ложками в стенку и были пойманы с поличным. Лолота, видимо, как осужденная, избежала наказания, а бедную Мурку держали в карцере пять дней. Карцер – каменная каморка без света и постели, холодная и сырая. Питание – 300 г хлеба и вода. Компания – крысы. Возвращение в камеру было для Мурки настоящим праздником.
Впоследствии стало известно, что этот первый «женский» эшелон отправили в Потьму, где только начальство и охрана – мужчины.
Приводили и уводили женщин, в большинстве своем чьих-то жен, изредка с так называемым «личным делом», проходили бесконечно тянувшиеся минуты, часы, дни, складываясь в вихрем проносившиеся месяцы... Мое дело не заканчивалось. Меня не трогали, не вызывали. Шел уже второй год заключения. Менялись камеры, учащались знакомства и прощания. Передо мной промелькнули десятки, сотни, много сотен лиц. В памяти удержались немногие.

Часть X

Чтобы отвлечься от гложущих душу мыслей, чтобы прекратить, хоть на время, бесконечные мелкие распри, мы придумали рассказывать, кто что помнит из прочитанного, виденного или слышанного, что могло бы занять «публику». Затея эта оказалась весьма успешной. Вскоре выяснилось, что мне это удается лучше других, и я стала «профессиональной» рассказчицей. Численность моей аудитории была разнообразной: чаще 20-30 человек, но был случай, когда я, восседая на троне из нескольких подушек (услужливо предоставленных моими сокамерницами), возвышалась над аудиторией в 300 человек (здесь можно было громко говорить – это была «осужденка»).
Однажды я рассказывала «Суламифь» Куприна. Был вечер начала лета. В камере было тихо, настроение подавленное. От нас увели в неизвестность многих наших сокамерниц. Камера была большой и непривычно малонаселенной. Где-то под потолком тускло мерцала слабая лампочка. Я сидела на кровати, опершись на изголовье, спиной к камере, лицом к окну и, не отрывая взгляда от узкой полоски у самого верхнего края окна между щитом и стеной, полоски темного неба, усыпанного звездами, – рассказывала вполголоса. Наверно, это был не совсем Куприн, во всяком случае, очень мало от него, но на меня нашел дух импровизации, и я вдохновенно выводила узоры из сверкающих камней фантастических сокровищ Соломона по канве Куприна. Во мне, вероятно, говорила тоска по сказке, любви, красоте; тоска молодого тела... Я говорила с собой и со звездами и была очень взволнована. Когда я закончила, в камере было так тихо, точно она была пуста. Через минуту из дальнего угла донесся низкий голос: «Большое вам спасибо!» – это была старушка-латышка 91 года, арестованная за то, что ее сын 53-х лет, находившийся десятки лет в Германии, присылал ей время от времени письма и деньги. Старушка эта, сохранившая вполне светлую голову, была очень немощной – лежать она не могла, спала сидя и ходить могла только при поддержке с двух сторон; почти не видела. Ей дали 10 лет заключения в лагерях по подозрению в шпионаже. Когда ей объявили приговор, она сказала: «Спасибо, что вы мне разрешите прожить еще 10 лет!»
Вспоминаю Эмилию Зеземан (отец которой был основателем минералогического музея в Ленинграде, а муж первый инженер-мостовик, соорудивший мост в Боржомском ущелье), – женщину 79 лет, прямую и стремительную, как стрела, беседовавшую со мной часто и много на отвлеченные темы (например, о своих впечатлениях на традиционных Вагнеровских торжествах, посещавшимися всеми выдающимися представителями мира искусства и высокородными лицами) на французском языке. Получила 8 лет.
Помню я милую Мэри, девочку 15-ти лет, арестованную со всем своим классом, девочку, засыпавшую с куском хлеба, зажатым в кулаке, прижимая его к пухлым детским губам. Все мальчики были расстреляны. Мэри получила 10 лет – «организация», впоследствии полностью реабилитирована. Вспоминаю и бедную крестьянку, жену председателя колхоза, мать пятерых детей, брошенных на произвол судьбы. Помню, как ее вызвали из камеры и вернули через 10 минут. В открытой двери за ней, маленькой и застенчиво-вопросительно улыбавшейся, возвышался огромный русский вахтер, который бросил нам в камеру: «Объясните, что ей дали 10 лет». (Бедняжка не понимала по-русски).
Дошла очередь и до меня. Признаться, когда я спускалась в комендатуру в сопровождении вызвавшего меня вахтера, чуть-чуть надеялась на чудо: а вдруг отпустят домой?! Так долго без приговора, как меня, еще никого не держали. Было ясно, что не знали, как со мной быть, а старые вахтеры нашептывали моим товаркам: «Ее отпустят, вот увидите». И как не старалась бороться с проблесками надежды (чтобы разочарование не было слишком горьким), где-то теплилась искорка. Однако приговор последовал: 5 лет, как социально-опасный элемент (СОЭ). Ничем не проявив своей подавленности, я вернулась в камеру.
Незадолго до этого произошло следующее событие: нам объявили банный день и велели быть готовыми через полчаса. Пока же мимо наших дверей проходили наши недавние подруги, уже приговоренные, но еще не переведенные в корпус осужденных. Поравнявшись с нашей дверью, уже не боясь тюремных наказаний, они нам сообщили: идем в баню. Мы приготовились и стали ждать своей очереди. Был день. Проходил час за часом, стали сгущаться сумерки. Наступил вечер. За нами не шли. Подруги не возвращались. Страх перед неизвестностью стискивал сердце все сильнее. Мы ждали молча и неподвижно, напрягая слух. Вдруг нам послышались сначала отдаленные, потом ближе и ближе крики, стоны и причитания многих женских голосов. Слов нельзя было различить. Мы похолодели. Наконец до нас стали доходить отдельные выкрики: «Что с нами сделали!!!» – по-русски и по-грузински. Так они и прошли, тяжело шаркая ногами, с плачем и стоном мимо наших дверей.
Для нас в этот день бани так и не было, хоть мы и прождали ее в слепом страхе всю ночь. Все выяснилось позже: тюремное начальство получило из центра циркуляр о санитарных мерах при отправке по этапу в летнее время. Ввиду большой скученности, во избежание тифа (сыпного!), предлагалось тщательно проверять отправляемых на наличие вшей, проводить санобработку вплоть до бритья головы (при необходимости). Чтобы зря не возиться с проверками, было решено: убрать волосы и никаких забот! Женщины кричали, плакали, ругались, закатывали истерики, падали в обмороки: у некоторых были сердечные припадки – их тут же отвезли в больницу, предварительно обрив. Казалось бы, снявши голову по волосам не плачут. Плачут, и очень горько. Ведь это было предельно унизительно.

Часть ХI

В конце июня 1938 года меня, уже СОЭ, перевели в камеру, где была только одна заключенная, моя милая приятельница Нинико Чхаидзе-Швангирадзе – прехорошенький «мальчик». Через пару часов нас перевели в корпус осужденных, где режим был намного легче. В камеру вход и выход были свободными, в уборной хоть ночуй, окна большие и широкие, без щитов!
В нашей камере было 300 человек. Многих я знала в лицо или понаслышке. Большинство были красавицы от 30 до 35 лет, именно были, ибо теперь на подушках коек, стоявших в четыре длинных ряда – валялось множество арбузов и дынь разнообразных форм и размеров. Несмотря на то, что двери и окна были открыты настежь, жара стояла удручающая и все были в трусах и лифчиках. Шишковатые, сплюснутые, вытянутые, большие и маленькие, с оттопыренными ушами черепа, раньше прикрытые так украшающими волосами, были безобразны.
Я пришла в эту компанию с волосами. Обезображенные женщины проявили трогательную заботу о сохранении моих волос (велели туго затягивать косынку – как будто волос нет и т.п.) Однако, считая ниже своего достоинства хитрить, при первой же санобработке я сама заявила о своих волосах и была обрита (парикмахер, заключенный-уголовник, долго извинялся передо мной, что ему приходится снимать мне волосы). Против ожидания, голова у меня оказалась вполне аккуратной и уродом я не стала.
После нескольких дней таскания и перетаскивания разных постельных вещей в термическую и химическую обработку (зачастую вещи портились, линяли и всегда обретали мерзкий запах), нам объявили об отправке в этап. Было это в первой половине августа. Вечером всех 300 женщин с вещами вывели в тюремный двор, посреди которого стоял стол (заваленный делами заключенных), ярко освещенный висящей над ним многосвечовой лампой. Всем нам было приказано сесть (на свои вещи, на землю – кто как мог) и началась процедура отправки. Вызывали к столу, спрашивали анкетные данные, обыскивали и погружали в грузовики. Длилось это до рассвета. Я осталась одна и на меня уставились с большим удивлением тюремные работники: я не числилась в списке этапируемых. Меня вывели по ошибке. Эта мелкая оплошность стоила мне 3-х недель больницы. Ночь, проведенная на асфальте двора, вызвала новое воспаление коленного сустава, на этот раз другой ноги.
Там на моих глазах произошла незабываемая трагедия. В больницу привели женщину лет 35 с дизентерией. Пока освобождали ей место, она присела на край моей кровати и рассказала, как она страшно тревожится о судьбе своего маленького сына, оставшегося после ее ареста в одиночестве. Это было днем. К вечеру она стала бредить, а на пятый день, превратившись буквально в обугленный скелет, умерла. Не успела она остыть, как к ней кинулись уголовницы и стали выдирать золотые коронки. Это было ночью. Картина была такая чудовищная, что это невозможно забыть.
Как только меня выписали из больницы, я была отправлена в этап с небольшой группой заключенных. Те 300 женщин ехали в специальном поезде прямого назначения в Акмолинск, где сами себе построили лагерь. Я же ехала другим методом. Конечно, целью моего назначения был Карлаг, но попала я туда поэтапно. Остановки – от недели до месяца – происходили в нескольких городах (вернее, тюрьмах): Баку, Красноводск, Ташкент, Алма-Ата, Петропавловск. Перед отправкой и при приеме в очередную тюрьму происходил обыск (личный и вещей), производимый очередными конвоирами бесстрастно и грубо. Обычно содержимое узлов и чемоданов вываливалось прямо на землю кучей и затем следовало требование быстро собраться. От личных обысков я была каким-то образом избавлена.
В дороге выдавался сухой паек – хлеб и сушеная рыба. Воды давалось мало и редко, так как конвоирам было лень таскать воду со станций. Везли нас в пульмановских вагонах (купейных), где вместо двери в коридор была решетка. По коридору ходил непрерывно дежурный конвоир. В купе было человек восемь. С женщинами обращались несколько мягче, мужчинам было много хуже. У них в купе народу было больше и, если женщин выпускали в уборную легче, то мужчин водили только два раза, не делая никаких исключений.

Часть ХII

Первая остановка (с неделю) была в Баку. Условия там были прямо «курортные»: свидания, передачи, открытые двери камер (закрывались только на ночь) – ходили друг к другу в гости, в уборную, когда хотелось (какое это было счастье!). Правда, коек не было и мы, ели и спали прямо на полу, но это был пустяк по сравнению с другими возможностями. Население бакинской тюрьмы встретило нас, завидя издали, дружными восклицаниями: «Бритые! Это – тбилисцы!». Нигде в других республиках такой операции не проводили.
Из Баку нас отправили в Красноводск. Ехали мы в трюме парохода через Каспийское море и прибыли в настоящий ад. Был конец августа 1938 г. Стояла удушающая жара. Местность представляла собой совершенную пустыню. Тюремное здание – небольшое одноэтажное строение. Одна женская камера. Вход в нее через ряд мужских камер. 40 женщин – осужденных, подследственных, отбывающих срок наказания и транзитные этапницы – уголовные и политические. Дети с осужденными матерями, новорожденный, никогда не проветриваемое помещение, ведерная бочка – параша. Невероятная грязь. Клопы, вши, шествующие по полу просто дивизиями. Сумасбродный начальник тюрьмы, отменявший на три дня прогулки, если слышал шум в камере (40 женщин!). Во время прогулок можно было забежать в уборную и ополоснуться под душем с морской водой (на оправку и прогулку давалось 10 минут). Большой недостаток воды – на сутки давался один стакан пресной воды на человека: хочешь пей, хочешь мойся, хочешь – сохрани как память.
Настроение безнадежное. Говорили, что этапные задерживаются месяцами. Мне очень повезло: через 4-5 дней я покинула это гнуснейшее место.
Из Красноводска мы попали в Ташкент. Там было значительно свободнее. Много времени мы имели возможность проводить на открытом воздухе и помещались в огромных, высоких, с двухэтажными нарами, бараках. Тут я пробыла один месяц и повстречалась со многими тбилисцами. Среди этих последних была и фрау Зеземан. Ее почему-то поместили в барак с уголовницами. Выглядела она на этих пересылках уже далеко не так бодро. Видимо, прихварывала. С уголовницами старалась иметь как можно меньше общего. Однако в очень печальный для себя момент помощь она получила именно от них. Уборные наши состояли из ям, перекрытых щитами, с двумя отверстиями. После очистки ям щиты клались небрежно и жертвой такой небрежности стала Зеземан. Она провалилась в яму, одетая в теплую одежду (стоял октябрь) и в пальто до пят. На ее крики о помощи прибежали женщины, но никто кроме уголовниц не решился протянуть ей руку помощи. Отпетые преступницы, осыпая немыслимой бранью пострадавшую и ее товарок-белоручек, вытащили старуху, отмыли и отстирали.
5-го ноября в канун годовщины революции нас привезли в Алма-Ату. Было уже холодно. На цементном полу тюремного двора валялись все наши вещи, вывернутые из узлов и чемоданов. Изымались все вещи, имевшие хоть в какой-нибудь своей части красный цвет, чтобы мы не могли осквернить его. Праздники мы провели в тесной темной камере со смешанным составом. Мне запомнился хлеб: черное, мокрое глинистое месиво с отрубями, совершенно, даже при нашей полуголодности, несъедобное. Страшная, краснорожая, растрепанная, здоровенная баба у дальней стены, сидевшая поджав под себя ноги, рассказывала во весь голос, смакуя и повторяя подробности, как она зарубила топором своего неверного мужа. «Если бы он жил, – подытожила она, – я бы его снова убила (нецензурная брань)!»
После праздников нас повезли дальше. Очередная остановка была в Новороссийске. Тут в пересыльной тюрьме было огромное количество заключенных и нас распихали по разным камерам, как всегда пропустив через санобработку. Но на этот раз для меня это не прошло бесследно. Поскользнувшись в бане, я упала и сильно ушибла копчик. Боль была такой пронзительной, что я на мгновение потеряла сознание. Потом я еще долго мучилась. Больше месяца я не могла ни встать, ни сесть, ни согнуться без острой боли. Поздно вечером, вся разбитая, я была втиснута в камеру, где все уже устроились на ночлег. Не только двухэтажные нары были забиты людьми, но и на полу не было даже места, куда поставить ногу. Кое-как, почти наступая на спящих, я пробралась к нарам и присела на краешек около столба, поддерживавшего второй этаж нар, в широких трещинах которого густо сидели жирные, раскормленные клопы, напоминавшие треснувший спелый гранат.
Потом была пересылка в Петропавловск. Там мне запомнилась процедура купания. Полностью обнаженные женщины перед входом в банное помещение получали из рук мужчин-уголовников кусочек мыла. Наконец в декабре нас привезли к месту назначения – в Карлаг.
В распределительном пункте Карлага – Карабасе я пробыла около месяца. Это была довольно обширная зона, застроенная длинными бараками и обнесенная колючей проволокой. Сначала нас поместили в огромный общий барак с двухэтажными нарами и самым разнообразным контингентом заключенных. Грязь, вонь, холод, темнота. Стекла в окнах в основном выбиты. Дыры занавешены тряпками. В составе врачебной комиссии, принимавшей наш этап, была врач, которая посоветовала нам пожаловаться на чесотку, это избавит нас от общего барака: нас изолируют как «заразных» больных и поместят в более комфортабельные условия. Только придется терпеть ежедневную неприятную процедуру, так как нас будут мазать вонючей противочесоточной мазью. Совсем было приунывшие, мы радостно ухватились за предложение. Нас, человек 11 (в основном, «политических» из Тбилиси), перевели в небольшой, светлый, чистый, отапливаемый барак и установили нам полубольничный режим. В перерывах между «лечебными» процедурами мы пытались как-то отвлечься. Продолжались рассказы прочитанного и виденного, к чему прибавилось пение опер; благо, тут можно было шуметь. Оперы исполняла я. «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Риголетто», «Травиата», «Аида» и другие, полностью, от начала и до конца, на разные голоса, с необходимыми комментариями, а иногда и с изображением оркестра…
К концу декабря идиллия эта закончилась. Несмотря на снежный буран и низкую температуру, 30 декабря нас отправили в пеший этап на предназначенный нам пункт работы – Котур. Добирались мы туда двое суток. Короткие зимние дни да снежная мгла давали возможность проходить за день не более 10 км. Мы шли налегке – наши вещи были погружены на сани, на которых и устраивались женщины, доходившие до изнеможения. Долго, в сильный мороз, оставаться без движения было невозможно. Чуть отдохнув, этапируемые возобновляли путешествие пешком. Эмилия Густавовна Зеземан, одетая более чем легко, будучи не в состоянии идти, с самого начала улеглась на сани и скоро превратилась в замороженную чурку. Сопровождавшие нас конвоиры вкатили ее (как бревно) в избушку метеорологов, находившуюся по дороге, с тем, чтобы на обратном пути захватить с собой для предъявления к отчету о сданном количестве заключенных. Тем временем короткий день приближался к концу, и нас пригнали к месту ночного привала – длиннющий барак с одной слабенькой лампочкой под потолком, наполненный туманом от человеческих испарений. Была какая-то кормежка, а затем укладывание на пол вповалку. Мы уже знали о судьбе Зеземан. С тяжелым сердцем я стала погружаться в сон, как вдруг открылась дверь и в густом облаке, образованным морозным воздухом, ворвавшимся в барак, возникла фигура, взывавшая загробным голосом: «Ганночка! Где тут Ганночка?» Спросонья, в неправдоподобном полумраке этот призыв прозвучал жутковато. Это был голос Эмилии Густавовны. В хибарке на дороге она отогрелась и ее доставили по назначению. К сожалению, это не обошлось без последствий. Жестоко простудив низ живота, она, долго и тяжело проболев, скончалась. На следующий день марш продолжался и уже в полной темноте, в канун нового, 1939 года, мы прибыли на место. Нас не ждали и на ночь распихали по разным помещениям. Не разобрав в темноте, что моя литерная статья носит “политический” оттенок, администрация лагпункта распорядилась впихнуть меня в компанию бытовиков, которые размещались на перевалочном пункте для возчиков и их лошадей. Меня ввели в кромешный мрак, окриками направляя сзади. Я шла вперед, то и дело натыкаясь на отдыхающих лошадей – передняя часть барака была отведена под конюшни, пройдя через которую я попала в огромное темное помещение с мерцающей под крышей одинокой лампочкой. Двухэтажные нары набиты битком; удушливая атмосфера из смеси испарений давно не мытых тел и грязной одежды, невообразимый шум и возня (мужчины и женщины вместе), крики, ругань, смех и пение (канун Нового года!) и надо всем царила, перекрывая все, многоэтажная матерщина (в основном, изрыгаемая женскими голосами).
Найдя местечко у ног кого-то из спящих, я присела и под навалившимся грузом усталости и чувства нестерпимой обиды от дикой несправедливости, я разрыдалась…
Наутро меня перевели в карантинный барак, а через несколько дней всех женщин со специальным образованием поместили в барак для ИТР (инженерно-технических работников) – довольно опрятное и просторное, длинное помещение, вдоль стен – одноэтажные нары. У входа стояла маленькая железная печурка, согревавшая, в основном, дневальную уголовницу-рецидивистку с последним 10-летним сроком. Относилась она к нам, «политическим», с высокомерным презрением и будила нас по утрам мощным, низким, пропитым голосом: «Вставайте, позорные рожи!»
Некоторое время нас отправляли на общие работы – рубка караганника, чистка территории и т.д. На снегозадержании я заболела. Работа эта легкая и даже приятная, но, находясь целый день в поле и выгребая острой лопатой плиты из сверкающего разноцветными искрами снега, под ослепительным солнцем, я заболела острым конъюнктивитом. Долгое время меня лечили и на глазах была черная повязка.

(Начало смотрите в журнале «Русский клуб»,
N 2-4. Окончание следует)


Ганна Элиава-малиева


 
Пятница, 19. Апреля 2024