От автора: «Живу на Родине, в Костроме, где я родился в 1933 году, потом был увезен в Москву, окончил московскую школу, учился в Одесском высшем мореходном, в Военном институте иностранных языков, служил в армии (Шуя, Гороховецкие лагеря), учился на филфаке МГУ, преподавал в сельской школе, работал в плотницкой бригаде, на стройке Запсиба, на электрификации Красноярской ж/д. Работал в журнале «Литературная Грузия», много переводил».
Утро
В Богородицын оклад врезанные самоцветы – золота и камня лад на другом краю планеты.
Яхонты горят в венце Божьей матери Хахульской… Рдеет на твоем лице жар лучей от печки русской.
Виноградная резьба, строгое витье колонок… Пятистенная изба нам досталась от олонок –
девяностолетних дев Феодоры и Пиамы. Пышет печи львиный зев… Тишина… раздолье… планы…
Золотят твои зрачки радужные золотинки – разбегаются клочки первой утренней картинки.
Будет месяц без гостей, черный хлеб родимой речи и желанный – сам-третей – утренний огонь из печи.
***
Железными гвоздями в меня вбивали страх. С разбитыми костями я уползал впотьмах. Но призрак Чести вырос, как статуя во мгле: вернулся я и выгрыз позорный след в земле. И стал я набираться железных этих сил... И стал м е н я бояться т о т, кто меня гвоздил. А мне теперь, ей-богу, не много чести в том, и радости не много в бесстрашии моем. Меня топтали кнехты, и тело сек палач, Но даже истязавший не услыхал мой плач. Я молча стиснув зубы, из подо лба глядел, А мой палач угрюмый с усталости потел. Подковы молотили мой торс со всех сторон, Но те, кто меня били не слышали мой стон. Я падал, поднимался, опять сшибали с ног, Но тот, кто издевался, боялся моих строк. В темницах, в униженьях, под криками угроз Никто из них ни разу моих не видел слез. В пучинах преисподней, я из последних сил Магическую заповедь себе в уме твердил Как Отче наш единый «еси на небеси»: Не верь, не поддавайся, не бойся, не проси И все-таки я выжил, злодейству вопреки, И трепетом прониклись исконные враги. Железными тисками выдавливал я страх, Лизало нервы пламя, обугливало в прах В изгибах лихолетья, заматерев душой, Я формулу бессмертья в самом себе нашел. Не зря меня боялся тот, кто меня гвоздил Я выжил и поднялся, набравшись новых сил Воспрял, как птица Феникс, обидчиков кляня, И стал разить словами тех, кто душил меня Стрелял почти не целясь, но сразу наповал Убойными стихами злодеев добивал Но мне теперь, ей-богу, не много счастья в том, и радости не много в бессмертии моем.
Св. Семейство
Тоненькая, белоснежная – слетает Мариина ручка на темную руку супруга. Вздрогнув, Иосиф взгляда не поднимает, лишь накрывает Мариину Иосифова рука – похожая, если вглядеться, на пустынный пейзаж с такыром и чахлой порослью. Взгляд мужчины похож На Мертвое море: там некий свинцовый слой не всплывает – не тонет – не подымает глаз на Марию Иосиф, но Девочка ни при чем в этой жестокой сказке.
Без тебя
Я живу тяжело и открыто. Наполняется мой Колизей. Я просеял сквозь крупное сито – я отвеял неверных друзей.
Я живу далеко и забыто в обаянии небытия – без Тебя, без малейшего быта – где вы, дочери и сыновья?
Понимаю Вас, Анна Андревна, полной мерой этой беды. Никого – на песочке арены, только ближе и ближе – следы...
Неустанно
В келье стол, топчан и стул. Каменная тишь. Снаружи два на два – раздельный стук. - Да, войдите. Да!! Да ну же...
Гость стучит: кресты кладет, и без трех крестов надверных в эту келью не войдет ни один из благоверных.
Дверь тесовая, с волчком, - сотка, с проймами, сплошная... Пролезает гость бочком, крестит стены, объясняя,
что кропить и осенять надлежит их неустанно – неустанно изгонять призраки СЛОНа и СТОНа.
Прим. СЛОН – Соловецкий лагерь особого назначения; СТОН – Соловецкая тюрьма особого назначения.
Из альбома
Видел я Каргополь нынче и Петрозаводск, Питер и Оренбург, Кострому и Калязин, Алмаатаюсь по свету, и нет мне опоры. Нет – как дифтонга воздушного «и-а», чтоб мог я Гиа сказать, Гиинька, домосед мой счастливый. Ты себе дома, и крепки твои бастионы рукописей, корректур, запыленных подшивок... «Книгу в себе» ты умеешь ценить, прикасаясь пальцами бережно к авторской подлинной правке, к детскому почерку: о! лепетать, о Цхинвали! - синюю папку одну разрешив от тесемок.
Третий этаж, и звонок – наконец! - и объятья, и ритуальные танцы, и пухлые ручки к небу воздеты, и прыгает Лялька, и Джанка лает и лает, и монументальна Этери, как дедабодзи, держащая Дом крестокрыло. В этом триклинье грузинском теснятся картины, книги, растенья и камни и – вечные гости – в комнаты входят с балконов лоза и глициния. В этом дарбази античном гостят олимпийцы, ликами – вполоборота – из тьмы выступая. Додик Давыдов, наш Рембрандт, снимал их, но если б преображенные Додиком оригиналы все собрались – не избегнуть бы им потасовки!
Мир вам, которые живы, и царство... Но царство – в воздухе дома сего: замирание звуков благоговейное, этих камней и растений позы и возникновение звуков, и ликов этих вниманье – и все тут внимает и внемлет некоей чудной стихии... Но страшно за Гию: так незнакомо лицо и уста побелели, бездной какой-то охвачен, последним блаженством, на волоске его жизнь... Длится пауза... - Белла, гениалури, - прошепчет, еще не очнувшись.
Беллину книгу держал я, как Вацлав Нижинский Павлову Анну, и это – вина режиссера. Бисерным Гииным почерком: Павлову Анну – мне, - и так далее. Где эта книга, Илюша? Как же я мог... Ради предка Дадешкелиани, доблестного Константина, найди и верни мне если не книгу, то надпись, но как же, но как же... Вечный вопрос наш, Илюша, верни же мне Анну – Беллу, хотя и окончен балет наш...
|