click spy software click to see more free spy phone tracking tracking for nokia imei

Цитатa

Наука — это организованные знания, мудрость — это организованная жизнь.  Иммануил Кант


БАТАРЕКА ЧИНЧАРАУЛИ

https://lh5.googleusercontent.com/-EPbLODfE20c/VQf4pNIB4yI/AAAAAAAAFkI/p6vLpAjxTmk/s125-no/i.jpg

Мало на земле уголков таких гористых, как Хевсуретия. В Тушетии, в Хеви да и в Сванетии кое-где попадаются равнинные местности – вдоль ущелий и подножий горных кряжей, - и только этот уголок Грузии боги бросили на произвол стихии скал и утесов.
Оторванные от мира долин, жили хевсуры в теснинах Арагвы, разделенные этой рекой на общины Барисахо и Бацалиго – по одну сторону и Архоти и Шатили – по другую. Сообщение между ними затруднено было и летом. Только храмовые праздники или иные народные торжества по три-четыре раза в год собирали воедино жителей ущелий. А быстрее всего собирал их боевой клич, призывавший на войну против общего врага. Все свободное от ратных дел время уходило у хевсура на борьбу с суровой природой и собственными необузданными страстями, малейшее преступное проявление которых предусматривалось и каралось законом «выкупа скотом». Целые кодексы были выработаны об этом выкупе за кровь – без крови. Его платили из поколения в поколение, вплоть до седьмого-восьмого колена, на условиях совершенно разорительных и унизительных для семьи убившего – в пользу семьи убитого. Словами странными, проистекавшими из глубин подлинно хевсурского характера, завершается этот неписаный свод законов: «Удовлетворение всем этим (имеется в виду выкуп скотом вместо выкупа кровью) да будет посрамлением извечных адатов хевсуров» (!..). Мужи, кресты на рубахах носящие (прим. крестами расшита одежда хевсуров), не посрамят себя, не покроют позором имя свое, - потому здесь одно убийство влекло за собой истребление целых родов.
Здесь поэзия властвует над прозой. Не случайно хевсурский фольклор, чеканный хевсурский стих и по форме, и по содержанию восходит порой к высотам классической поэзии. И каждый хевсур – поэт. А лучшее создаст тот из них, кто, одержимый страстью к недостигаемому, страдал больше и  достойнее  других.
Сам Шатили, легендарный ныне Шатили оказался лучшим стихом Хевсуретии.
Когда жили люди, описанные в этом рассказе, было в Шатили сто двадцать башен и того больше семей. Жизнью, состоявшей из долгих войн и краткого мира между ними, жил этот город-государство, приютившийся на самой окраине Грузии. Увидя сейчас полуразрушенный Шатили, невольно подумаешь, что греческие боги, покинув Олимп, переселились сюда, в этот полис, который никому уже не нужен и всеми забыт, на который никто уже не посягнет и который сам никогда не напомнит о себе миру.
Шатильцы не скупятся на проявление своего нрава: они угоняют скот, затевают распри, обильно проливают кровь за кровь, дерутся, братаются с кистинами, с хевсурами, - себя, в отличие от прочих своих единоплеменников, они величают «шатилиони». Все это начинается весной, с таянием снегов. И целое лето, пока осень не закроет дорог, гуляют шатилиони, наводят порядок в делах кровной мести, - нескончаемых делах, - и внезапно, с первым же снегопадом запираются в своих домах-крепостях.
Трудно привыкают мужчины-шатильцы к зимнему сидению дома. Они гонят водку, варят пиво, ходят друг к другу в гости, кутят изо дня в день, обсуждая дела кровной мести и... изнемогая от вынужденного бездействия.
...Долгими зимними ночами стонут медноволосые хевсурки. Лениво ползет в небо дым...
...Запахом страсти и кизяка наполняется Шатили...
Все вокруг белым-бело. Белыми стали крыши башен. Только каменные стены домов, соединяющихся друг с другом каменными лестницами и плоскими кровлями, чернеют, - воинственные, неприступные, в неповторимой гармонии вросшие в голые скалы.
В этом скальном лабиринте живет Батарека Чинчараули.
В коридорах его башни – гулкая пустота.
Дни напролет лежит Батарека со своей женой на овечьих шкурах, либо сидит, поджав ноги, молча, хмуро сидит, потягивает крепкий первач. Не однажды приходили к нему посланные от однофамильцев, - звали разделить трапезу, потолковать о делах кровной мести (все об этих делах!). «Женщину пошлю с ним лясы точить», - только и пробурчит Батарека вслед уходящему ни с чем посланному, и лежит, лежит, лежит... Лежит, - а в Панкиси должны ему кровь, а в Омало украли у него седло с серебряной насечкой, и в десять раз больше того сам он натворил, бесшабашный кутила, драчун, и нет ему покоя в мирном покое своего дома.
А зима-то – такая зима! То и дело срываются с вершин лавины. Снегу навалило – до соседней деревни не доберешься. Горные туры спускаются со своих круч и открыто, нагло разгуливают в окрестностях.
Тесно, тошно Батареке дома. Помрачнел он, отпустил бороду.
...Не видать нежных фиалок на лесных опушках, не алеют по склонам дикие ягоды, - все укрывает снег. И падают, падают мягкие хлопья...
Укутанная в мохнатые шкуры, сидит в верхней комнатке башни девочка Мзия – тринадцатилетняя дочь Батареки. Днем, когда белые кружат снежинки, ночью, когда и снег становится черным, смотрит Мзия в узкое оконце башни. Тонкими точеными пальцами потирает бледные щеки. Часами расчесывает длинные густые волосы. И лучатся, горят удивленные глаза ее – огромные, во все лицо. Вся она – в глазах этих. Где-то, в потаенной глубине существа ощущает Мзия свое совершенство...
Все вокруг Мзии дышит любовью, все и вся любят ее, Мзию. Каменной кладки глухая стена – угрюмо, тайно; тяжелый, железом окованный ларь, - как торгаш, улыбается коварно, заманчиво, обещая несметные богатства; новые, еще не познавшие крови мечи – страстно, смело; они сражаются друг с другом ожесточенно, разбрызгивая искры. Неизбывную любовь сулит им сердце девы.
Овчина, в которую она закуталась, ласкает ее стройный стан. Зарываясь лицом в шерсть, одним дыханием, без слов, поверяет ей Мзия свои мечты. С головой укрывается она овчиной, и в теплой темноте видится ей целый мир: отважные юноши, высокие башни, овцы, кровавые поединки – и сама она, Мзия... У нее, как у всякой девочки-хевсурки, четыре имени. Маня – самое любимое, потом – Тамар, и еще два, Сандуа и Буба, - эти ненавистны ей. Говорят, они – смутно, неясно – об уготованной ей нелегкой участи жены хевсура.
Непостижимо, откуда взялась в хевсурской башне такая девушка! Она не умеет трудиться – не умеет ни сеять, ни жать, ни замешивать тесто, ни мести каменные полы. Погруженная в самое себя, ходит она по пустым лестницам и переходам дома. Она так опьянена владеющим ею чувством, что и не знает, что оно такое, как назвать его, каким словом. Она всходит по ступеням – и мнится ей: вон та, нижняя ступень, любит ее больше, чем эта, на которой она стоит. Робка, как осиротевший олененок, пленительна и беспомощна ее любовь, светом проливающаяся вокруг.
И сидит она, эта дева-аристократка, которую природа сотворила здесь, в Шатили, сидит, укутанная в овечьи шкуры, и ждет... Большие глаза в окруженье темных стрел-ресниц не оставляют ни одного предмета, не одарив его своей любовью.
Почти не знает Мзия жителей села, не знает, что за люди ее отец, мать. Все окружающее воспринимает она в какой-то удивительной гармонии. Когда заговаривают с ней, она отвечает так просто и охотно, как проводит дни свои в одиночестве на верхушке башни. В ее мире все естественно, все гармонично и неделимо. Ее сознание не выделяет ничего из этого единства. Неделима и та легенда, с которой засыпает она, которая снится ей, спящей, и не снится – видится.
Это легенда о юноше-охотнике, который прогневил бога охоты и лесов Очопинтрэ. Жестоко наказал Очопинтрэ юношу: все звери стали недосягаемыми для его стрел. А он ничего не умел – только охотиться умел он. Бродит он от скалы к скале, от поляны к поляне, высматривает серну, сайгу, тура. И едва завидит их издали, едва натянет тетиву – вмиг исчезает зверь из глаз. И снова плутает охотник неверными горными тропами, от утра до вечера, в стужу и зной, ищет – и не находит. Исхудал он, истаял весь. И стал каяться, просить-вымаливать прощение у Очопинтрэ. Сжалился бог, простил его, потому что ведь ничего другого юноша делать не умел. И тут стала идти к нему добыча, стал он удачлив. Исхудавшее тело окрепло, налилось былой силой, и открылась, запела радостно душа.
А Очопинтрэ простил его, но такой положил ему завет: «Не убей оленя, не то покараю тебя страшной карой». Досада закралась в сердце охотника, занозой впилась. Помнил он о завете, преследуя горного тура, стреляя в сайгу, выслеживая серну. Крепко помнил. И везло ему: добыча всегда бывала богатой. С каждой охоты приносил он часть в жертву Очопинтрэ, поминая при этом завет. И расступались перед ним горные теснины, стороной обходили его лавины, реки суживались, и он легко переходил с берега на берег по их зыбким телам. Не истощался запас стрел в его колчане, и не остывал охотничий жар в крови и не знала устали меткая рука. И ни на миг не забывал охотник про завет Очопинтрэ.
...Солнце покидало ущелье. Сумрак крался за ним по пятам, поднимаясь из мрачных глубин. Сумрак незаметно окутывал тушу горного тура. Угли дотлевали вблизи – угасал жертвенный костер.
Солнце уходило за горы – алые лучи легли на вершины и ослепили охотника дивной своей красотой.
...На излом утеса выбежал олень и встал недвижно, закинув ветвисторогую голову.
Охотник вскочил в седло!
Всю ночь гонялся юноша за оленем. И убил его – на рассвете. На зазвеневшую тетиву одновременно упали взор Очопинтрэ и первый солнечный луч.
Лук выпал из рук клятвопреступника. Правая рука, согнутая в локте, онемела, одеревенела. Жилы выскочили из нее и протянулись, подобно струнам натянулись от кисти к плечу. Туловище приросло к седлу, - чтобы конь вечно мчал его по следу, вечно носил за зверем – недоступным, недостигаемым, манящим. Левая рука двигалась свободно – ею ударял он по струнам-жилам правой руки, и звучали они скорбно, и пел юноша, выпевал горе свое и печаль. Ведь он никогда не умел ничего  только охотиться и страдать...
...Трудно привыкал Батарека к зимнему затворничеству. Занемогла жена, пришлось ему самому хозяйничать. Он сготовил обед, прибрал в доме. Две овчины выделал, смазал жиром мечи. Потом в сундук заглянул, вытащил аккуратно уложенные расшитые яркими нитками, бусами рубахи, развернул, перетрусил каждую, уложил обратно. Починил прохудившуюся обувь – бандули. Со всем пылом отдался Батарека домашним делам всяким и обмяк как-то – устал, что ли, с непривычки, - и отогрелся душой в хлопотах этих, и понравилось ему домовничать. Ни одного уголка не оставил – до всего добрался, все переворошил.
На третий день поднялся Батарека наверх, в башню.
...Паутина свисала с потолка. Пристально, сердито смотрел Батарека на тончайшие сети, которые задел головой. Ступил шаг – и споткнулся о разбросанные на полу какие-то предметы. И – увидел свою дочь.
Нежный в глубине души, грубым и суровым был он в обращении. В мрачном раздраженье уставился он на дочь, - как, бывало, во время стрижки овец на нерадивого помощника.
Мзия увидела отца, и в сказочном мире ее поэзии засиял еще один луч, еще ярче засветились глаза ее. А у Батареки потеплело на сердце, и смягчилось оно, и, стремясь скрыть это, еще суровее посмотрел он на дочь. И внезапно, вместе со слабостью этой недостойной, нахлынула на него досада, скопившаяся за время домоседства, досада, озлобление, гнев. И он вскричал в полный голос:
- Отчего ты не помогаешь матери, негодная?!
Не переставая улыбаться, Мзия подошла к отцу. Совсем близко она подошла, но не сумела приласкаться и не выразила ни смущения, ни раскаяния, - настолько правой чувствовала она себя, настолько зряшным, пустым было обвинение. Батарека вдруг понял, что дочь взяла над ним верх – дома и впрямь делать было нечего. А он, Батарека, увлекся какими-то бабскими делами, этим дурацким хозяйством! И устыдившись самого себя, он рассвирепел  еще более.
- Дрянная девчонка!! - взревел он.
- А-а?..
- На что ты годна, киснешь здесь, сложа руки!..
- Ах, отец!
- Тысяча чертей, бездельница!!!
Не хотелось Мзие слышать такие слова, и отвела она взор, отвернула к окну лицо свое.
Батарека увидел, что дочь отвернула лицо, и вольнее почувствовал себя, сумел, наконец, выплеснуть весь гнев, душивший его. И еще – возникло в нем смутное сознание вины своей в чем-то таком, в чем сам он и не был-то виноват, вины, которую и искупить ему не было дано. Все его существо восстало против чего-то, ему непонятного, и рука его с размаху нанесла дочери удар по лицу.
С ворчанием, с грохотом спустился он вниз.
...Сам он не осмелился более подняться туда. На другой день послал к дочери больную мать – отправил еду.
...Посреди комнаты, на цепи, на очажной цепи повесилась Мзия, дочь Батареки Чинчараули.
1959 г.

Гурам РЧЕУЛИШВИЛИ


 
Суббота, 20. Апреля 2024