СВОИМИ ГЛАЗАМИ |
КРУГОВОРОТ СОБЫТИЙ Многое произошло за дальнейшие десятилетия... Но сейчас я хотела бы рассказать о своем отношении к Тбилиси. Как не любить этот город, своими добрыми объятиями раскрывавшийся мне навстречу в самые разные минуты жизни – и в счастье, и в горе! Вот и сейчас всплыло воспоминание – в 1958, похоронив воспитавших меня Григория и Нину Арутиновых, два месяца я оставалась в их квартире на улице Энгельса, где они жили, вернувшись в Тбилиси из Еревана после семнадцатилетнего отсутствия. Тяжело расставалась с тем, что окружало меня в детстве. Квартира не была мне чем–то памятна, они в ней поселились в 1955 году. Вещи – вот все, что осталось от прежней жизни, от счастья общения с родными, от того взаимопонимания, которое служило основой наших отношений в семье. Квартиру я должна была сдать горсовету, медленно собирала и упаковывала книги, посуду. Помогал мне дворник, живший в подвале дома, курд Джемал. Ничем нам не обязанный Джемал приходил каждый день и решал все организационные вопросы лучше меня, понимал, что и как нужно сделать. За то время он стал почти членом семьи, слышал все разговоры, знал все проблемы, а их было много, и таких разных, что не все хочется вспоминать. Даже не приходило в голову расставаться с вещами – это ведь мое прошлое. Казалось, что, сохранив их, сохраню тот дом таким, каким он был при дорогих ушедших. Перед отъездом решила отблагодарить Джемала. Деньги он взять отказался – хотя у него были жена и трое детей, подарки для них он тоже не хотел брать, попросил на память только фотографию, где мои тетя и дядя сняты вдвоем. Это Тбилиси, его дух, отразившийся почти на каждом человеке, независимо от национальности и социального положения. Мебель увозить было сложно, и пришлось ее распродавать. Соседи знали об этом, помогали в поисках покупателей. Однажды раздался стук в дверь. Вошел небольшого роста коренастый человек, сказал, что хочет купить у меня обеденный стол – мы сидели за прочным дубовым столом моего детства, и я назвала первую пришедшую в голову немалую сумму. Он не согласился, сказав, что это дорого, я объяснила, что продаю не просто стол, он мне дорог как память, как часть моей жизни, моей семьи. Гость ушел и вскоре вернулся с бутылкой армянского коньяка, коробкой шоколадных конфет, с деньгами за стол и со словами: «А стол, дорогая, я возьму только после твоего отъезда». Таким был армянин Арпак – простой часовщик из маленькой мастерской с Пушкинской улицы. Это тоже дух Тбилиси. Особое душевное тепло его горожан. На стене в моем доме несколько небольших поздних работ крупнейшего грузинского художника Ладо Гудиашвили. Когда приезжала в Тбилиси приводить в порядок могилы родных, обязательно заходила на улицу Кецховели, где Нина Иосифовна Гудиашвили создала в то время пышный и вместе с тем уютный дом – дом для ее мужа, художника. Там были мастерская, залы с картинами, уголок Пастернака, в дни опалы жившего у них. Каждый раз, уходя от них, получала от знаменитого классика батоно Ладо в подарок рисунок гуашью. И уже после его смерти Нина Иосифовна мне сказала: «Вы были тогда такая грустная, что ему всегда хотелось вас обрадовать». Это тоже дух Тбилиси. Великая щедрость души. Время открыло для меня новых людей, в которых жили та же тифлисская отзывчивость, яркий талант общения, теплота и настоящее чувство дружбы. Все это исчезло? Душа Тбилиси, неужели она тоже убита? А потом прошли годы, и я вновь приехала в Тбилиси в 1965 году. Этот город всегда был отдушиной для меня в серой и холодной московской жизни. Тогда я подружилась с молодыми талантливыми людьми: композитором Гией Канчели, художником и писателем Резо Габриадзе, дирижером Джансугом Кахидзе, режиссером Робертом Стуруа. Ходила в мастерские художников Гаянэ Хачатурян, Кобы Гурули, Коки Игнатова, Зураба Церетели, Элгуджи Амашукели и других. В периоды моей тоски уезжала из Москвы в Тбилиси, и мы вместе с Канчели ездили в Кахетию, где нас гостеприимно встречал секретарь райкома Алик Кобаидзе, в Ереван на машине. Мне никогда не забыть сердечность жены Канчели Люли, блистательной и мудрой Вики Сирадзе, с юности всю жизнь работавшей в руководстве республики, а сейчас сломленной ранней смертью дочери. Могу вспоминать и вспоминать – в трудные дни я встретила там отклик, о моем горе хотели слушать, от него не закрывались – не было разницы в отношениях ни в праздниках, ни в печали. Я была все время с друзьями. Господи, и этот Тбилиси ушел! Пустота возникает в сердце, когда, вспоминая поездки в Тбилиси в 60-70-е годы и встречи с новыми знакомыми, талантливыми и яркими людьми, понимаю: счастье общения тоже безвозвратно ушло. В своем духовном одиночестве помню всех – самых разных, кто был ближе, кто дальше, но все незабываемы. Период, когда в Тбилиси я бывала в кругу своих новых знакомых, живет во мне как отдельный фильм. Очень робела, понимала, что встречи с ними происходят отчасти из-за работы моего мужа Василия Кухарского, заместителя министра культуры СССР. Искренне любя их всех, таких разных, чувствуя их доброе отношение ко мне, когда приезжала в Тбилиси, все равно внутренне ощущала присутствие в отношениях должности мужа и смущалась. Он тоже радовался общению с этими яркими талантливыми людьми, хотя у них были совершенно противоположные творческие позиции. Ему был ближе Отар Тактакишвили, друг Свиридова, чья музыка была традиционно национальная, без всплесков времени и поисков звезд в душе, как у Гии Канчели. В один из приездов поздним летом в Тбилиси меня днем пригласили на новый фильм Сергея Параджанова. Были Гия Данелия, Резо Габриадзе, поехали домой к Верико Анджапаридзе, великой актрисе и умной женщине, сочетавшей царственность с простотой. Она снималась в этом фильме. Представляясь, я напомнила ей, что в 30-х годах мои родные с ней часто встречались, а сразу же после войны она гостила у нас в Ереване вместе со своей сестрой Мери (матерью Гии Данелия). Верико оживилась, тепло посмотрела на меня, сказала, что очень любила моих дядю и тетю. Но вообще была сдержанна, молчалива. В квартире на стенах рядом с работами грузинских художников висели коллажи Параджанова, посвященные ей. Дом был не просто уютный, а наполненный творческим духом. В Ереване помню ее разговорчивой, смеющейся, веселой. Теперь она стала другой. Поехали смотреть фильм на студию. Талант, удивительный, неповторимый дар Параджанова, игра Верико и ее дочери Софико Чиаурели, солнечные лучи, мозаичные рисунки ковров, струи родниковой воды – колорит Кавказа с волшебным миром видения режиссера. Возвращаясь обратно, Верико попросила остановиться у базара, купила маленькую корзиночку с клубникой и подарила ее новой жене племянника. Такая же сдержанная, значительная, как и вначале, молчаливая, она там же попрощалась и ушла. Вечером были у Параджанова – он стоял наверху крутой лестницы своего старинного дома, провожая двух женщин с подаренными коврами – одна была Амирэджиби, сестра писателя, жена физика Бруно Понтекорво (а до этого Михаила Светлова). Увидев нас, Сережа воскликнул: «Ах, почему не пришли раньше, больших ковров больше нет! Ну ничего, я тебе подарю маленький, положишь на подоконник или сундучок». Он угощал чаем в разных старинных чашках и показывал халаты, которые сам сшил для режиссера Феллини – синий бархат с вшитыми по полю голубыми ромбами. Воспоминаний масса, и они останутся со мной. С нежной любовью вспоминаю Лали Микеладзе и ее мужа, знаменитого хирурга; Лию Элиава – киноактрису с трагическим детством дочери расстрелянных. Еще надеюсь встретиться с Люлей и Гией Канчели – этого требует моя к ним любовь. Они сблизили меня с Альфредом и Ириной Шнитке, что сделало мою жизнь богаче. Вернусь назад, в Тифлис 1936 года. Он жил кипучей, яркой жизнью. Мне было всего восемь лет, и я знала только со слов домашних о театре Руставели, о блестящем режиссере Сандро Ахметели, о театре Марджанишвили, дирижере Микеладзе, художниках Какабадзе, Гудиашвили, вернувшихся из Франции. Ближе были кинозвезда Нато Вачнадзе (жена кинорежиссера Шенгелая) - детская подруга тети Нины, тоже кахетинка, жившая в Сололаки недалеко от нас; Верико Анджапаридзе – актриса умная, глубокая; художница Эличка Ахвледиани; скульптор Тамара Абакелия; поэты Иосиф Гришашвили, молодой Ираклий Абашидзе – все они бывали у тети и дяди дома. Помню красавицу Шуру Тоидзе, актрису театра Руставели. Я встретилась с Шурой в Латвии летом, «сотню» лет спустя, в 1970 году, она оказалась умной, интеллигентной женщиной, воспоминания нас объединили, сблизили. Звездами Тбилиси были тогда и оперные певицы Мери Накашидзе, Надя Харадзе, с которой меня через пятьдесят лет накрепко связала горькая любовь к ее племяннице и моей подруге, рано ушедшей Лауре Харадзе – Примаковой по мужу. Фотографии этих певиц, волнуясь и споря, в 30-е годы покупали в киоске оперного сквера ученицы моей дорогой 43-й школы. Атмосферу Тбилиси невозможно воссоздать, не описав еще одну фигуру, - квинтэссенцию изящества – Сашу Ахвледиани. Художник-модельер, мастер-портной редкого вкуса, он тридцать лет задавал тон, создавая моду в Тбилиси. С 20-х годов у него шили советские «первые леди». Кажется, он был послан в начале 30-х годов на практику в Париж. Когда, похоронив тетю, в 1958 году встретила Сашу в Тбилиси, он сказал: «Я должен тебе сшить хорошее платье, Нина была бы довольна, что ты в форме». Он сшил мне в подарок платье из желтого органди с белыми выпуклыми букетиками ландышей, на чехле, с бретельками, в талию, со строгим бантом, кокетливо посаженным на подоле широкой юбки. В 1959 году в Москве, на приеме в Кремле, это платье привело в восторг балерину Ольгу Лепешинскую. Саша был контактный, добрый, немного рассеянный, позже, в 60-е годы, у него жил маленький внук, больной диабетом, и Саша с женой уже нуждались, но все делали для его блага. Когда Саши не стало, я узнала, что за его гробом шли только Надя Харадзе – профессор консерватории, солистка Грузинской оперы, и умевшая быть верной Виктория Сирадзе, в то время секретарь ЦК Грузии. За долгую жизнь видела разные работы знаменитых портных нашего века – Саша с его уникальным талантом был бы всемирно известным модельером, кутюрье высшего класса. Летом 1937 года мы жили в местечке Кикети. Прелестный, чистый уголок – поля, холмы, дубовый лес, родник с ключевой водой и простор, простор. Это было последнее лето «той» жизни. Дачи снимали друзья родителей с детьми. Мы были совершенно свободны весь день, бегали к домикам, где отдыхали футболисты тбилисского «Динамо» перед игрой с басками В то лето появились новые слова – «вражеский» и «арестовали». Что это такое, мы, дети, толком не понимали, только знали, что те, кого арестовали, куда-то исчезают. У нас возникла игра – искать на коробках спичек в нарисованном пламени подозрительное сходство с вражеской бородкой. Кто-то шепотом говорил: «Это Троцкий». Осенью Лейла Горделадзе под строжайшим секретом у себя дома показала мне какой-то плоский стеклянный квадратик красного цвета с профилем Троцкого, вытащив его из бельевого шкафа родителей и мгновенно спрятав обратно. Мы, дети, не понимая трагического смысла этих слов, иногда гадали, а кого еще арестуют, кто будет следующим. Летом 1937 года моего отца назначили заместителем председателя Совнаркома Грузии. Мы переехали в Тбилиси. Он стал молчалив, замкнут. Как-то в конце октября с уличного балкона я смотрела на улицу – отец возвращался с работы, шел он медленно и задумчиво, заложив руки за спину под пальто. Это была его привычка. Больше на работу он не ходил. Тогда я не понимала почему. Его друга – моего дядю, Гришу Арутинова, по распоряжению Москвы в эти же дни направили работать в Армению, там тоже руководство было арестовано, нужен был человек со стороны, армянин. Его жена, папина сестра Нина, уехала вслед за ним. Прошло время романтического задора, общих дружеских встреч и общения, никто больше ничего не спрашивал и не обсуждал, существовали только приказы сверху. Однажды отец не выходил из своей комнаты целые сутки. Он что-то писал в кабинете за столом. Мама со мной и маленькой сестренкой, в честь тети и бабушки названной Ниной, находилась в соседней комнате, в спальне. Помню, вечером в ту ночь на 30 октября 1937 года отец позвал меня к себе, мы сели на тахту, там в углу стояли собранные вещи, бумаги и ружье лежали на столе. Он поцеловал меня, сказал: «Что бы ни случилось, верь в партию». Ночью я проснулась от оглушительного странного звука – это был выстрел: папа вышел на веранду, взял зеркало, чтобы не промахнуться, и выстрелил в себя. Тут же раздался стук в дверь, пришли какие-то люди, они уносили его, я и сейчас слышу его голос: «Кися, прости, прости». Это маме. Утром в дверь постучали, я открыла, мама была в спальне с малышкой. В дверях стоял сотрудник НКВД, он сказал мне: «Девочка, пойди скажи маме, что твой папа умер». Я пошла. Мама вышла в слезах, измученная и беспомощная. Он распорядился: «Девочка пусть пойдет в школу, а вы можете с какой-нибудь родственницей поехать со мной хоронить мужа». В школе я сказала Марье Ивановне: «У меня сегодня папа умер». Помню ее неверие вначале, потом ужас и ласковое объятие. Вернулась из школы. Дома была мама в своем единственном черном шелковом платье с белым кружевным девичьим воротником, она лежала на папиной тахте в кабинете, бессильная и заплаканная. Марго, двоюродная сестра папы, сидела с красными воспаленными глазами рядом. Они молчали. На другой день мама и Марго снова пошли туда, где похоронили папу, но этого места больше не было, только груда кирпичей, какие-то рытвины и больше ничего. Позже, в 1960-м, когда я обустраивала могилу воспитавшим меня дяде и тете на кладбище в Ваке, в Тбилиси, я написала на камне имя отца и имя родного брата дяди – Серго Арутинова, арестованного и расстрелянного тогда же, в 1937 году. Жизнь шла вроде так же, как и раньше, но совсем иначе. Квартиру у нас не отобрали, так как папу арестовать не успели, и он официально не был репрессирован. Отключили телефон. Все вещи и бумаги папы унесли, чекисты при обыске не оставили даже фотографий. Позже, в середине 50-х годов, когда при Хрущеве началась реабилитация, маму вызвали к следователю КГБ, он дал справку о реабилитации папы, маме выплатили папино месячное жалованье, небольшую пенсию, и раз в месяц в 70-е годы она могла покупать в спецмагазине продукты. А еще ей показали написанное им письмо в ЦК партии, которое отобрали в ту ночь 30 октября 1937 года, и записку. «Кися и Нина, берегите детей», - писал он жене и сестре. Много позже я узнала, что, снимая с работы моего отца на бюро ЦК партии Грузии, Берия сказал, что партия большевиков ему не доверяет. Что это означало, тогда понимали все, отец решил уйти из жизни сам. Ему было тридцать шесть лет. Часто вспоминая всех друзей отца, погибших в 1937 году, его самого, моего дядю Гришу, думаю: как, почему, неужели они не видели, что происходит вокруг? Почему отец верил в партию до конца? Почему дядя, продолжавший работать в партии, строил, благоустраивал и верил в будущее? Как–то уже в 40-х годах, в Ереване дядя и тетя разговаривали за обедом, она сказала: «37-й на плечах тех, кто остался жив». Оба замолчали. Помню, как дядя говорил мне о чудовищной ошибке – обвинении против моего отца, честнейшего человека. Он ездил в Москву узнать о судьбе арестованного в 1937 году своего брата – Серго. Ответа не получил. Сейчас понимаю, как была задумана акция снятия и ареста моего отца в октябре 1937. Как жестоко и точно. В конце октября, за несколько дней до снятия папы с работы, дядю Гришу ЦК ВКП(б) направил работать в Армению. Все произошло после того, как только он уехал. С ним в Грузии считались, и вряд ли в его присутствии получилось бы легко убрать ближайшего друга, брата его жены, арестовать и расстрелять родного брата. Их всех убрали, только по-разному. Не стало никого из тех, кого помню. Какой-то необъяснимый гипноз установившегося режима заставлял не сомневаться в «друзьях», с которыми провели несколько лет. Почему-то никому не приходило в голову объяснить происходящее циничным коварством Берии. Берия довольно скоро уехал работать в Москву – его повысил Сталин за «чистку» партии от вражеских кадров. Говорят, что жизнь прекрасна и удивительна. Но, наверное, все-таки второго больше, чем первого... Через пятнадцать лет, когда мы с мужем Алексеем Микояном жили в Кремле и сын Берии Серго и невестка Марфа, внучка Максима Горького, бывали у Микоянов, у меня возникала мысль: «Если я увижу когда-нибудь самого Берию, я должна сказать ему все, что думаю?» Через много лет, когда уже умер Сталин, был расстрелян Берия и сослана в Сибирь его семья, я жила с детьми на улице Серафимовича в известном «доме на Набережной», там же, где Светлана Сталина (Аллилуева). По почте мне пришло совершенно неожиданное письмо: «Нами! Более 40 лет я Вас не видела. Естественно, Вам трудно будет понять, кто пишет. Поэтому напоминаю Вам, что я мать Серго, с которым Вы дружили в Тбилиси в возрасте 5-6 лет. Зовут меня Нина Теймуразовна. Приехала из Киева в Москву с тем, чтобы облегчить тяжелое положение мальчика 20 лет – Сережи Пешкова. Пока с ним ничего не случилось, но условия складываются так, что может случиться непоправимая беда, и это надо предотвратить. А мне уже за 70 лет, оторванная от жизни и людей, не знаю, с кем поговорить и посоветоваться...» Прочитав это письмо, сразу позвонила по указанному телефону. Ответил глухой женский голос с еле заметным грузинским акцентом. Голос из далекого, далекого прошлого – Нины Теймуразовны, жены Берии. Мы договорились о встрече в тот же день. Поехала по указанному в письме адресу, поднялась на лифте, позвонила в дверь. Неужели я подсознательно думала увидеть Нину Теймуразовну моего детства, которая притягивала своей строгой красотой? Дверь открыла старая женщина маленького роста. Следы красоты? Нет, их не было. Были глаза, блестевшие от волнения, и была моя память о ней. Волновались мы обе. Нина Теймуразовна завела меня в маленькую кухоньку в квартире ее внучки и начала рассказывать о своей жизни после смерти Сталина. Она не знала об аресте мужа. Ее и сына повезли в тюрьму, каждого поместили в одиночку. Нина Теймуразовна не знала, жив ли ее сын, так же, как и он ни о ком ничего не знал. Прошло, кажется, около года. Их выпустили вместе – тут только она узнала, что сын жив. Мать и сына отправили в том, в чем они были, в Сибирь, на поселение, без паспортов, без документов, без права выезда. Она говорила, волнуясь, горячо, как будто рассказывала о своей жизни в первый раз. Нина Теймуразовна сказала: «Когда нас арестовали в 1953 году, я поняла, что кончилась советская власть». Я спросила: «А в 1937 году вы этого не думали?» Ответа не последовало. Был долгий рассказ, как исповедь. Сын работал и заочно учился – она его заставила, внушая мысль, что он, отец троих детей, оставшихся с матерью в Москве, должен как мужчина нести за них ответственность и помогать в будущем. Женой сына была внучка A.M. Горького, Марфа Пешкова. У них с Серго Берией, который теперь носил фамилию матери Гегечкори, были две дочери и маленький сын, родившийся, когда отец находился в тюрьме. По ходу рассказа-монолога напомнила о своей тете, которая до 1937 года была ее подругой, о том, что она и ее муж преждевременно скончались, не выдержав тяжелых потрясений. Ответ был: «Но они же не сидели». Стало понятно, что передо мной не просто издерганная жизнью женщина, но человек с больной нервной системой. Потом Нина Теймуразовна перешла к тому делу, ради которого она приехала в Москву. Это была проблема, связанная с ее внуком, жившим с ними в Киеве, и отец в будущем собирался взять его на работу на завод, где работал сам. Вопрос был несложный, и я тут же позвонила Марфе, которую хорошо знала, и мы вместе приняли решение. Пришло время мне уходить. На улице был сильный дождь. Позвонила домой дочери, чтобы она взяла такси и заехала за мной, назвала ей адрес и номер квартиры. Больше мы с ней не встречалась. Жила она с сыном и внуком в Киеве и в 90-е годы умерла. Ее сын Серго Гегечкори стал генеральным директором крупнейшего конструкторского объединения в Украине. Июль 1994 года. Вышла книга Серго Берии. Стасик, мой сын, хочет заняться ее изданием в Америке. Зашли ко мне. Я не видела Серго больше сорока лет. Лицом он похож на свою бабушку Дарико. Теплый, добрый взгляд, спокойный, мягкий голос. Вспоминал наше детство. Оказывается, я читала ему вслух книги, когда ему самому было лень это делать. Я была лет шести, на четыре года младше его. Так вот почему его отец называл меня «профессор». Говорил о Системе. Четко анализировал политические ситуации. Точно и трезво давал характеристики государственным деятелям. Светлый ум, ясная голова, доброе сердце. Глаза его увлажнились, когда он вспомнил Нину Теймуразовну (ее письмо я дала ему прочесть), и еще раз, когда он говорил с озабоченностью о судьбе Светланы Аллилуевой. Потеплел взгляд, когда моя сестра обратилась к нему по-грузински «батоно Серго». От него исходило удивительное тепло. Не было у меня никаких мыслей о судьбах родных, переживаний о его отце – ни обиды, ни боли, только волнение и тепло. Бедные мы все, бедные... В следующие годы Серго по приезде из Киева заходил ко мне. В 2000 году он скончался. Не знаю, до какой степени и на каких уровнях можно было в 30-е годы использовать государственную власть в личных интересах, но, думаю, что уже тогда формировались основы для коррупции, которая стала главенствующей силой в 60-80-е годы во всей стране и на всех этапах власти. Мои детские глаза и сердце тогда впитывали внешние впечатления только эмоционально. Но прошли годы, оборачиваясь назад, окунаясь в эти впечатления, оценивая факты, поступки и взаимоотношения, можно сделать выводы об интересах и нравственных позициях окружавших меня людей. Нами МИКОЯН |